ID работы: 14593899

Сны живых

Джен
PG-13
Завершён
12
автор
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник Скачать

***

Настройки текста
Примечания:
            

— А если это ложь, а если это сказка...

      Воздух тяжёлым слоем горькой смолы растекается внутри, пропитывая лёгкие и застывая между рёбер. Он густой, как настоявшееся вино, с кричащим послевкусием чего-то, что может быть ядом. И совсем не похож на тот, к которому Макс привык: умопомрачительно лёгкому, солёному от кораблей в порту Хурона, тёплому и солнечному.       Его лёгкие щекочет распылённое в ничто одиночество.       — Какая у тебя в голове ерунда, — знакомый голос смеется над ухом, слышен тихий перестук бусин. — Дыши, хватит думать.       Кожа кажется тонкой, как крылья бабочки, и горячей, точно белый от солнца песчаник. Это напоминает ему, что он всё ещё жив: кипящая кровь в венах, испуганные мысли и гадкий привкус во рту.       Капельки пота оседают солью на его растрескавшихся губах.       Макс снова слышит смех — он раздается у уха и над макушкой. Сильные пальцы, пахнущие сухой травой, сжимают его подбородок, и в рот стекает кровь. В голову ударяет запах ржавлённого железа. Жар распирает сосуды, скручивается огненной спиралью в животе, и Макс беспомощно открывает глаза, склееные какой-то слизью.       Царапающийся выдох выбирается наружу, и он выдыхает, чувствуя, как грудная клетка опускается обратно. Он глотает горячую кровь. Кадык прыгает вверх и вниз.       Его окисляет отравленный воздух.       Светлые глаза Лойсо, похожие на два бездонных озера, окруженные подвижной магмой, смотрят на него сверху, смеющиеся и серьёзные. Он молчит, говорит без слов, спрашивает губами, глазами, бровями — всем своим загорелым выразительным лицом. Макс наблюдает за его неподвижным взглядом. Лойсо слизывает кровь с запястья.       Появляющаяся на лице Макса улыбка напоминает глубокую рану и обещание шрама. Надежду сохранить его.       — Вы всех умирающих поите своей кровью?       Пондохва склоняется к хриплому голосу, к словам, вырывающимся карканьем. Деревянные бусины в его волосах перестукиваются — медленный, гипнотический ритм.       — Ты желанный гость для меня, сэр Вершитель, было бы обидно хоронить тебя, не находишь? — интересуется Лойсо, испытующе вглядываясь в больное лицо, и качает головой. — Ты выбрал странное место, чтобы зализывать свои раны.       Небо выгоревшее — вечный полдень, навсегда день перед гибелью, личный ад, губящий все живое. Здесь невозможно представить опускающиеся синие сумерки, влажный туман, ложащийся на сухую траву, холодные оттенки, сменяющие тёплые. Беспощадный ветер волнами сбегает по жёлтой равнине. Время огнём сжигает кислород. В жилах бывшего хозяина и пленника этого места пенится яростная сила, соблазняющая Мир на гибель и способная поддерживать горение бесконечно долго — этого хватит, чтобы успеть выбраться из сна умирающей старухи.       Самое то для залечивания небрежно разбитого сердца.       Кажется, Лойсо знает все его мысли, смешные надежды, колко впивающиеся разбитыми краями в подошвы стоп, видит надломленный хребет, ссутуленные плечи Атланта, холодные раскосые глаза, смотрящие из глубины безумия, где сидит кто-то мудрый, кто молча собирает надтреснутое сердце.       Макс замечает его улыбку — мрачную и торжествующую; обнаженный оскал, в котором чудится отсвет весёлого пламени, сжигающего Мир, и тянется к этому свету, которому что-то не даёт выплеснуться наружу…       Лойсо закрывает его лицо прохладной ладонью, и он ускользает в пёсье безумие, круговерть сумерек Тихого Города, нежно любящего их всех.       Макс просыпается от колючих стебельков травы в носу. Тело обнимают бессменный полдень и удушливый жар. Пот облепляет кожу. По ощущениям прошло несколько дней, кровь давно вскипела и прилипла к стенкам сосудов.       Макс слабо ворочает языком, движимый простой мыслью: живым нужно подавать какие-то признаки жизни. Он откашливается и натужно хрипит, как будто его голосовые связки порвались, и теперь их обрывки щекочут гортань.       Он обнаруживает Лойсо прямо над собой. Его широкая грудная клетка заслоняет Макса от солнца, которое никогда не показывается на небе. Белизна рубашки ослепляет. Макс придерживает раскалённый лоб, и ему кажется, он видит пламя агонии, белое, как вещи Лойсо. Трава, зарывшаяся в его волосы, царапает кожу головы.       Лойсо наблюдает за его мучениями с выражением терпеливого хозяина, ожидающего, когда гость закончит давиться костью.       — Потом ещё хуже будет, — обещает он и наслаждается своим злорадством, улыбка на его лице становится почти довольной.       Макс беспорядочно мечтает то о темноте, то об остром камне, рассекающем висок. Лойсо склоняется к нему, его бледная тень ощутимо облизывает тело.       — Из всего множества миров, куда более приятных, ты оказался в этом. Пока ты отдыхал, я всё думал: это твоя смешная удача, или то пропащее местечко так повлияло на тебя? — Лойсо улыбается с долей сочувствия. — От тебя несёт безумием похуже, чем от моих Старших Магистров в Смутные времена.       Собирая себя — мысли, способность чувствовать, голос и зрение — обратно, Макс смеётся острым скрежещущим смехом, от которого Лойсо морщится, но не отстраняется.       — Напоминаю о вашем славном прошлом?       — Ну, сэр Макс, не такие уж и славные дни это были, — улыбается Лойсо, и в его улыбке чудится дикий оскал. Макс закрывает глаза, прижимая их основаниями ладоней, внутреннее пространство горит красным. — Я бы лучше послушал о твоих злоключениях.       По голосу непонятно, насколько он серьёзен, насколько ему скучно. Макс ощупывает лоб, соскребая песчинки.       — Сначала я должен не умереть в вашем славном мирке.       Он слышит смешок и щурится, сквозь ресницы глядя вверх. Свет распадается на рябящее многоцветие, и лицо Лойсо, удивительно похожее на его собственное, рассыпается мешаниной исказившихся черт.       — Вот уж не думал, что Кеттариец приготовил для тебя такую судьбу. Всего лишь ещё одна бабочка, наколотая на булавку.       — Бабочки обречены на это — конец или застывшее бессмертие.       Что практически одно и то же, думает Макс и чувствует, как из груди торчит металлический кончик иглы. Возжелай свободы — и умрёшь от пустоты в груди.       — У бабочек куда больше путей, чем ты думаешь, — в словах — давнее насмешливое бессилие стихии, сдерживаемой берегами и ветрами. — Поверь: у меня было бесстыдно много времени, чтобы привыкнуть обходиться без булавки.       Макс слепо ищет в сухой траве, за что бы ухватиться. Тьма бессознательного сжимает его, и он боится снова провалиться в вязкий дурман лиловых сумерек, боится умереть во сне от потери крови, безумия и боли предательства. Страшно ощутить свое одиночество. Он замирает, распластавшись на горячей земле. Смотреть на Лойсо не выходит — дрожащие цветные пятна плывут перед глазами, но он все равно пытается, боясь выпустить его из виду.       Рука Макса вяло сползает по краю янтарного камня.       — Не уходите, ладно? — шепчет — умоляет. Силы покидают его, как вода пустеющее ведро.       Лойсо усмехается. Его прохладная рука обхватывает ладонь Макса, задевая все мелкие царапины, и обводит тайное имя. Это почти нежно.       Он привыкает спать у подножия янтарного камня, уложив голову на тень Лойсо, и смотреть сквозь ресницы, чтобы не раздражаться постоянным светом. Проваливаясь в душную сирень снов, Макс находит чужую ладонь, маяк, на свет которого он возвращается каждый раз.       Его ищут хищные миры, подобные Тихому Городу: кружат у границ снов, привлеченные слабостью и безумием, манят утробным теплом, как слепого котенка.       Его ищут люди, которых он полюбил за годы жизни в Ехо: несмело касаются долетающих до них осколков золотой пыли, замурованных в безмолвное заточение, и не успевают ухватить. Теряют его снова.       Макс не хочет быть найденным, не хочет быть запертым.       Он исследует знакомые тропинки холма и бродит в степи, познавая смертоносный мир. Лойсо встречает его и улыбается далёким молодым воспоминанием о сэре Максе. Чужим, сгоревшим.       Бывает, он сам берет его за руку, аккуратно держа на весу за пальцы, как бабочку за крылья, и долго изучает сплетения сосудов под кожей. Говорит, он загорел.       Макс молчит.       Кажется, проходят долгие секунды, короткие часы — время ведёт себя странно. Макс привыкает вдыхать здешний воздух полной грудью, подкладывать под голову предплечья, чтобы в волосы не забивался песок, долгими часами — может быть, днями — смотреть на барханы песков и выжженную траву.       Они почти не говорят с Лойсо, только изредка обмениваясь скупыми фразами, словами-ключами, способными рассказать историю более длинную, чем любая из повестей.       Макс кладет голову Лойсо на бедро, и бывший Великий Магистр вычесывает из его волос тонкую траву и хрусткий песок. У него за ребрами скребётся зверь с хищными раскосыми глазами и шершаво слизывает кровь с ворочающейся иглы.       Застывшая диорама жёлтых оттенков переливается раскалённом жаром перед глазами.       Однажды Макс заговаривает о том, что с ним случилось. Вполголоса, деланно равнодушно, будто о герое старой истории – всеми забытом, неинтересном, мёртвом. Открывает тонкую книжку своей биографии и подносит к свету, чтобы Лойсо было видно.       Он насмешничает, а Макс безразлично кивает.       Это наигранно, его попытка притвориться, что всё как раньше. Что его не задело, не располосовало в кровь. Глупая надежда, что всё снова может быть как раньше. И понимание, что всё изменилось необратимо.       Однажды он поднимается на холм к Лойсо, не запыхавшись, и смотрит вниз, как много раз до этого. От него пахнет замершей смертью места, где исчезает и появляется Дверь, где когда-то умер Угурбадо. Он начинает смеяться — множащимся, многомерным смехом, и мир вторит ему тяжёлым золотым звоном. Он начинает плакать — все ещё смеяясь, безмолвно и испуганно, как будто хочет и не может остановиться. Звенящая струна пронизывает его тело, и кто-то невидимый тревожит её, тянет туда-сюда, не считаясь с его телом. Острие булавки отпускает свою бабочку. Проходит вечность — а может не проходит и секунды — и Макс обессиленно приподнимается с земли, на которую опустился вечность — а может секунду? — назад, и видит понимающую усмешку Лойсо. Он говорит:       — Видишь, это не так уж и сложно — жить дальше.       Макс молчит, скованный болью. Лойсо встречается с ним взглядом.       — Ты забудешь о ней или запомнишь навсегда, — и белозубо улыбается небу, как ещё одному собеседнику, истинному слушателю, которому адресованы его следующие слова. И поэтому Макс их не слышит, они — не для него.       Кто-то там, безмолвный бессильный наблюдатель, друг из прошлой чудесной жизни, о котором он думает, когда касается Лойсо, внимательно слушает предназначенные ему слова. Ради него можно улыбнуться, и у Макса почти получается.       Макс мечтает о прохладе и темноте долгими нескончаемыми днями, и они приходят к нему, когда-то, так или иначе. То ли летняя ночь пшеничных полей, то ли морской шторм затеняет мир. Ветер бьёт по лицу и обнимает со спины, тёплый, холодный. Противоречивый, как всё вокруг. Выпадает роса, в небе летит большая птица, внизу искры рассыпаются светляки. Макс бежит в безумную свистопляску перерожденной бабочкой, выбравшейся из куколки, ветер разрывает его на части и собирает в нечто целостное, что-то, что улыбается дрожащему небу и кричит серой птице, смотрящей на него со знакомой печалью.       Он возвращается резонирующей свободой и заплетает волосы Лойсо в одну косу, в десятки мелких, и Лойсо прикасается губами к его рукам. Макс заглядывает ему в лицо, обводя глазами нечеткий контур, говорит, почему-то шепотом, как маленькую тайну, которую можно разделить только на двоих:       — Кажется, теперь у меня не осталось никого и ничего, я избавился от всего багажа, который неизменно брал с собой.       Лойсо мимолётно усмехается:       — У нас есть мы и наши имена — этого вполне достаточно.       В сумеречной тишине Макс спрашивает:       — А если это ложь: сладкая, морочущая разум ложь, сказка, которую я выдумал?       И Лойсо отвечает ему:       — Тогда мне придется прекратить её существование.

***

      Шурф думает о записи в тетради: «Сэр Макс, счастье». Макс больше не выглядит тем, кто изобрел тысячи поводов сказать: «Я был бы счастлив, если…»       Теперь он — безмолвие морской глубины, которой никогда не касалось солнце и которое никогда не было солнцем.       Теперь он — бескрылая птица, идея падшего ангела из кинофильмов и книг своей родины, которому пришлось сломать свои крылья, вырвать горящие перья, чтобы не умереть, не задохнуться в дыму плоти.       Теперь он — неприрученное пламя, затоптанное чужими обожжёнными ногами до еле тлеющих углей.       Шурф думает, что никогда не видел Макса таким спокойным. Макс дышит глубоко и размеренно, на шесть счетов. Макс общается прикосновениями, взглядами, жестами, они с Лойсо почти не говорят вслух — возможно, все сказано давным-давно, и никакого смысла в повторении нет.       Раньше Макс часто переспрашивал его, и Шурф каждый раз повторял.       Лойсо склоняет голову к плечу — и Макс больше не возвращается к этому разговору.       Когда он задремывает, укрывшись за фигурой Лойсо, он никогда не соскальзывает слишком глубоко, никогда не даёт затянуть себя в ощутимый мир сновидений. Ему снятся разрозненные впечатления этого дня, кристаллизирующиеся в память.       Макс щурится на бесцветное небо и смотрит на высветленное царство жёлтой травы и камней. Он не улыбается. Кажется, в такие моменты в нём нет ничего, кроме безмолвного созерцания. Максу нравится, когда Лойсо касается его — для Шурфа становится неожиданностью аккуратность его жестов. В такие моменты Макс напоминает себя из Ехо, хотя Шурфу до конца не ясно, что вызывает такое впечатление.       Он привыкает называть его Максом Лойсо. Ему понятно, что Макс рассыпется без Лойсо — не потому, что он хрупок. Дело только в том, что без опоры ему суждено, как гранитной скале, погибнуть в морской пене. Пока он блуждает в этом мире, даже не видя бывшего Великого Магистра, всё в порядке — пустота в его груди не болит.       В один из дней Макс начинает смеяться и плакать — и Шурф ощущает отголоски его чувств, потерянность и рвущее отчаяние. Эмоции затапливают его, словно кто-то открыл шлюзовый отсек. Больше всего Шурф желает оказаться рядом, придержать рухнувшего на колени Макса, забрать всю его боль себе, но он лишь бессильный наблюдатель. Он видит, как Лойсо против обыкновения не отворачивается, хотя обычно он так и делал, когда не хотел отражать Макса, и читает на его лице, открытом, в отличие от сгорбившегося Макса, задыхающееся чувство потери — себя и мира; ужас пробуждающегося осознания и печаль. Лойсо хмурится, но не отворачивается. Проходит много времени, кажется, Макс потерялся в лабиринтах своего разума, прежде чем Лойсо, неохотно улыбаясь, говорит: «К этому можно привыкнуть, а можно сказать, что этого нет и никогда не было.»       И смотрит вверх.       В какой-то момент бесконечного дня небо темнеет, и Макс уходит гулять надолго — по ощущениям Шурфа, его прогулка длится не меньше трёх дней. Он возвращается — и впервые Шурф чувствует, как чужое сердце согревается, когда он заплетает волосы Лойсо Пондохвы. Они о чём-то тихо говорят, и Лойсо целует костяшки его рук.       Макс улыбается. Шурф достает свою тетрадь и осторожно добавляет ещё одну вещь, которая делает Макса счастливым.       Потом они говорят о наваждениях, об Ехо — не прямо, но Шурф понимает. И в ответ на обещание Лойсо Макс ничего не говорит: его прикосновения, взгляды, жесты делают это за него.       «Спасибо»

***

      Макс понимает всё куда лучше, чем ему нравится думать. Он знает, где найти того, кто должен ему больше, чем один человек может отдать другому, где спрятаться, чтобы зализать раны. Задним числом кажется логичным, что он выбрал мир Лойсо, как не раз выбирал до этого.       Тюрьма бывшего Великого Магистра Ордена Водяной Вороны — изящная и изощрённая клетка. В ней могущество узника ничего не стоит: сколько бы он не взвивался к душному небу огненным штормом, дверь остаётся заперта, охраняя Мир.       Мрачный подросток, которым Джуффин когда-то был взаправду, по-настоящему, так, что это было видно, не любил Мир и никогда бы не полюбил Ехо. Ему просто нравились вещи, которых у него не было: например, цветное стекло в окне чьего-то дома. Оно было ярким и недоступным.       Однажды его поймал Махи Аинти и сказал, что теперь он его ученик. Но без любви к Миру, который дорог Махи, — никак.       Джуффин остался серьёзным и суровым, но стал притворяться, что это не так, что это иллюзия, всего лишь одна из множества его масок — сначала неумело и халтурно, к ехидству своего наставника, но проворнее с каждым разом. Однажды он сказал себе, что должен полюбить Мир. Пусть это невзаимно, неправильно, тошно, но должен.       И он любил.       Любить Ехо было легче. Волшебные города обожают молодых колдунов: для них — любые чудеса, самые тёплые поцелуи украдкой и страстные объятия ночью. Одно удовольствие иметь с ними дело. Чиффе, маску которой он тогда носил, было даже приятно.       Джуффин закуривает. Дым вьется вокруг, как стая мохнатых мотыльков, забирается в рукава, щекоча предплечья бесплотными крыльями, бесшумно шевелит усиками.       Джуффин выдыхает. Тень чужого присутствия, невидимые мотыльки летят над головой Лойсо и забираются к спящему Максу в рукав. Он хмурится во сне и судорожно вдыхает, задыхаясь в удушье печали.       Лойсо кладет ладонь ему на глаза, и Макс просыпается.       Говорит: хорошо, что ты меня разбудил.       Говорит: мне больше ничего не сниться, вот мой автор и поссорился с издателем.       Он не говорит о щекочущем ощущении маленьких лапок на коже.       Если любишь кого-то – убей за него.       В эпоху Орденов и Войны за Кодекс эта фраза стала источником его могущества, огненным шрамом, начертанном на сердце. Он работал сначала на себя, потом — на Короля и Орден Семилистника, Благостный и Единственный. И когда стало ясно, что этого недостаточно — недостаточно убить Магистров, ускоривших гибель Мира, чтобы спастись, — Чиффа сказал себе: если любишь кого-то – погуби за него.       Лойсо ему нравился: очередной безумный колдун, решивший, что возьмёт все сам, как умеет, грубо и до крови. Его существование, дикое жестокое пламя, завораживало, а высокомерие и ярость шли, как никому другому.       Джуффин с детства испытывал слабость к красивым вещам. А Лойсо таким и был — опасным и красивым, как смертоносное оружие.       Загубленный талант, безудержная сила, смеющаяся безумными ночами Смутных Времён, запертая в умирающем сне старухи.       Но этого всё ещё недостаточно.       Джуффин приводил Вершителей из других миров, их было немного, хотя иногда казалось, что бесчисленное множество. Кто-то уходил, влекомый светом из-под приоткрывшейся двери чудес, кто-то умирал — страшно, нелепо, обыдено. Он не берёг их.       Но они оставляли бледные шрамы на его сердце. Глубокие, кровящие. И не только на его.       Азарт — чувство страшное, непреодолимое. Он тянет вперёд, навстречу смерти, которой почти никто не может ничего противопоставить. Тотохатта Шломм так и погиб — хрупкая конструкция, снесенная азартом Мастера Преследования, погребённая под свинцовым весом Смерти. День его гибели запомнился им так, словно напоследок Тотохатта успел сжать их сердца.       Джуффин не искал никого на замену. Бесполезно, затратно, больно — он мог назвать любую из причин, и каждая была бы правдива.       Временами он чувствовал, как неустойчивый Мир тянется навстречу отведённой гибели, реальности своего конца, рвет путы наваждения. Думал ночами, составляя из звёзд указания, как быть дальше: не губить, не ранить. Наверное, тогда, той ночью, он и сказал себе: придуманного никому не жаль.       Это оказалось одновременно просто и сложно. Сложно — желать как Вершитель невозможного. Просто — думать, что наваждение придёт и уйдёт, а Мир будет жить.       На самом деле он никого не придумывал и никого не создавал. Лишь помог доосуществится чьему-то сну, воспоминанию дремлющей Вселенной, несуществующему бессмертному. Магистры знают, кто это был. Кем был Макс. Он так и не узнал.       Но это не имело значения, ведь так?       Осенью Джуффин увидел его переменчивые глаза, любопытно подсматривающие за ним из зеркала, и почувствовал что-то странное, какую-то щекотку на сердце, тёплый поток, омывающий тело. Надежду, самое бессмысленное и глупое чувство из всех. Пьянящее. Наверное, он случайно опьянил им Макса.       Потом была игра в учителя-ученика — старая знакомая, с которой он случайно повстречался. Забота о мальчишке, выуженном из темноты неизведанного. Слепленном им самим теле, сложенном, как хитроумный пазл, характере, могуществе, доставшемся с его лёгкой руки.       Макс был тем, кем Джуффин никогда не был на самом деле и кем притворялся много лет: очаровательным балбесом, легкомысленным, как ветер, лёгким на подъем, талантливым, как Магистры знают кто.       Потрясающим.       Однажды, так давно, что воспоминание это покрылось ржавчиной, суровый мальчишка сказал — соврал — себе: Я люблю этот Мир.       И однажды, в воспоминании, которому было лучше оставаться осколком не свершившегося будущего, Джуффин Халли сказал: Я люблю Мир больше тебя.       Возможно, это была ложь, но за эти годы её было так много, что Джуффин перестал разбираться, когда лжёт сам себе.       В закончившем быть клеткой мире сгущается прохлада — незнакомые тучи наползают на небо, искусно создавая иллюзию сумерек. Джуффин замирает на границе дрожащего мира, не решаясь — или не желая — переступить ее. Ветер, пахнущий грозой, прочёсывает мёртвые стебли травы и доносит до Джуффина запах Макса — он не смог бы описать его ни на одном языке — мертвом, вымышленном, настоящем, — но всегда узнаёт безошибочно, как мать своё родное дитя.       Макс бредёт вперёд, навстречу надвигающейся буре, собранный и серьёзный, – в нем Джуффин никогда не узнает молодого себя, испугавшегося пройти по Мосту Времени.       Макс так вырос, думает он. Это всё тот же сон, который он впервые увидел под звёздами, начертавшими его судьбу, всё тот же незнакомец, которого он встретил в своём доме, и одновременно не тот. Совсем другой.       Джуффин наблюдает за ним, как за игрой лунного света, преломляющегося в разноцветном витраже. Он играет незнакомыми красками, тени ложаться совсем по-иному, вынуждая смотреть внимательнее, чтобы ничего не пропустить. Единственное, что знакомо и неизменно, — его имя.       Ночь обманчива, она куда более искусный лжец, чем любой колдун. Но Джуффин обманулся ею, потому что хотел.       Придуманного никому не жаль, как же.

***

      Она скользит на потоках ветра. Холодный воздух ерошит её перья, когда она, с силой оттолкнувшись от синих облаков, поднимается ещё выше и смотрит вниз, раскинув крылья.       Незнакомые города светятся у самой земли, как разбежавшиеся по тёмной глади озера солнечные блики. Густые скопления домов обрываются на заплатках полей, где спят фермерские дома, и Меламори летит в ночи, разбавленной только молочным светом луны.       Швы рощ и узких лесов между полей серебрятся густой листвой.       Здешние звёзды тусклые, не больше капли росы, и совсем не дают света — должно быть, кто-то специально приклеил к небу эти бесполезные блёстки, неумелую имитацию далёких наблюдателей, к которым веками обращаются поэты. Зверь тоскует о луне, человек — о звезде.       Меламори летит, и в голове у нее надсадно воют строчки неизвестного ей стихотворения:       «клянется —       не перенесет эту беззвездную муку!»       Иногда среди слепящих потоков сновидений, открывающих дорогу в другие миры, ей снятся стихи из мира Макса. Они несут её на себе, шурша в перьях задумчивыми строками, горькими восклицаниями и нежным шепотом, от которого сердце тоскливо замирает в груди. Раньше она не запоминала их, но они застревали среди бороздок, и она уносила их с собой, слушала их тихий рокот по утрам, смотря из своего гнезда на арварохвское небо.       Первое стихотворение было о разлуке, Меламори до сих пор его помнит. Его законченную обречённость, одиночество и прощание. Как слова терзали её несколько дней тревогой, пока она не послала Зов Максу, а потом начали забываться, растворяясь, как мед в молоке. Меламори записала их на песке.       Она чутко вслушивалась в снившееся ей мысли чужих поэтов, в их звонкое трепетание, переливы смыслов и чувств. Так она узнавала, что происходит с Максом. Что-то она успевала записать, а что-то забывала. Буривухи ворчали, что она приносит из снов всякую дрянь, но любовались этими странными стихами, обладавшими почти гипнотическим очарованием.       Тьма у горизонта уже ждёт её, и Меламори падает в пике, зная, что новый мир подхватит её у самой земли и заберёт к себе.       Голос Макса, даже когда он общался через Безмолвную речь, всегда улыбался. Первое время на далёком Арварохе Меламори бодрило знание, что в Ехо остался смешливый чужеземец с его перенчивыми жуткими глазами, несложившейся между ними любовью и счастьем, таким окрыляющим и густым, что ей казалось, так могло пахнуть только безумие. Однажды она слышала от дядюшки, что могущественные колдуны — как древнее вино, которое невозможно предугадать. Кого-то они убивают, а кого порабощают на всю жизнь.       И иногда одно неотличимо от другого.       Зелёные пики с характерными каменными профилями поворачивают к ней невидящие взгляды. На протяжении многих тысяч лет их окутывают туманы, они стекают по их острым изгибам, как сияющие реки. В них теплится солнце и молчит луна.       Меламори выныривает из густого тумана и внимательно смотрит на светила в небе. Здесь их шесть: золотые бусины бисера, утопленные в облаках, которые закрывают всю землю. От лучей становится жарко, и хищная птица возвращается вниз. Ее жёлтые глаза провожают путешествующие караваны на горных тропах, задерживаясь на вытянутых куполах построек. Она уже знает: его здесь нет, — и позволяет ветру унести её дальше.       Течения света и тьмы густо сплетаются друг с другом, мерцая переменчивым сиянием. Другие реальности кличут птицу в свои небеса, но она упрямо следует за тонкой нитью его снов и зло бьёт крыльями тянущиеся к ней чужие ветра.       Юный смешной сэр Макс понравился всем и испугал ее, как предчувствие утраты Искры. А Меламори Блимм ненавидела бояться.       В нем было что-то, вызывавшее у неё безотчетный ужас, как ветер из бездны у левого локтя, но даже его голодное внимание не пугало так сильно. Сэр Макс лгал — она не знала, в чём и зачем, но чувствовала это так же уверенно, как головную боль.       Сэр Шурф дружил с ним. Мелифаро ходил, забывая опускаться на землю, в восторге от Макса, который был способен и даже рад выдерживать его ехидство. Сэр Кофа водил его в трактиры. Джуффин Халли заглядывал в глаза и хвалил за каждую мелочь — так он не хвалил даже её, а ведь Шурф говорил, что с ней сэр Халли был мягок, как ни с кем. Ей не нужна была его похвала — она гордая леди, и все же это уязвляло. Всеобщая любовь к тому, кого она ненавидела. Она чувствовала себя больной, изгнанницей, сосланной на обочину жизни.       Пока наконец не заметила. Его глаза. Большие любопытные глаза, цвет которых никогда не соответствовал её воспоминаниям или здравому смыслу. Чёрные, жёлтые, зелёные — они бывали всякие, и Меламори знала: не бывает у людей таких глаз.       Когда он улыбнулся ей в следующий раз, Меламори не дрогнула. Вздёрнула подбородок и глянула с вызовом.       Это ведь как с вином: оно либо убьёт тебя, либо сведёт с ума.       Сходить с ума можно по-разному, а умирать она не собиралась.       Этот мир пахнет смертью и свободой. Противоречивым сочетанием яда и живой воды. Обжигающий воздух хлещет по телу, подпаляя мягкое оперение, не отгоняет и не подпускает близко, и птица задерживается над покатыми спинами жёлтых холмов. Солнца нигде не видно, но воздух жжётся похуже шести солнц, и нигде нет спасительного тумана или чахлой тени. Меламори кружит на границе мира, ища Макса и, как ни удивительно, действительно находит. Длинный силуэт, рябящий в накаленном до бела воздухе, он стоит раскинув руки, как будто вокруг нет ничего: ни выбеленного неба, ни игл травы, ни отравленного воздуха.       Меламори поражает его лицо: не юное и не старое, оно печальное и ироничное, точно Макс знает какую-то очень смешную и горькую шутку, какую-то правду, которую легче обозвать ложью, чем принять. На его лице привычная двухдневная щетина, длинные волосы растрепанны, от него пахнет дымом — и на этом сходство с сэром Максом, оставшемся в Ехо, заканчивается. Рискуя обжечься, Меламори подлетает ближе, Макс запрокидывает голову к небу, щурится, ища кого-то сквозь свет, и, Меламори надеется, находит.       Но он не улыбается, а Меламори не вздёргивает подбородок.       Увертюрой было очередное стихотворение, намочившее её перья чем-то густым и холодным. Её птице едва удалось долететь до гнезда. Меламори проснулась с усыпляющей всякие чувства сладостью на языке, спящим знанием, что всё глубоко, сильно, неправильно, не так. «В конце моего страдания была дверь.»       Она послала Зов Максу, и на той стороне была тишина. Рационально она сказала себе, что он спит — в такие моменты до него никто не может дозваться. Трусливо сказала.       Она слала ему Зов весь день и говорила себе: он мог быть на Тёмной Стороне, он мог быть в Холоми, Шурф мог научить его ставить Барьер от Безмолвной речи. Он мог быть мёртв.       Джуффин не ответил, и Меламори отчаянно послала Зов Шурфу, кажется, со страху действительно закричала в его голове. Ей казалось, что если не ответит Шурф — тогда уже не ответит никто. Но он ответил.       «Джуффин пропал, и Макс отправился за ним несколько дней назад.» «Выслушайте меня: то, что смертью зовете, я помню. Звуки над головой, сосновых ветвей колыханье. Потом ничего. Трепетало слабое солнце над поверхностью безразличной.»       Он рассказал ей историю про исчезновение сэра Халли, про Йонохскую печать. Его серьёзная речь, которая прежде всегда успокаивала Меламори, на этот раз не сработала.       «Шурф, он ведь вернётся?»       «Я не знаю.»       «А я знаю, — с новоприобретенной ясностью подумала Меламори, — он не вернётся. Джуффин — да, а он не вернётся.» Но ничего не сказала. «Жутко в живых оставаться, если сознанье под спудом мрачной земли.»       Она спустилась из гнезда — вывалилась — и пошла, как была: босиком, с какой-то тонкой тканью на теле, с перьями в волосах. Ей хотелось битвы, ей хотелось плакать, ей хотелось убивать и быть убитой. Она не знала, что ей делать, и просто шла-шла-шла вперёд, не замечая мелких камней, до крови впившихся в стопы.       Макс Макс Макс Макс Макс… «Потом закончилось всё: чего люди страшатся – бытность души, неспособной ни слова произнести, вдруг прервалась, тугая земля слегка накренилась. И то, что за птиц принимала, юркнуло в низких кустах.»       Рассветы, закаты, пасмурные и солнечные дни, она их не замечала. Лежала в гнезде на границе сна и яви, а ветер всё шептал ей о смерти.       В один из дней Шурф разбудил её от тягостного бормотания повторяющихся строчек, сказал, сэр Халли вернулся. Без Макса.       Сказал, он остался в Тихом Городе.       Сказал, оттуда никому не удавалось выбраться, кроме короля Мёнина…       Сказал, они найдут способ…       Сказал… «Тем, кто не помнит дорогу обратно из того мира, скажу, снова могла говорить я — ведь что бы ни возвращалось из небытия, возвращается с целью голос найти: »       То ли во сне, то ли на самом деле, Меламори полетела к буривухам большой птицей с серыми глазами, в этом момент зная о себе всё: своё прошлое, настоящее и будущее. Возможности трепетали на кончиках перьев, натягиваясь, рвались закрепощавшие её нити. Гордость, страх, злость, упрямство. Сгорали, как перья, пока птицу швыряло среди голодных миров Хумгата. Пока не осталась знание, голое после сорванных с него кожи и питавших его лживых сомнений. Уверенность. «из средоточия жизни моей появился великий фонтан и тени густого ультрамарина в лазурном зеркале моря.»       Она найдёт Макса.       Он идёт, петляя через ложбины холмов, изучая гладкие камни прикосновениями обветренных рук. Есть в его движениях нечто тягучее, неторопливое, как густая смола, блестящая на солнце.       Шурф как-то сказал ей, что Макс слишком спешит: дышать, ехать, любить, жить. Ему всего всегда мало, как будто мир вокруг может закончиться в любое мгновение.       Меламори жалеет, что не может сесть ему на плечо, спросить, что с ним случилось. Почему он больше не спешит? Кончился ли его мир?       Она летит за ним, бесконечно далеко, но дразняще близко, до янтарного камня на вершине одного из холмов. На камне сидит, скрестив длинные кисти рук, человек в слепяще-белых штанах и свободной рубахе. Он поднимается навстречу Максу, и его лицо преображается слабой улыбкой. Меламори вскрикивает — слишком близко подобралась — и отлетает, теряя черные перья. Улыбка на лице незнакомца знакома ей до боли — так Макс улыбался ей — смешной и юный, а затем — повзрослевший и едва не погибший на болотах Гугланда.       Меламори быстро привыкает к тому, как течёт время в этом мире. Тягучее и эфемерное, кажется, его нет, и всё же жители этого мира живут по какому-то распорядку. Меламори нравится следовать за Максом, когда он идёт гулять, один или со своим другом, с которым почти не говорит. Слушать их редкие разговоры — метафоричные, горькие, насмешливые, тихие. Из них она узнает, что Макс гуляет с Лойсо Пондохвой, бывшим Великим Магистром Ордена Водяной Вороны. В конце Войны за Кодекс его убил Джуффин Халли.       Видимо, Меламори удалось попасть на тот свет. Признать себя, Макса и Лойсо Пондохву мертвецами проще, чем задумываться, как оно на самом деле.       Макс спит в тени Лойсо Пондохвы, который сидит с закрытыми глазами, сложив загорелые кисти рук на коленях, безмятежный, как лицо Макса. Когда спит Пондохва, Меламори не знает и не интересуется, она — птица Макса.       Сама она отдыхает в других мирах.       Однажды она видит сэра Халли, курящего трубку на границе, и он видит её. Улыбаясь уголками рта, он отвешивает ей церемонный поклон. И больше не возвращается.       Меламори замечает перемены, когда прилетает обратно в мир Макса и Лойсо Пондохвы. Стоит ночь — ветренная и лёгкая. В темноте вспыхивают светляки, и Меламори слабо удивляется, откуда они здесь взялись. По небу ползут мокрые облака, и она с облегчением опускается в одно из них.       Макс запрокидывает голову, долго вглядываясь в мокрую черноту, пока она не понимает, что он улыбается и смотрит прямо на неё.       — Привет, Меламори.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.