Часть 1
30 апреля 2024 г., 15:15
Кошачий глаз — изумруд, равняющий чаши всяких весов, сверкает ярко, манит к себе, сводя на нет все попытки отстраниться. И совершенно не страшно опуститься в тёмную бездну за ними, наивно протянуть руку, и раскрытую ладонь мягко уложить на щёки. Позволить себе улыбку самую глупую, а потом, с неимоверным удовольствием провести по нежнейшему атласу чужой кожи. Сейчас Квин спокоен, его лицо не кривится в лягушачьей улыбке, а в глазах не разглядеть ни намёка на привычную желчь, которую он обожает расплёскивать вокруг себя при каждом удобном и не очень случае. Тискать такого Квина — одно удовольствие, и потому не боится он задержать подушечки пальцев на линии челюсти чуть дольше положенного, склонить голову набок, сверкать шальными довольными глазами, к ним присмотрись — увидишь полный омут чертей, расплываться в привычной, совершенно дурацкой, улыбке. Антон знает, прямо сейчас можно сделать много всего и остаться совершенно безнаказанным, но только в одном конкретном моменте. Квин человек злопамятный, ни за что не упустит возможности припомнить ему каждый его грешок. Но Антон не был бы собой, если бы задумывался об этом заранее. Руки в ноги — и будь что будет. Работает с переменным успехом, но в систему пятьдесят на пятьдесят, он всё ещё слепо верит, а потому, в правильности своих действий не сомневается. Уводит руки к ушам, укладывает пальцы большие под мочками и замирает. Тёмный шоколад плавится под неопределённым блеском чужого взгляда, и Антон на мгновение теряет понимание ситуации. Кому из них нужна эта пауза? Квину, чтобы он услышал последнее предупреждение, после которого его немой собеседник расплавится и потечёт сладким мёдом по его рукам, или же самому Антону, чтобы перевести дух под неизменным, деланно-спокойным и чуточку надменным взглядом партнёра?
Важно ли это прямо сейчас, когда у одного в голове разгорается погребальный костёр, а мысли второго настолько туманны, что никакое пламя не поможет разглядеть хоть что-нибудь за плотной завесой?
И едва Квин отомрёт, едва Антон услышит хоть что-то отличное от тишины, он тут же позволит себе усмехнуться, раскрыть ладонь на затылке, покрепче уцепиться за волосы, и краем глаза уловив мимолётные искры страха, осторожно притянуть лицо чужое поближе, прищуриться недобро, и после, словно издеваясь над немым собеседником, осторожно прикоснуться обветренными губами кончика носа. И невольно кажется ему, что это так много, особенно когда так сложно, добиться от вредной королевы хоть чего-то, кроме привычной колкости, равнодушия и пограничной с натуральным издевательством иронии. И лишь поэтому, касания — сама невинность, которая котируется лишь в детском саду, на крайний случай, в начальной школе, воспринимается чем-то очень дорогим, ценным в своей абсурдности и на деле являющимся лишь пылинками золотого песка среди наброшенных как попало воспоминаний, которые он унесёт с собой, если произойдёт что-то непоправимое.
Но пока злюка Квин позволяет ему ластиться на манер нашкодившего котёнка, пока тянется сам, легкомысленно закидывая руки ему на спину, пока отвечает скупо поднятыми уголками губ, а глаза медленно светлеют, обращаясь из надменного изумруда в мягкий и озорной хризолит, он ни за что не отстранится.
Под рёбрами растекается что-то тёплое, такое непривычное в компании Квина, а оттого только интереснее становится, любопытные черти просыпаются, начинают требовать продолжения, хотят узнать как далеко Антону позволят зайти, насколько близко он сумеет подобраться к чужому сердцу, преследуемому исключительно в почти животном любопытстве, не несущем в себе последующей обработки полученного результата, не подлежащему последующему написанию многотомных трактатов с объяснением каждой ступени, каждой эмоции, каждого слова.
Всё останется на уровне легкомысленной ласки, оседающей кристалликами сахара на языке, въедливой сладостью, которую Квин, на самом деле, не любит. Странно это, недолюбливать нечто подобное, но чужая душа — тёмная бездна, в которую он с удовольствием нырнёт, как только мягко прикоснётся губами к скуле его, подставленной по ошибке как только поймёт что ему не противятся. А дальше, ласковым щенком прильнёт, посмотрит за реакцией, убедится в том, что дальше его не ждут покрытые плющом крепкие стены, и попробует снова, до тех самых пор, пока не переступит красной линии. За ней — запретная территория, на которую он обязательно проникнет, но потом, едва сумет притупить бдительность Квина зорко следящую за тем, чтобы никто не пересёк её, на подобрался к самому сокровенному, ключу от всех его дверей, чтобы никакие руки, даже самые ласковые, не вцепились в него мёртвой хваткой, не прижимали к себе, не восхищались, расплываясь в самой нежной улыбке, на которую незваный гость будет только способен. Чтобы не выдавливали с него кровавых капель, не прикасались губами, не вылизывали, в попытке разгадать очередную загадку чужого естества.
Жаль, что за осторожными поцелуями, не скрывается ответов на все вопросы. Что не вытащить из вредной королевы ни единой подсказки, не забираясь капельку глубже. Но почему-то не встаёт ничего на дыбы от такого равнодушия, прежнее любопытство урчит громче, заставляя отпустить шёлк чужих волос, опуститься на грудь, стиснуть надоевшую чёрную ткань чуть выше солнечного сплетения, сделать палу глубоких вдохов, прежде чем навалиться, пригвоздить Квина к мягкому покрывалу.
Спесь тут же слетит с чужого взора, потеплеет в неловком смешке, растворится в мягких поглаживаниях. Тело замрёт, ожидая чего-то ещё, куда более неприятного, чем почти невесомые поцелуи и сочащиеся нежностью прикосновения рук раскалённых, словно металл, ещё не вылитый в форму.
И плевать, что на первый взгляд Антон мелкий, это не мешает ему быть везде, занимать всё пустое пространство собою, вытеснять собственным легкомыслием и озорством всё, что ему не по душе, а после, едва освоившись, ни за что не уходить, как бы убедительно просьбы его ни звучали. Антону наплевать, он всегда получает то, что хочет, и если ему приспичило запечатлеть в своей памяти хоть что-то тёплое и сладкое, почти приторное, въедливое, раздражающее глаза и слизистые, он получит это. И не имеет значения то, каким путём он достигнет желаемого, простым и банальным, понятным каждому, кто хоть раз задумывался, какие именно шаги навстречу помогут добиться желаемого, или же куда более сложным, недопустимым в рамках повседневной жизни и адекватного восприятия.
Только Антон никому не говорил о том, что он нормальный. Он всем своим видом показывал, что да, вот он я, настоящее минное поле под вашими ногами. Попробуй разберись в том, что у него на душе и не потеряй голову, не ослабь хватки, не выпусти из рук, не потеряй из виду, но не сумев удержать, не кричи, не зови, не вспоминай, не думай. Оставь всё как есть. И пусть в бездействии нет ничего слаще тоски, пусть оно кажется преступлением, это самое лучшее, что только можно сделать в их случае.
Квин это однажды поймёт, когда начнёт в нежности его захлёбываться. Когда Антона станет непозволительно много, когда слова начнут значить чуть больше, чем ничего, когда касания станут более настойчивыми, а в озорной, пока что бескорыстной улыбке, начнут проскальзывать нотки ревности. И пусть они ни за что не скажут это через рот словами, пусть не подадут друг другу и знака, сами не поймут, когда станут чем-то необъяснимым, пока ещё не функционирующим без какой-либо помощи дуэтом, но уже и не котирующимся по отдельности единицами.
И только тогда, осознав всё от и до, получат внятный ответ на каждый из своих вопросов, так настойчиво вертевшихся под массивным слоем из ваты, розовых лепестков и сахара. Антон не поскупится, утопит его в сладком растворе, вотрёт терпкое масло в кожу, и с самой довольной улыбкой растянет тягучие сахарные нити по светлым волосам, откровенно веселясь с недовольного блеска глаз напротив. И кажется, что это так просто, ластиться игривым щенком или недоверчивым котёнком, тереться щекой о грудь, почти невесомо пересчитывать подушечками пальцев рёбра, где-то глубоко в голове душа в зародыше нечто тёмное, не менее любопытное, но куда более кровожадное. Нечто, требующее врасти под кожу, осесть кристаллами сахара на каждом капилляре, запретить ярко-алой крови циркулировать по организму, закупорить все входы и выходы в истерзанном сердце, обвиться вокруг него как сладкий душистый вьюнок, или колючим диким шиповником, что после раскроется обманчиво нежными розовыми цветами.
Тогда он почти всегда будет видеть своё отражение в глубоких хризолитовых стёклах, тогда сможет вытеснить всякого, кто наивно понадеялся на спокойное соседство под рёбрами. Антон хочет быть чем-то большим, и обязательно станет, только брешь в литых доспехах отыщет, сковырнёт и перевернёт всё с ног на голову в чужой голове.
И пусть никто не услышит в этом чего-то ласкового и любящего, пусть испугаются шального блеска и мягкого, почти невесомого, прикосновения к груди. У Антона руки маленькие, преступно похожие на мягкие кошачьи лапки, скрывающие острые коготки, Квин об этом знает, а потому лишний раз колесо фортуны не крутит, не хочет почувствовать их на себе, всякий раз рефлекторно живот втягивает, напрягается, снова и снова ожидая чего-то непредсказуемого, особенно когда тот так открыто льнёт к нему, почти выпрашивая в ответ хоть чего-то, похожее на ласку.
Жаль, но Квин, в силу своей вредности, не способен прочесть этой просьбы сразу. Он откликается на зов с опозданием, пряча ладони в спутанных волосах, хмыкает самодовольно, замечая выжидающий прищур собеседника, прикусывает нервозно губы, мечется, в моменте совершенно не находя ни единой верной мысли.
С одной стороны, ему очень хочется отстранить от себя этот ласковый комок, что наверняка просто морочит ему голову, ластится, в силу чрезмерной тактильности, и спустя некоторое время, заполучив всё, что хотелось, оставит его наедине с этим бесформенным ворохом из смятых розовых лепестков, обрезков нейлоновых нитей, эхом отдающихся слов в черепной коробке, лежащим голой спиной на не растворившихся в поту кристаллах сахара. Оттащить за отросшие патлы, заглянуть раздражённо в излишне сладкий горячий шоколад и дать себе обещание более не высматривать своего силуэта в его отражении.
А с другой стороны, ничего дурного ни в чьих действиях он не видит. Да, порою Антон и правда словно взрывчатка, можешь лишь предполагать когда рванёт и собьёт с ног всеми этими излишне крепкими объятиями и каким-то не самым понятным набором слов, что в сознании замутнённом сливаются в какую-то приторную яркую неразбериху, под которую подставиться хочется. Потому что он уверен, кроме повышенного содержания глюкозы там точно ничего нет. Почти знает, мягкие кошачьи лапки не навредят ему, пока не появится веского повода. Пока сам не ответит ему тем же…
И если Квин позволит ему под рёбрами своими прорасти, если прикосновения обветренных губ к запястью станут не исключением, а чем-то вроде ежедневного ритуала, то совершенно точно изменится сам. Слепым и надменным мотыльком полетит к игривому пламеню, совершенно не боясь подпалить серых уродливых крыльев. И сгорая в чужой нежности, теряясь в собственных метаниях, он сам не поймёт в какой момент окажется совершенно беззащитным перед ним. Не поймёт, почему так не хочет разъединять рук и затыкать неугомонного Антона, в разгар какого-нибудь обсуждения, в которое он вкинет что-то смешное и неуместное, в очередной раз оправдывая свой, совершенно не приспособленный к адекватному произношению ник.
Но страх, пока что, пересиливает, останавливает в паре шагов от пропасти. И это уже не пахнет безапелляционным отказом, скорее остатками неуверенности, которые можно парой слов или действий прогнать прочь, получая в своё распоряжение сердце королевы. Ни разу не холодное и не ядовитое. Вполне себе обычное, кровоточащее, трепыхающееся каждое мгновение, что в мягких ладонях находится. Такое желанное, но наверняка не оправдывающего ожиданий, и усилий, положенных на подбор всех ключей. Он ещё не готов расплавиться, осесть вязкой бесформенной массой в тёплых руках, что либо превратят его во что-то полноценное, либо расплавят, не оставляя после себя ничего. Не готов показывать собственной уязвимости, добровольно раскрывать рёбер, и со спокойным смирением сердце свою в мягкие руки вручить.
Он всё ещё не верит в ласку чужую, не реагирует на размеренный почти ненавязчивый стук в массивные двери его цитадели, не прислушивается к глупому, липкому, текущему как мёд потоку слов. Пока ещё понимает, что не стоит слепо стремиться за ними, не вглядываться в обманчиво-ласковые солнечные лучи, не воспринимать появившийся на горизонте оазис за настоящий.
Об этом кричит его внутренний голос, красноречиво всякий раз говорят горящие тёплым пламенем иссиня-чёрные опалы, сам Антон нашёптывает ему об этом, в искреннем желании сделать игру веселее и интереснее. И пусть всякий раз противиться чужим касаниям всё сложнее, а уследить за каждым действием — невыполнимая задача, он стискивает зубы, раздумывает пару мгновений, и всё-таки позволяет Антону уткнуться носом в солнечное сплетение, позволяет крепко обнять себя, вести подушечками пальцев по краю, сминая несчастную чёрную ткань на боку. Он выжидает, затихает, словно к дыханию и ритму сердца прислушивается. А потом смягчается сам, позволяет ощутить себя каплями джема на кончике языка, продержать во рту сколько захочется, а потом проглотить, оставаясь в приятным воспоминанием о сладости, из-за которых он снова и снова будет открывать пресловутую банку, раскатывать полную сахара массу на языке и получать почти беспочвенное удовольствие, ни разу не испугавшись подобной реакции.
Плевать, что от чрезмерного употребления сахара может развиться бесконечное множество противных болезней. Антон сам по себе — почти приговор. Откройся ему, и внезапно обнаружишь у себя в крови столько глюкозы — что организм начнёт бить тревогу, растерзает и перевернёт всё что только можно, а когда он от истощения сам упадёт к ногам Шкредова — лишь выдавит из Квина предсмертный писк, и катапультирует куда подальше, словно предвидев надвигающуюся бурю и вовремя оценив собственные силы, принял самое верное решение.
Противиться настойчивым поцелуям, градом опадающим на его грудь не получается и не хочется. И всё это нежелание возгорается, отражаясь секундным сомнением в отполированном до блеска малахите, и тут же гаснет, выливаясь в аккуратные движения собственных рук.
Антон почти что урчит под его поглаживаниями, призывно в спине гнётся, пытаясь подставиться под ладонь чужую полностью. Заполучить как можно больше ласки, на которую вредная королева скупа. И он почти не разочаровывается, когда в мгновении, будучи подвластным мелким и мягким круговым движениям, позволяет себе приоткрыть глаза, и углядеть сквозь надёжные стены проблеск чего-то необычно нежного. Кажется, что он идёт верным путём, что нужно взять зажигалку помощнее, и растопить сковавший дверные петли лёд, не позволяющий ему пройти дальше.
Как это всё похоже на пресловутый дом с тысячами дверей, в поисках ключей от которых сломаешь голову. И однажды, обязательно задашься вопросом о том, для чего ты стараешься, почему не пойдёшь в другую сторону, а будешь целую вечность раздумывать над пазлом, который явно ему, прямо сейчас, не по зубам.
Квин сам по себе мало кому по силам. Слишком ершистый, как дворовой кот, плевать что всё про всех знает, с первого раза — ни за что в руки не дастся. Надменный, под стать своему имени, попробуй добейся чего-нибудь кроме наглого взгляда и ядовитой усмешки. Но Антон трудностей не боится и с превеликим удовольствием сыграет в эту игру, не думая о том, сколько метров кислотно-розовой нити ему потребуется, чтобы волю чужую усмирить, чтобы приложив некоторую силу, развести рёбра желанные, потратить несколько мгновений, чтобы восхититься им таким, притихшим и готовым поднять белый флаг.
Запутавшимся в бесконечном розовом и липком ворохе из его искренних тёплых чувств, ненароком выплёскивающихся и начинающих портиться, от отсутствия выхода, медленно превращающихся из сладкого раствора в легко воспламеняющийся спирт, готовый засиять от любой неосторожно упавшей искры. Но пока Антон держится, не переступает той самой грани, за которой от любви слепой хочется за лезвие схватиться и из любопытства вонзить его в Квина, будь то желание удержать его рядом с собою, следуя за которым он неумело подрежет ему сухожилие, будь то бьющая наотмашь ревность, когда холодный металл рассечёт нежную атласную кожу, запачкает её кровью, наверняка полной желчью, что наверняка белёсые пятна после себя оставит, или на тонкое веко, приподняв которое, он согласится отдать ему глаза свои — яркие изумруды, так маняще сверкающие всякий раз, когда он увлечётся ими чуть дольше положенного. А сердце, столь манящее и живое, схватив которое —ни с кем не захочешь делиться. И плевать что оно замарано могильной отравой, плевать что тянет на дно, всё равно не расцепишь пальцев, надменно думая, что утопив его в нежных терпких маслах, чей запах уже в глаза въедается и выбивает из уголков крупные солёные капли, сумеет сделать его хоть капельку светлее, но…
Антон не ангел, он не смеет приписывать себе такой благородной роли, и, в глобальном плане, спасать надменную королеву не намерен. Ему бы отступиться прямо сейчас, вылить на ступни Квину последний имеющийся флакон апельсинового масла, не такого яркого как розовое, не такого сладкого как всё вокруг, но предупреждающего о том, что он обязательно вернётся и попробует взять неприступную твердыню штурмом снова. С каждым разом это становится проще, а время — не проблема, он приложит ровно столько усилий, сколько необходимо и на ресурсы не поскупится.
Это уже дело принципа. Пусть за массивными дверьми непроглядный мрак и орды чертей, пусть чёрная дыра, поглощающая всё на своём пути, он докопается до сути дела, вскроет каждый гнойный нарыв, попьёт крови его сполна, а после, улыбаясь радостно, словно это ни разу не больно, засыпет оставленные раны порошком яблочной кислоты, не думая о том, что делает этим ещё хуже.
Не зная, что всякое ласковое слово и касание заставляет Квина, где-то глубоко в его дурной голове, переживать очередную, маленькую смерть. Когда сердце его срывается куда-то в бездну, на пару мгновений оставляя куклой с пустыми глазами, к которой и прикасаться не хочется.
Антон чувствует это, но не понимает откуда оно стучится, щупает, прислушивается, задаёт наводящие вопросы, но карамельный пузырь снова и снова лопается, разлетается на мелкие острые осколки. И звенят они так пронзительно, что он невольно съёживается, раскрывает широко глаза, но всё равно шаг вперёд делает, не боясь пораниться о хрупкий, на первый взгляд, застывший сахар. Ему не страшно, почти не больно, сахар не разъедает очередной мелкой ранки.
Только всё оказывается тщетным. Квин теряет контроль, не замечает в какой момент майку его задирают, лишь запоздало ощущает тепло чужих рук, что бесстыдно щупают его всюду, мягко давят на тазовые косточки, двигаются выше, с прежним любопытством пальпируют пространство дальше.
Апельсиновое масло заканчивается, запах начинает медленно выветриваться, обнажая хорошо упрятанный истинный лик Шкредова. Безумный, непредсказуемый, такой идеальный в своём несовершенстве. Он всё ещё ласковый, всё ещё нашёптывает что-то непонятное, но такое нежное, и из груди Квина вырывается слишком громкий вздох, на который Антон отзывается, поднимает лицо, скалит зубы, впиваясь ногтями в бока, почти сковыривая верхние слои кожи. Улыбка видится такой яркой, такой искренней, такой… пугающей своей нежностью.
Его целуют в уголок губ, мелко мажут по нему кончиком языка, чуть более настойчивее, но всё ещё не выдвигая никаких требований, только обозначая свои намерения. Антон не монстр, и проламывать костей его не собирается, а если всё-таки это случится, то обязательно потратит время и силы на то, чтобы зализать его рёбра, наложить гипс и терпеливо ожидать сращивания костей, чтобы после, в очередной раз выпрашивая ласку, быть уверенным в том, что он совершенно точно сжёг очередной путь к отступлению, которые Квин прячет у себя за спиной. Однажды он сожжёт их всех, вколет в его вены раствор с высокой концентрацией глюкозы, вставит в глаза розовые линзы, уронит в покрывало из розовых лепестков, выжрет волю его, обещая ему поступками и словами защиту. Обещая не подорвать оказанного доверия, обещая стать новыми стенами, новым щитом, новым солнцем, обещая вывести его из бесконечной тьмы, методично разъедающей его изнутри.
Антон бы и рад ему помочь, рад распахнуть глаза, вывести из затхлой тюрьмы, встроенными им самим, на солнечный свет. Да, он боится что он ослепнет при свете дня, боится, что не сумеет перебороть тот остаточный стыд, что чудом сумел уцелеть в бездне почти сожжённой души, за которую он так отчаянно бился.
И заполучив ту в своё распоряжение, он безусловно удивится, когда поймёт насколько много сахара налипло на чужое тело, и как мало проникнет чуть глубже, по принципу диффузии, впитается сквозь кожу, подсластит имеющуюся горечь, но не изменит баланса сил.
Не то чтобы Антон этого не понимает, просто не хочет верить в его неотёсанность, не может понять для чего Квин настолько сильно усложняет себе жизнь, для чего копит всю желчь, которую потом бесцельно выльет на него, или кого-нибудь ещё. Это так бессмысленно и жестоко. Слишком, даже для него, не думающего ни о чём, прежде чем хоть что-то сделать.
Но он обязательно попытается, раскроет каждую вену, каждый кровеносный сосуд, проберётся глубоко-глубоко под рёбра, вырвет всё лишнее, оставит только себя, только искренность, только сладкую вату. Всё перекроет, сменит тотально чёрные плотные шторы на тюль, не защищающую ни от одного солнечного луча.
А потому, не думая более ни мгновения, отстраняется, вытаскивает запрятанное черти где лезвие. Смеётся, едва яркий блик упадёт на лицо Каллахана. Расплывётся в мягкой улыбке, сожмёт челюсть Квина, поднимет пальцами чужие уголки губ, и замрёт, с восхищением разглядывая застывшие отголоски страха в надменном малахите.
— Ты так редко бываешь таким… — почти урчит он, прислоняя холодное лезвие к его тонким рёбрам, замирает, с удовольствием разглядывая текущий градиент с тёмно-зелёного, до светло-салатового. — Не плюющимся ядом, почти ласковым… Жаль, что у меня нет под рукой фотокамеры.
И опуская взор на белоснежную кожу, не испорченную ни единым шрамом, позволяет себе оскалиться. Склонить голову набок, предупреждающе почти невесомо провести лезвием под правым ребром, оставить длинную зудящую царапину, в которую он обязательно вотрёт немного сахара после, едва безумная пелена, возникнувшая из неоткуда, спадёт, оставляя его наедине с истерзанным Квином, что обязательно будет смотреть на него полными недопонимания глазами, а потом оживёт, будет побитой псиной озираться несколько мгновений по сторонам, и едва перенесённая боль вспыхнет тысячей искр перед глазами, едва он осознает что его почти освежевали ради праздного любопытства, сначала выплеснет свой яд, а после скроется вновь в непроглядном мраке сотворённой цитадели.
Но сейчас Квин не шевелится, молчит, пока что, воспринимая чужие пальцы как достаточный инструмент, обеспечивающий его молчание. Лишь в глубине остекленевших глаз проскальзывает искренний страх, горькая обида и обречённое разочарование, ведь… Вся та ласка, оказалась целиком и полностью суррогатом из излишнего внимания и тактильности. Ядом, куда более страшным, чем желчь изрыгаемая им по поводу и без.
Ах, если бы он только знал, какие черти пляшут у Антона под рёбрами, как они смеются, вслушиваясь в каждое переполненное фальшивой нежностью слово, почти брезгливых аккуратных касаниях, которые замыленный глаз принял за нечто прекрасное, никогда бы не подошёл к нему на расстояние меньшее чем то, что имеется между их игровых кресел. Никогда бы не сказал ему хоть что-то в ответ, не прижимал бы к себе, не обнимал бы как нечто ценное, хранящееся под толстым слоем льда и массивными дверьми с семью печатями, воспринимая чужое внимание и ласку как самое ценное, что у него останется от игры под чёрными знамёнами.
И прямо сейчас, эта бесформенная обнажённая хаотичная кучка искренности, хочет его, если не отправить на тот свет, то покалечить. Разорвать на куски, забрать всё самое ценное, и подобно окаянному ящеру сторожить гниющие куски мяса, защищая их от всякого, кто пожелает воздать ему последнюю почесть и собрать из его мёртвого тела хоть что-то можно положить в гроб и не бояться оставить его открытым перед непосредственным захоронением.
Собственный вскрик воспринимается долгим нескладным колокольным перезвоном. Антон наклоняется к нему, проглатывает глухой стон, нежно целует, словно отвлекая чужое внимание, скрывая истинное своё намерение, бьёт быстро, с восхищением опуская взор на перемешивающиеся струи ярко-алой и тёмно-красной, почти гранатовой, крови. Облизывает губы, делает пару движений, ослабляя крепкий хват мышечной и жировой тканей, медленно тащит измазанное лезвие вверх, снова к лицу собеседника подносит, смеётся почти лихорадочно, крепко сдавливает челюсти, щурит глаза недобро и…
Размазывает капли крови по бледным губам, смеётся совершенно неадекватно и прислоняется снова, слизывает железистую жидкость, жадно вдыхает её душный аромат, и понимает что хочет ещё. Если бы это было возможно, он бы опустоши его, выпил бы всю кровь, не оставив ни капли, перегрыз бы все сухожилия, высосал бы глаза, лишь бы быть уверенным в том, что он забрал всё, что только было можно, сделал всё, чтобы превратить Квина в неприглядную оборочку, почти утопленную в сахарном растворе, на которую никто не посмеет взглянуть без слёз, никто не пожелает забрать себе, а с удивлением всматриваясь уже в его нежные прикосновения, когда он будет делать вид, что делает всё, лишь пожалеют. Но не истерзанного им Квина. Кого угодно только не его.
Такое существование будет хуже клетки, хуже затхлой тюрьмы. Он будет зрячим, но ослепнет от света дня, немым, всё ещё сомневающимся в каждом действии и слове. Если он уступит, то рискует променять мечты и амбиции на мёртвую груду металла, так щедро облепленную надоевшими кристаллами, смеси из яблочной кислоты, сукралозы и сахарина. И в ней нет почти ничего настоящего, ни единого намёка на натуральный сахар, лишь химические производные, полученные из остатков сырья, не взятых для создания исходного целевого продукта, суррогат, без энергетической ценности.
А Антон смеётся, так громко и пронзительно, что хочется зарыдать от бессилия. Нож падает куда-то на пол, выделяясь глухим шлепком от удара. На мгновение, это успокаивает воспалённый разум, даёт время на пару глубоких вздохов, возможность получить хоть какую-то каплю удовольствия от чужих невесомых и быстрых поцелуев, сопровождаемых осторожными прикосновениями к краю раны.
Он замирает, прислушивается к учащённому дыханию собеседника, размазывает проступающую отравленную кровь по коже, и надеется на то, что на его собственных руках после этого не останется пятен. И пусть шутки про то, что отравленную кровь бесполезно подслащивать сейчас максимально ни к месту. Антон на мгновение выпадает из реальности, смотрит на грязно-красные разводы на своих пальцах и понимает, это именно то, чего ему не хватало всё это время.
Пропускает мимо ушей сдавленный вскрик, уворачиваются от лягающих его ног, выскальзывает из рук, под действием болевого шока внезапно нашедших в себе силы сопротивляться. Антон бёдра его седлает, замирает, смотря взглядом голодным, из которого выветрилось всё озорство, в котором не осталось ни единой ноты, так похожей на апельсин или розу, которыми было пропитано всё пространство, буквально какие-то несколько мгновений назад.
А сейчас на него давит лишь удушливый запах железа, медленно въедающийся в слизистые. Вот он — истинный лик хаоса, сокрытый за идеальной дурацкой маской. И почему-то так больно, и физически, и где-то там, укрытым в алых тонах частях, всё ещё нетронутых миром, не верящим в его монохромность и запредельную жестокость. Остатки собственной наивности вывариваются, заставляя сердце кровоточить в очередной раз.
Антон оказался страшнее всех тварей, от которых он строил надёжные стены и укрепления. Никакая тварь не назвала бы его любимым, никакая тварь не вылизывала бы ему щёки, прося открыться. Никакая тварь не целовала бы его прежде чем...
Забраться пальцами в открытую рану. И плевать на то, что они грязные, что он внесёт инфекцию, и быть может, поставит вопрос жизни Квина ребром, отдаст на откуп удаче, вручит ей в руки нож и попросит подбросить. Ежели грудь Квина поцелует рукоять, ежели раздастся глухой удар, радуйся же, удача сегодня на твоей стороне, живи и помни, что истинное воплощение хаоса всегда будет стоять у тебя за левым плечом, готовое в любой момент потянуть свои аккуратные кошачьи лапки к твоему горлу. А ежели не пожелает она улыбаться, так подними уголки губ сам и встреть с достоинством быструю, почти безболезненную гибель, почувствуй каждый участок лезвия, медленно пропадающего под твоей кожей, подумай о чём-нибудь светлом, настоящем, не содержащем ни капли той фальши, что привела тебя к самому краю и через считанные мгновения отправит вниз, не думая о том, что произойдёт с тобой дальше.
Антон не смотрит в перекошенное от боли лицо, лишь наклоняется поближе, и пальцы свои поглубже засовывает, расширяя рану и не боясь усилившегося кровотечения. В конце концов, если Квин сдохнет прямо у него в руках, это будет очень грустно, но... Так ожидаемого и безвкусно, что даже плакать от скорби не захочется.
Чужой крик — мёд по ушам, бальзам на душу, самое вкусное лакомство для излишне любопытного зверёныша, которого держать в узде бесполезно, да и, откровенно говоря, не хочется. Пусть веселится, пусть потом обгладывает бездыханное тело, вслушивается в скрипучий звук разрывающейся плоти. Всё одно, та же кровь, та же плоть, насквозь пропитавшаяся горечью, но отдающаяся на языке невиданной сладостью, скорбной, совершенно неуместной, но такой очаровательной, что можно простить безумно многое.
Квин дёргается, где-то фоном звучит аккуратный стук в дверь, которую ни за что не откроют. Незачем кому-то ещё знать, что из привязанности его, самой светлой и искренней, выросло это. Чёрное, вечно голодное уродливое нечто, требующее забрать Каллахана без остатка, не оставить ему и надежды на нормальное существование без него. И если для этого нужно Квина убить, если его нежелание делиться им с кем-либо ещё, можно решить лишь подобным способом, то... Да будет так.
Пусть содрогается под его прикосновениями, прекрасно понимая, что это может стать последним, что он почувствует, прежде чем отойдёт в мир иной, получая покой желанный. В бесконечной пустоте, где ни пространства, ни времени, у него будет целая вечность чтобы подумать о том, где и в какой момент времени он сделал что-то не так.
А пока, Антон, не думая более ни о чём, не видя ничего из-за густой плотной дымовой завесы, с пугающим энтузиазмом касается чужой кишки, осторожно оцарапывает её, даже не морщится от проступившего гнойного запаха, лишь следует по гладкой оболочке, останавливаясь на небольшой развилке. Аппендикс, такая бесполезная вещь. Казалось бы, от неё только беды, как воспалится — пиши пропало, но нет, за каким-то чёртом эти десять сантиметров проблем всё-таки существуют...
Для того, чтобы прикоснуться к ним губами, медленно обвести языком, потянуть на себя, проверяя крепкость конструкции, словно позабыв с чем именно он имеет дело, мысленно посчитать до пяти, и с широченной улыбкой, щедро вылизать несчастный отросток. Всего лишь кусок кишки, бесполезный, словно потуги китайцев вернуться в профессиональную доту.
И потому, не думая ни мгновения, он смыкает зубы на основании кожаного мешка. Тянет на себя, наплевав на путающиеся в его волосах чужие руки, вдавливает пальцы в края раны, глохнет от крика откуда-то снизу, но... Успокаивается, цепляясь лишь за один-единственный звук. Выпрямляется, сплевывая в руки желанный кусок кишки и совершенно не слышит перемешивающихся криков Квина и Эрика, не видит испуганных чёрных опалов и почти безжизненных изумрудов.
Не видит ничего, кроме запачканной гноем крови.