Павлиньи перья
8 апреля 2024 г. в 20:18
— У тебя нет способности к искренности, – обронила однажды Лебедь. Слова – кленовый лист в озерной глади, невзначай случая, восточный ветер, – обожгли Авантюрину грудь.
Он никогда об этом не думал: искренность – лишний сантимент и палка в колесах карьерной лестницы, – всегда выбрасывалась очень-важными-людьми в мешки мусора и как-то сама собой там забывалась. Она была им ни к чему, ведь трескучие кошельки и блестящие банковские карточки вытесняли ненужный хлам эмоций и чувств куда-то за пределы досягаемого, заменяя печаль – крутящимися в банкомате до смешного большими цифрами, которые с трудом произносились вслух, а радость – весенним шелестом купюр и гадким денежным парфюмом. Такой был уклад жизни: равновесие пятидесяти процентов по главному неофициальному уставу КММ, который гласил, что в потере одного обязательно находится другое (иногда – пометка на полях, – с процентами).
И всё-таки Авантюрин обжёгся. Под ребрами зашевелилось что-то неприятное, обвиненное и обвиняющее – в ответ. Гадкое до кислого лица и морщинок у глаз. Он сложил руки в пирамидку – это жест уверенности, сказала ему однажды Яшма, – и отсмеялся так, будто услышал самый смешной в мире анекдот.
Ты шутишь? – спросил он, и в голосе скользнули капли яда.
Не шучу.
Тогда Авантюрин не понял – осознание пришло уже потом, с болью и надрывом, с острым камнем, об который он споткнулся перед бездной. Она смотрела ему в глаза и улыбалась, сдерживая – безумие небытия, смерть, пойманная в ладошку, – смех. Звучало тихое: я так и знала; оно резало слух, и кровоточили уши.
Так начиналась история: рождённый под счастливой звездой мальчик оказался самым беспросветным глупцом в мире. Он не умел жить и не умел чувствовать, все время думал и думал – и умер – от душевных мук и сердечных беспокойств. И выдавал его только один нюанс, не совпадающий с реальностью: отсутствие души – залог в ломбард за тридцать медяков, – и сердца – выставка в аукцион за десять с половиной. Осталась с ним лишь его беспросветная глупость и шестерёнки, тикающие и шаркающие где-то в черепной коробке; а ещё – шанс одурачить смерть. Или обыграть; например, в покер.
Однажды Авантюрин встретил Воскресенье. Однажды он подумал: я обыграю его тоже, и – о чудо, Треокая Гаятра в равнодушном жесте, – не обыграл; не так, как планировал. Планка, ввинченная в недосягаемую высоту, обломалась тогда ему на голову и прижала к земле. Он помнит, как болели лопатки.
Не играй в прятки с чувствами, говорила ему Лебедь – тишина в застое, жгучий лёд, – после, это тебя погубит.
Авантюрину она не нравилась; и не нравилось, как точно она его читала. Он был страшным параноиком: боялся потерять покровительство фортуны, ещё больше – потерять себя и иллюзию свободы, которую выстраивал так кропотливо и тщательно. Ему не хотелось признавать, что Лебедь была полностью права.
Я справлюсь без твоих наставлений, плюнул он небрежно ей в ответ после очередного высказанного ею наблюдения. Яд сочился сквозь сомкнутые губы – взрыв раздражения, копоть злости, нет нужды опекать меня. Я не просил.
Как знаешь, Лебедь улыбнулась, и в улыбке читалась скупая снисходительность. Авантюрин знал: у нее много карт в рукаве, и это пробуждало в нем щекотливую тревогу. Береги себя.
И она ушла, не обронив ни слова.
Дурная привычка ставить на кон всё рано или поздно затянула бы на шее Авантюрина тугую петлю, потому что выигрывать у смерти – не дешевое удовольствие. Ты бесподобен в своей беспечности, говорил Рацио и страшно, саркастично и насмешливо, укалывал опрокинутой издевкой – знал, что беспечность Авантюрину непозволительна. Топаз толкала Рацио в плечо с немым укором.
Авантюрин – нет, Какавача – был потерянный мальчик, который жаждал любви настолько, что в итоге выработал к ней иммунитет. Иммунитет и почти слепое отвращение – к самой концепции, к любящим и любимым. Завидовал ли он? Нет, потому что его сердцу не знакома была зависть. Хотел ли он того же? Нет, потому что разучился об этом думать; или был уверен, что разучился.
Авантюрину не нравилось рассуждать о чувствах, и он забывался в работе, в людях, в рисках. Иногда – в деньгах и роскоши. И все равно внутри ворочалось беспокойство, напоминало о забытом и намеренно отложенном.
— Ты невыносим, – заявляла Топаз – так часто, что Авантюрин мог предугадать момент. Вкладывала в серьезное лицо все силы и все равно фыркала со смеху. – Прекрати меня смешить!
– Дальше по сценарию ты должна сказать «павлин», – улыбка Авантюрина – касание мягкости, отблеск искренности, – трогала губы.
— Это реплика Рацио. Позвони ему и попроси дополнить.
Топаз пожимала плечами, и в каждом ее движении читался смех. Она была – перезвон ясности, бархат на столе, – единственным близким Авантюрину человеком. Может быть, секрет заключался в том, что в ее глазах он ловил отражения тех, кому когда-то отдал безвозмездно сердце.
— Он занят важным делом, – драматично шепнул Авантюрин в ответ – тихо, точно самую большую тайну в мире, – распространяет, как Тайззиронт, чуму образования в галактике.
— Страшный дурак, – добавила Топаз в том же тоне. – И ты тоже.
Авантюрин притворно закатил глаза, и уголки губ приподнялись чуть выше. Беседы с Топаз – и все глупости, которые слетали с их ртов в процессе, – ненадолго отвлекали его от безумного ритма жизни. В ней было что-то лёгкое, не требующее ничего взамен, и Авантюрин иногда думал, что это очень забавно контрастирует с ее местом в группе по пикетированию долгов. Но такой она была, и делилась с ним эмоциями бескорыстно – как старшая сестра, треплющая по взъерошенной макушке. С ней в нем шевелилось тепло, и возвращалось эхо утраченной безопасности.
Однажды Лебедь сказала: у тебя нет способности к искренности – и однажды Авантюрин с ней согласился. У него не было способности к искренности, как не было ни к кому – даже к Топаз – доверия. Он смеялся в лицо сентиментальности и чувствам, вальсировал со своими страхами в размашистых квадратах – вырисовывал на блестящем кафеле Корпорации движениями клинопись, – и отталкивал от себя смерть, как неваляшку. Он был дураком на всю голову – и привык так жить, потому что дурачество – мнимая граница между сумасшествием и радостью, – давало ему ощущение циркулирующего в лёгких воздуха; ощущение, которое он называл свободой. Но даже несмотря на это – и ещё тысячу замков без ключей, запирающих его сердце, – в его средоточии хранилось тепло; маленький, нераспутанный клубок ощущений, терпеливо ожидающий своего часа.