ID работы: 14603662

entropy of ether

Слэш
R
Завершён
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 26 Отзывы 12 В сборник Скачать

энтропия эфира

Настройки текста

Erik Satie - Trois Gnossiennes: No. 1, Lent

Воздух. Воздух здесь чистый. У него нет границ. Его так много, что можно задохнуться. Воздух распирает легкие. В новом порыве ветра Юнги слышит эту неуловимую музыку, которая расчерчивает партитурные листы на склоняющейся к земле траве, укладываясь на нее ни то колокольным звоном, ни то неуловимой трелью воздушных флейт; как надоедливые мухи, ноты усаживаются на кожу мужчины, нестерпимо жужжа в уши, жаля руки; они откладывают свои личинки на его пальцах, отчего те покрываются болезненными волдырями: вытереть руки о бумагу, выпустить гнилостный яд и излить его в виде чернил на карту болезни его души — единственное спасение, которое может принести хоть какое-то облегчение. Альпийская свежесть покалывает нос и кружит голову — в разряженном воздухе холод смешивается с перемолотым ароматом луговых трав и весенних цветов: в следующей жизни, решает мужчина, он станет этим запахом, станет воздухом, окрашенным лишь тенью присутствия чего-то значимого, материального — ведь в таком случае не нужно делить свои мысли с жизнью, а жизнь нет необходимости проживать: он просто будет недвижным течением, затерянным во времени и пространстве — мысли эти успокаивают его. Он превратится в вечный сон, который будет отравлять собой каждого, кто вдохнет его — предназначенный для жизни, он станет ядом от которого умирает все вокруг — все в этом мире стремится к хаосу, к увяданию. Воздух не только причина жизни, но и смерти тоже. Сизое небо копошится над Юнги и он, сдаваясь, мысленно вписывает этот момент в партитуру, где нотами обозначены его подрагивающие чувства, хранящиеся в нем, как ржавые инструменты, которые за ненадобностью уложили в гроб в разваливающемся сарае на заднем дворе. Это будет минорная, расплывчатая музыка без четких форм, без размера, но с яркими акцентами аккомпанемента — пусть это будет басистый голос, изредка перемешивающийся с легкими проблесками, сбежавшими с большой октавы — как тусклый солнечный свет, расплывающийся не оформленным желтком посреди перин туч. Это мысленный договор Мин Юнги: если он запишет это хотя бы в своих мыслях, то назойливые мухи-вредительницы отстанут от него в той реальности, где ему приходится проводить большую часть времени. Именно тогда к нему и подходит новый постоялец санатория «Zu paaren». Мужчина предвидел этот момент и начал готовиться к нему задолго до его свершения: не осознавая этого до конца, но он знал, что встреча и будущий разговор неминуемы — уверенность в этом была неоспоримой, нерушимой: как у храма есть краеугольный камень, так и у него в груди твердело знание, что однажды он услышит голос этого незнакомца и узнает его имя. И Юнги ждал этот момент, когда точки на картах их жизни сойдутся воедино и пересекутся на мгновение; после этого их пунктирные линии жизни могли продолжать двигаться своим чередом, а могли дрогнуть и сменить направление; это — вопрос вероятностей, к которому у человека вряд ли есть надежный доступ. У Юнги лишь было знание о встрече, но все остальное было зыбким, неощутимым. Они уже встречались взглядами. Это случилось пару дней назад, в фойе во время обеда: он только что приехал, а Юнги стремился поймать первые солнечные лучи на террасе, торопясь вырваться из душного людского потока, в котором пучились запахи тушеной капусты, лекарств и табака. Глаза незнакомца блестели на бледном, лишенном красок полотне кожи — то было редкое зрелище в этих местах; он выглядел краснокнижным зверем, которого вырвали из его родного леса и бросили в ущелье к диким зверям. Во взгляде его считывалось то тайное знание, та темная тайна, с которыми Юнги давно научился жить и распознавать их в других. Еще не зная его имени, мужчина уже знал, что у них есть кое-что общее. Шаткой неуверенной походкой молодой человек приближается к нему, неосознанно массируя свои бледные губы; в мысленной партитуре Юнги появляется новая нота, которую он не планировал оставлять, но оставляет — в этом пейзаже она звучит хорошо. К месту. Это мажорное трезвучие, состоящее из нот До, Ми и Соль — вот как звучал незнакомец. И от этого все произведение становится еще более печальным и темным, ведь луч света на фоне затяжных туч кажется не светом надежды — он кажется обреченным и судьба его одна: затеряться во тьме надвигающейся минорной бури. Но Юнги понимает: он в меньшей мере творец и в большей мере секретарь Всевышнего, которому требуется лишь записывать за Ним вынесение судебного приговора. Свежий аккорд, стоя рядом с ним у ограждения балкона, слегка покашливает, будто привлекая к себе внимание. Это было бесполезно; не потому что привлечь внимание Юнги трудно — потому что он уже был привлечен. — Добро пожаловать, — мысленно Юнги закрывает нотную партитуру, всецело отдаваясь моменту в реальности; тот кто музыку создает становится тем, кто ее слушает — ведь голос пришельца тоже часть композиции, — первый месяц от гор с трудом можно будет отвести взгляд. Мин Юнги, — протягивает он руку, следя за тем, как взгляд нового постояльца превращается в кристально чистые озера, в которых отражаются припорошенные снегом вершины гор-стариков. Они, развалившиеся, усталые, лишь снисходительно глядят на незванных гостей, изредка одаривая своим скупым вниманием. Человеку обычно того достаточно — хотя бы приблизиться к величию древних каменных мастодонтов, вышагивающих из прошлой эры; доступен лишь взгляд — незнакомец обхватывает им горы, давая им себя завлечь. — Чон Хосок, — он пожимает руку в ответ, и Юнги чувствует неожиданный импульс в теле; вспоминает — он слишком давно не касался людского тела, и это почти забытое ощущение вынуждает его пробудиться еще больше, — вы ведь музыкант? Хосок, расцепляя рукопожатие, отворачивается от гор, как от надоедливых попрошаек на привокзальной площади — ожесточение к ним произошло почти мгновенно: горы от человека требуют не денег — внимания, и сейчас Хосок уделяет внимание другому, более человеческому явлению. Он опирается о край балконного ограждения так, чтобы у Юнги была возможность лучше его рассмотреть. Молодой человек избегает прямого взгляда, но дает улыбке разукрасить его продолговатое лицо с сухими бесцветными губами. Волны поблескивающих волос приподнимаются от ветра и укладываются так, что становятся штрихами на полотне художника. Юнги не требуется много времени, чтобы понять, откуда он и кем он может являться — на лице Хосока многое написано, пусть он может и не догадываться об этом. — Да, — отвечает Юнги, но ответный вопрос Хосоку не задает: он бы поставил молодого человека в неловкое положение. — Так удивительно повстречать здесь так много талантливых людей. Вчера я познакомился с Максом Раундером. Писатель. Говорят, здесь он напишет свой лучший роман. А вы работаете над чем-то сейчас? — Нет. Не вижу смысла. — Зря вы так, Мин Юнги, — Хосок улыбается — улыбка греет его лицо, добавляет красок, как солнце добавляет оттенки небу в предзакатный час, — в этом и есть весь смысл. — О чем вы? Хосок, легко улыбаясь, отходит от балкона и расправляет плечи — ветер приподнимает полы его простенького пиджака; ни то танец легкости, ни то слаженное движение его худощавого тела простого смертного, которое стало вдруг продолжением ветра — он, как струящийся полет, как воздух, как запах, которым Юнги решил стать. Хосок почти взлетает в небеса, но ботинки, очевидно, служат хорошими якорями, которые приколачивают его к земле; мужчине отчего-то захотелось разыскать топор и обрубить связывающие его канаты, а потом проделать то же самое и с собой. Тени очерчивают его острые скулы на молодом, но разукрашенном грубыми штрихами лице, выделяют синеватые мешки под глазами — а Хосок этого, кажется, и не замечает; он выбирает видеть себя невесомым облаком, наполненным светом. — Мне ли рассуждать о природе искусства, Мин Юнги? Я вижу, вы поняли уже, что я — бедняк из районов, которые вы, как мне думается, обходите стороной. И правильно делаете — там вам делать нечего. Но я этого не выбирал, да и здесь я по воле благотворителей. Мы летаем на разной высоте, Мин Юнги. Так мир устроен: я таскаю тяжелые мешки, а вы пишете музыку. Разве мне вам рассказывать, что сейчас и есть самое подходящее время, чтобы создать то, что будет жить после вас? Застывая на месте, Хосок начинает немного кашлять, а потом достает из кармана белый платок, прикрывая рот. Лицо его в этот момент слегка меняется, становится более серым и невзрачным: в этом выражении Юнги узнает и свое лицо. В его тяжелых звуках кашля Юнги слышит и себя. В его слабости, в его худобе, в бледности можно разглядеть и Юнги тоже — да и каждого постояльца этого санатория. — Так расскажите мне, Чон Хосок, — Юнги делает к нему шаг, — о природе искусства. Молодой человек, улыбаясь, сжимает губы. Юнги зарывается в его взгляд, как зарылся бы летом в теплый песок на побережье: не может человек греть лишь тем, что вырывается изнутри него, но Хосок успевает это сделать. А потом снова начинает кашлять, прикрывая губы платком — Юнги остается лишь сочувствующе глядеть на него. В конце концов, в таком месте странно испытывать жалость к другим постояльцам: они все оказались при равных вводных данных — у всех у них туберкулез. Но Юнги все равно становится отчего-то жаль Хосока — на белоснежном платке его остаются янтарно-красные бусины крови, на которые молодой человек смотрит без былой воздушности — там страх, печаль и горсть сожаления, которые Хосок в следующее мгновение собирает воедино и выбрасывает прочь с балкона. — Ничего, — прячет он платок в карман, — я все равно знал уже. — Здесь… неплохие условия, — Юнги делает шаг к нему, — я видел многих, кому здесь и правда стало лучше. — А сами вы… давно тут уже?.. — Давно. — Что ж, — усмехается он слабо, — держу пари, я пробуду здесь меньше вашего.

***

Хосок умеет читать только по слогам, и Юнги видит, как стыдно ему от этого. Смущение румяной краской украшает его лицо, когда он зарывается в буквы и несвязно пытается прочесть сложное слово, не осознавая совсем, насколько Юнги все равно, умеет ли он складно читать или нет — в воображении мужчины губы Хосока уже давно должны были быть заняты другим. Но Юнги пока созерцает. Иногда в созерцании не меньше наслаждения — он понял это здесь, среди альпийских гор, глядящих на него сквозь окна его комнаты. Прикосновение к прекрасному сулит уничтожение первоначальной задумки: в момент когда он коснется Хосока, закончится эпоха созидания, но начнется другая — не хуже и не лучше, просто это будет иначе. Из неявного образа, украшенного мыслями и представлениями Юнги, Хосок станет осязаемым и реальным: и тогда Юнги придется мириться с его человеческой хрупкостью и с тем, что недосягаемый образ разрушен прикосновением навсегда. Это не плохо, но это нечто иное. Юнги хочется запомнить это чувство легкой воздушности — потому что он знает, что в конечном итоге только это и останется: останется пустота, с которой им нужно будет потом жить. Он привыкает к тому, что последует после — тогда, когда он станет воздухом; он хочет полюбить это чувство легкости и свободы, с которыми он смеется смерти в лицо, и он хочет, чтобы эти чувства стали всеобъемлющим, цельным — так легче шагать туда, откуда нет возврата. Он хочет, чтобы это чувство потом сопровождало его в конце: ведь туда невозможно взять ничего — только воспоминания станут безмолвными сопровождающими, и он хочет взрастить их правильно и уже сейчас. В такие моменты, когда Хосок делает случайную ошибку и не подозревает, насколько она ничтожна в масштабе их с Юнги жизни, он пытается избегать взгляда мужчины, в который он вшивает все его безразличие к такого рода ошибкам, всю мягкость, обычно ему несвойственную, все терпение, с которым он бережно помогает молодому человеку преодолеть новый абзац — уроки чтения проходят в спокойствии до тех пор, пока оба не вспоминают о том, что все равно скоро умрут. Иначе они не оказались бы в «Верхнем воздухе». Иначе они не познакомились бы. Их жизням суждено было столкнуться в последнее мгновение перед смертью. И потому Юнги продолжает приучать себя к тому, что в действительности все, чем может обладать человек — это пустота, в которую превращается каждое тело после перехода. Они не обсуждают эти перспективы между собой, но тень эта неизменно ложится между ними каждый вечер и укрывает блестящей черной вуалью их взгляды: для того, чтобы эти мысли не кричали между ними слишком громко, они выкраивают аккуратные слова, которые потом превращаются в нескончаемый поток бесконечной беседы, у которого нет начала, но у которого когда-то будет конец и конец вполне очевидный и безапелляционный. Когда-то все слова между нами замолкнут. И каждый раз, когда Хосок тщательно обдумывает свои слова, а потом аккуратно украшает их и ставит в лаконичные фразы, Юнги хочется зарыться пальцами под его кожу и поскорее узнать все то, что в нем еще сокрыто: время растворяет их, а ему хочется найти хоть какой-то острый угол, за который можно зацепиться. Он боялся этого — боялся того, что наступит момент, когда ему захочется задержаться в жизни, но они с Хосоком пересеклись фатально, серьезнее, чем он мог расчитывать, ведь не только их тела оказались в одной точке — столкнулись их души. Перед сном Юнги молит: «Пожалуйста, не растворяй меня так быстро. Пока он здесь, я тоже не хочу превращаться в воздух».

***

И когда вечер усаживает себя на крышу корпуса, в брюхе которого набухает диетический ужин, поданный под соусом богатых приемов в господских домах, когда плавная музыка с хирургической точностью отсекает от здорового тела пораженные гангреной тревоги мысли, Юнги чувствует на своем колене под столом горячую руку Хосока. Созерцание окончено. Теперь следует взять то, чего не будет потом. Теперь следует насытыться. — Ах. Так жарко сегодня. Хосок по обыкновению не смотрит в глаза, а Юнги с трудом заставляет себя глядеть перед собой, чтобы не смущать своим взглядом еще больше: как-то раз Хосок осекся, сказав, что его серые глаза заставляют его чувствовать себя ничтожно малой песчинкой, которая неумолимо проваливается сквозь ушко песочных часов — Юнги решил убавить муки молодого человека, пусть наблюдение за ним ему доставляет удовольствие. И даже не глядя на него, он знает, что на впалых Хосоковых щеках тлеет закат смущения и неловкости, с которыми он обращается к мужчине. Как уголек в костре, он долго тлел, выжидая, когда его костер подпитают новым пламенем — когда в него рухнет Мин Юнги; но Юнги, завороженный, трепетно любовался неосязаемыми мгновениями его затухающей жизни; хотел запомнить его издалека, хотел увидеть его без примесей собственного существа. Теперь, получив новый импульс от Хосока, мужчина просыпается и разгорается: всего-то ладонь на его колене снимает с него все возложенные клапаны предохранения. Теперь можно. — Я подумывал после ужина прогуляться в саду. Быть может, ты составишь мне компанию? — Ох, я хотел продолжить уроки чтения, но, думаю, что прогулка будет гораздо полезнее — ведь нам нужно проводить больше времени на свежем воздухе? И свежий воздух становится пленением, клеткой, в которой Хосок теряется; воздух заканчивается в тот момент, когда Юнги не может больше сдерживаться и притягивает спрятанного во тьме Хосока. Отчего-то чувствующий себя преступником Юнги прижимает его к стволу кедра в саду — как Иуда, знающий, что его уже преследуют стражники Понтия — он укрывает их вдвоем под сенью дерева и так и застывает на несколько мгновений: расплата неумолимо последует, но сейчас они схоронятся в тени. Если Луна не будет их видеть, то ничто в мире не будет продолжать растворять их. Пока они в тени, они не подвержены течению времени. Луна тактично прячет свои полые глаза за тучей, не желая видеть, а вот Юнги хочется видеть все: и застывшее в желании лицо молодого человека, который почти срывается на мольбу притянуться к нему; его блестящие глаза, наполненные дрожащими огнями вожделения и страха одновременно; и его взъерошенные от несдержанных движений волосы — Юнги хочет запомнить все это, чтобы вписать его в бесконечную музыку, которая неустанно вальсирует в его голове. И воздух заканчивается: Хосок не успевает озвучить свою мольбу, наполненную жаждой, но Юнги все равно слышит это желание, которые Хосок устремлял к небесам, а не к его ушам; Юнги подслушивает и не стыдится этого — музыкантам свойственно слышать то, что не ощутимо для ушей простых смертных — возможно, поэтому он слышит то, как с каждым днем они все больше растворяются в кашле и оставляют себя на платках с кровью. Возможно, он и правда слышит приближающийся шелест платья дамы с косой. Но теперь они оставляют части себя друг в друге. Горячие лихорадочные губы обжигают мужчину, и он скользит по сухим лепесткам, давая им избавление от засухи. Хосок никогда не думал, что он сошел с картин великих мастеров, потому что просто не знал о существовании таких картин — Юнги желает теперь донести это ощущение до него своими прикосновениями, поцелуями: пусть он почувствует, что он может быть искусством. Нет необходимости в умении читать и понимать стили художников, чтобы быть частью прекрасного и совершенного творения — вот, что выцеловывает на нем Юнги: пусть это знание для него будет цветущими шрамами на его душе — пусть он помнит это до своего последнего вздоха; пусть это чувство будет в нем зудеть, пусть он будет знать, что однажды в своей жизни он был совершенством; пусть он помнит: он был рожден, чтобы прожить и прочувствовать этот момент. И пусть желание пытается разорвать грудную клетку Юнги, пусть оно раздувает его больные и пораженные болезнью легкие, он вкладывает в свои руки трепет, а не жгучую страсть; губы лелеют, но не прожигают; прикосновения дарят, а не забирают. Хосок хватается за его шею, бросает себя, мокрую рыбеху, на горячий асфальт объятий Юнги и изнывает от этого; мир подкашивается, дерево валится на землю — но нет, это они падают на траву, зарываясь друг в друге: без слов они доходят до истины; без взглядов понимают — ведь если им вдвоем предначертана смерть, то пусть мгновения перед ней будут небольшим протестом: мы были живы. Мы чувствовали. Мы сотрясали воздух. У нас было что-то значимое. Мы обладали чем-то большим, чем пустотой. Смятая холодная трава превращается в безобразно вспоротые горячие простыни, в бесконечно мешающееся одеяло, которое от этого низвергается на пол, в пуховые подушки, смещающиеся ниже, к взмокшей пояснице. Луна продолжает стыдливо прятаться, дает им желанное забвение в темноте, но звезды напоминают: когда-то они присоединятся к ним; когда-то откроется, что бесконечный свет давно потухших звезд на небе такой же бессмысленный, как их вздохи, как все их попытки приблизиться к бесконечности. Смысл существования упирается в смерть; жизнь происходит для того, чтобы прийти к своему завершению. Все в мире стремится к собственному уничтожению — к энтропии: если смысл всего это просто прийти к своему завершению или стать в конечном счете хаосом, то Юнги решает, что хочет, чтобы эти мгновения были яркими. Ведь даже то, что не имеет в конечном счете никакого смысла, имеет право на существование; если смысла нет ни у чего, то все имеет смысл. Он хочет ощутить это тонкое чувство, которое ему не выразить словами, но которое звучит в нем горстью разбросанных, но находящихся в гармонии нот. Пока он здесь, он хочет слышать эту музыку. Пока он еще не растворился в воздухе, он хочет прожить все, что может быть доступно. И Хосок преследует эту же цель: возможно, он не осознает этого так же, как Юнги; может, он осознает это еще острее мужчины, но в своем стремлении прожечь дыру на небосклоне они едины. Юнги протягивает свое прикосновение по горячей влажной коже, а чувствует, что касается не только его тела; он целует и оставляет на Хосоке блестящие следы, в это мгновение подтверждающие факт существования его физического тела, хотя давно уже кажется, что они с Хосоком ни в номере его комнаты, ни в санатории «Верхний воздух», ни даже в своих пораженных туберкулезом телах: возможно, в это самое мгновение они еще и посреди звезд — бесстыдно хвастаются им тем, что молчаливым небесным гигантам недоступно. Белесые капли окропляют бархатную горячую кожу Хоска, его блестящий зацелованный живот; в пораженных вспышкой губах застревает патология, которой заражается молодой человек и тоже дергается в исступлении, которое захватывает его нежной негой. Юнги сжимает его и шепчет нежное: «Мы еще не воздух. Но я тобою растворен». Хосок хохочет тихо на ухо о том, что такое сказать мог только настоящий художник и просит тогда, чтобы Юнги вписал этот момент в историю. — Пусть когда ты уйдешь, за тебя это будет рассказывать музыка, Юнги. Пусть музыка будет твоим продолжением. Обнаженный, лежащий на боку, как стройная ветвь дерева, Хосок играется с волосами мужчины, который взглядом въедается в его грудную клетку. Ненависть на мгновение сжирает его: то, что внутри Хосока, в его легких, убивает его прямо сейчас — ему хочется руками разорвать его кожу и разыскать этого убийцу, выпотрошить его, изгнать из молодого тела того, кто мог бы прожить еще долгие годы. Может, так оно и произойдет — туберкулез трудно предсказуемая вещь. Но кровь на платке будто кокетливо напоминает о планах Всевышнего — и это тоже злит Юнги до тех пор, пока он не вспоминает, что смерти в любом случае не удастся избежать. Ему самому тоже. В его легких сидит такой же убийца, который безмолвно считает дни до момента его триумфа. — Моя музыка будет продолжением нас, — мужчина ложится на спину, вглядываясь в белый потолок над ними, — когда мы умрем, она будет говорить за нас. — А нам есть что сказать другим? Мы не больше и не меньше остальных. Такое же мгновение, как прочие, — Хосок, перекатываясь на живот, приближается к мужчине — Юнги скользит пальцами по влажной спине, потом играет пальцами: ребра-клавиши глухо звучат под пальцами музыканта. — Конечно, есть, что сказать. Все люди на самом деле хотят не только говорить, но и знать, что их слышат. А каждый человек другому только одно и хочет передать, — глядит на него, — «Живите. Сделайте то, что я не успел. Почувствуйте то, что я почувствовал. У вас еще есть шанс». — Живите, — тихо повторяет Хосок, задумываясь, — теперь ты понял, Мин Юнги. Когда мы познакомились, ты сказал, что не видишь больше смысла писать музыку. Что-то изменилось, а? — Да, Хосок. Но ты ведь знаешь. Я не смогу выразить этого словами. Только музыкой. — Я рад, — он проводит пальцами по подбородку мужчины, — хотел бы я услышать это. — Ты уже слышал, Хосок. Только что. И ты лучше всех прочих услышал всю суть. Я просто надену ноты на это, чтобы остальным было понятнее. И в нотах ты это тоже обязательно услышишь. Большой концертный зал Вены… а потом вся Европа, — улыбается, — все услышат. Юнги садится на постели и чувствует в себе легкость, которой он давно в себе не испытывал — руки снова стремятся ощутить под пальцами кожу Хосока. Он гладит его щеки, а потом скользит по длинной шее. Массирует его грудь и застывает на впалом животе. Руки запоминают этот момент, а Хосок запоминает чувство, застывшее глыбой в его хрипящей груди: он осознает вдруг, что это мгновение обязано было произойти — он и правда родился, чтобы с ним произошел этот вечер. — Ты уже придумал название? — Хосок улыбается слабо, — учти, ты даешь название… нам, — смеется. — Энтропия эфира, — повторяет в забвении свои мысли: название это ему будто нашептали с небес, когда он зарывался с поцелуями в Хосока. — Стоит ли мне спрашивать, что это… — Мы с тобой… это эфир, Хосок, — опускает голову на живот, целует его и вновь представляет, что всего-то под этим эпидермисом расцветает смерть, — эфир — разряженный воздух. Им дышали боги, как верили древние греки — прямо как мы здесь, в горах. А еще эфир — это душа. Так верили древние алхимики… — А энтропия?.. — А энтропия — это… смерть, Хосок. Грубо говоря. Все в этом мире стремится к своему уничтожению: возможно, это и есть смысл всего, пусть мы так этого и страшимся. Мы станем воздухом и этого не избежать — вот, что значит энтропия эфира.

***

Он умер 11 октября 1901 года, спустя 6 месяцев знакомства. К тому моменту он научился складно читать, разбираться в художниках и безвозмездно любить Мин Юнги. Когда Юнги впервые услышал от Хосока эти пророческие фатальные слова о любви, он сначала не совсем поверил: изначально любовь не вписывалась в его концепцию мирного растворения в воздухе — любовь была тяжелым, неподъемным камнем, из-за которого растворение происходило бы намного более болезненно. Юнги пытался отрицать это чувство, но в день, когда у Хосока случился первый приступ, он понял, что на его спине, в его груди, в его мыслях, на руках его давно начали твердеть эти блестящие алмазы любви, которые он слепо не замечал. Когда Хосоку стало лучше, Юнги засыпал его этими драгоценностями: молодой человек расцвел от этого, как обычно расцветает вишня по весне, а Юнги все повторял: «Я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя», пусть, возможно, он не до конца осознавал, что же это чувство значит — осознал позже. Когда Хосок исчез. Любовь украсила их последние дни вместе и вместе с тем изуродовала внутренности: ведь так сильно не хотелось растворяться. Ведь когда в тебе зреют эти сочные плоды, слишком грустно исчезать, так и не наевшись ими. Дуальность разрезала Юнги на две части: одна его сторона давно приняла неизбежность смерти и была готова пуститься ей навстречу; другая часть, вкусив любовь, не понимала, как теперь идти туда, где нет ничего — он не понимал, как ему растворяться без страха, зная, что там, куда он уйдет, не останется даже памяти о Хосоке. Пусть смысл всего сущего в растворении до состояния воздуха: да к черту этот смысл, если в нем нет Хосока!.. Вот, чего Юнги боялся, услышав слова любви от Хосока впервые: он предвидел, что это станет еще более страшной болезнью, чем туберкулез, но в какой-то момент он перестал бояться и будто отбросил свои мысли о трауре. В какой-то момент, он, кажется, понял кое-что еще, но об этом так и не узнала ни одна живая душа. Верные друзья потом говорили, что он: «Вдруг будто узнал то, что нам, обычным смертным, пока не дано. Он будто предчувстовал, что впереди у него некое радостное событие — будто долгожданная встреча с горячо любимым человеком. Такое видно невооруженным взглядом — Юнги был счастлив». Премьера «Энтропии эфира» состоялась 29 ноября 1901 года, спустя месяц после выписки Юнги из санатория «Верхний воздух». 30 ноября 1901 года газеты напишут: «Написавший свое лучшее произведение, ошеломивший Венскую публику своим уверенным высказыванием, молодой композитор из Берлина Мин Юнги скоропостижно скончался от сердечной недостаточности». И кто-то, прочитав заголовок, тихо добавит: «Он жил, он существовал, он чувствовал. И теперь стал воздухом. Теперь его ничто не беспокоит».
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.