Пленённая

NC-17
Завершён
178
1
автор
Размер:
114 страниц, 40 817 слов, 24 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
178 Нравится 73 Отзывы 34 В сборник

Эпилог. Кровь, любовь и Босфор

Настройки
Сотни ног, обутых в тяжёлые сапоги, топтали мраморные плиты. Сначала это был просто гул — далёкий, как рокот приближающейся грозы. Потом он стал громче, ближе, и вскоре весь дворец, казалось, дрожал от топота янычар, идущих на штурм. Горящие факелы метались в руках бунтовщиков, отбрасывая на стены Топкапы чудовищные тени, — тени, которые росли, плясали и сливались в единую, неумолимую стену, наступающую на сердце империи. Султан Мустафа стоял в зале Дивана, когда первые звуки боя донеслись до него. Он смотрел на город, который медленно, но верно погружался в хаос. Ворота, которые он приказал укрепить, уже пробивали таранами. Он слышал крики — сначала приказы, потом стоны раненых, а затем и звон клинков. Ворота пали через четверть часа. Селим во главе отряда ворвался во внешний двор, и его меч уже был в крови. За ним, чуть отставая, бежал Баязед — лицо его было бледным, но в глазах горел тот же огонь, что и у брата. Ильяс-бей, их тень, шёл справа, и каждый его жест был точным и безжалостным. Топкапы превратился в кровавый лабиринт, где каждый коридор мог стать могилой. Кровь заливала мрамор, смешивалась с водой из разбитых кувшинов и стекала по ступеням, как горький, красный дождь. Баязед первым настиг дворец. Зал Дивана встретил его тишиной. Той самой, что бывает только перед бурей, когда воздух сгущается, а время начинает течь иначе — гуще, медленнее, словно каждая секунда растягивается в вечность. Баязед вошёл один. За его спиной — тяжёлые двери, которые он не закрыл, чтобы слышать шум битвы и не забыть, зачем он пришёл. А здесь, в этом зале, было тихо. И эта тишина давила на него тяжелее, чем крики умирающих. Мустафа стоял у трона. Он не обернулся, но понял, кто вошёл. Он стоял неподвижно, словно статуя, высеченная из того же мрамора, что и колонны. Баязед медленно прошёл вперёд. Его меч был в ножнах, но рука лежала на рукояти — привычка воина, а не готовность к бою. Он остановился в нескольких шагах от брата и смотрел на его спину, на широкие плечи, на золотую парчу кафтана, расшитую изумрудами. — Ты знал, что мы придём, — сказал Баязед. Голос его был тихим, но в нём слышалась дрожь — не от страха, а от того, что слова, которые он готовился произнести, жгли ему горло. — Знал, — ответил Мустафа, не оборачиваясь. — Я ждал тебя. Но не думал, что ты войдёшь один. — Селим скоро будет здесь, — сказал Баязед. — Но я хотел поговорить с тобой сам. Без него и без оружия. Мустафа медленно повернулся. Его лицо было спокойно — та особая, почти болезненная спокойность человека, который уже принял всё, что могло произойти. — Говори. Баязед сжал кулаки. Он смотрел на брата, и в его груди бушевала буря — смесь ярости, боли, обиды и того странного, почти детского чувства, которое он не мог назвать. Он хотел кричать, но голос его звучал ровно, почти спокойно: — Ты называешь себя Падишахом. Ты наследовал трон нашего отца. Но ты — эгоист, Мустафа. Ты думаешь только о себе. О своей любви, о своём счастье, о своей жизни. А что насчёт нас? Что насчёт матери? Ты заставил её выйти за тебя замуж. Ты запер её в своих покоях, как птицу в клетке, и называешь это заботой. Ты не дал ей выбора. Ты отнял у нас не только отца, ты отнял у нас мать. Отнял Мехмеда. Мустафа слушал, не перебивая. Его лицо оставалось непроницаемым, но в глазах мелькнула тень боли — быстро, почти незаметно, как рябь на воде. — Ты говоришь о выборе, — сказал он, и голос его был ровным, как гладь ночного моря. — А скажи мне, Баязед: ты спросил у своей матери, хотела ли она быть со мной? Ты спросил её, когда готовил свой бунт? Ты думал о ней, когда вёл янычар на стены Топкапы? Или ты думал только о себе — о своей обиде, о своей злости, о своём праве на трон, который ты считал украденным? Мустафа сделал шаг вперёд, и его голос стал чуть громче, но не сорвался в крик: — Я не заставлял её любить меня. Я не держал её силой. Я дал ей защиту — для неё и для вас. А она, Баязед, сама пришла ко мне. Она смотрела на меня не как на врага, а как на человека. И я смотрел на неё не как на добычу. Как на ту, кого я полюбил ещё тогда, когда был мальчишкой, впервые увидев её в этом дворце. Он замолчал, давая словам осесть в тишине. Баязед стоял неподвижно, сжимая рукоять меча, но не вынимая его. — Ты зовёшь меня эгоистом, — продолжил Мустафа, и его голос стал тише, мягче, но в нём звучала сталь, скрытая под бархатом. — Но кто из нас действительно был эгоистом? Ты и Селим пришли сюда с мечами, не спросив у матери, хочет ли она этой войны. Не спросив, хочет ли она видеть кровь своих сыновей. Вы решили за неё, что она несчастна. Вы решили за неё, что её нужно спасать. Но разве она просила вас о спасении? Разве она сказала вам хоть слово: «Я несчастна, освободите меня»? Баязед молчал. Его лицо побледнело, и он отвёл взгляд, уставившись в пол, на котором уже начали появляться первые пятна крови — та, что капала с его меча, которым он ещё не ударил, но который уже был обагрён чужой жизнью. — Ты не знаешь, что она чувствовала, — сказал Мустафа, делая ещё один шаг к нему. — Ты не знаешь, что она говорила мне. Ты не знаешь, как она смотрела на меня, когда её сердце наконец перестало бояться и позволило себе любить. Ты видишь только то, что хочешь видеть, Баязед. Обиду. Горечь. Правоту своей борьбы. Но ты не видишь матери. Не видишь её настоящей. А я видел. Мустафа замолчал. — А про Мехмеда — тебе должно быть стыдно обвинять меня в таком ужасном злодеянии. Во время разговора братья поменялись местами. Теперь Баязед стоял у окна, а Мустафа — спиной к выходу. — Ты мог бы остановить это, — сказал Баязед, и в его голосе была почти мольба. — Ты мог бы отдать трон. Уйти в изгнание. Позволить нам жить. Почему ты не сделал этого? Мустафа улыбнулся — печальной, но не горькой улыбкой. — Потому что я не могу оставить её, — сказал он. — И потому что я не могу оставить империю в руках тех, кто пришёл с мечом, а не с сердцем. Ты сам не веришь в то, что делаешь, Баязед. Я вижу это в твоих глазах. Ты ищешь оправдания, но не находишь их. Ты хочешь меня ненавидеть, но не можешь. А Селим… Селим придёт и сделает выбор за тебя. Но ты уже сделал свой — ты здесь, с мечом, но не обнажил его. Это твой последний шаг, брат. Ты ещё можешь уйти, и я не буду тебя преследовать. Внезапно Мустафа поднял глаза на младшего брата и снова тоскливо улыбнулся. — Ты ещё слишком молод, брат мой. Ты и Селим говорите, какой я коварный злодей, но заметь: из нас двоих здесь лишь я стою без оружия, предлагаю тебе уйти. Быть может, я не настолько ужасен, каким вы хотите меня видеть? Баязед замер. Осознание словно «обдало» его холодной водой. — Она действительно любит тебя… «Когда я вошёл в зал, моей уверенности хватило бы на тысячу воинов, я мог бы убить, ведь он стоял так близко, не поворачивался. Но ведь невозможно в спину… Это было бы подло — нанести удар в спину. А теперь я абсолютно ни в чём не уверен». За спиной Мустафы, из тени, отбрасываемой колонной, бесшумно выступила фигура. Сначала это была только тень — длинная, чёрная, скользящая по мрамору. Затем — отблеск свечи на обнажённой стали. И наконец — лицо, искажённое гримасой, в которой не было ни триумфа, ни радости, а только холодная, мёртвая решимость. Селим. Он вошёл в зал как палач, пробившийся сквозь кровь и крики, чтобы закончить то, что начал. Его кафтан был разорван, на щеке — свежий порез, из которого сочилась кровь, но рука, сжимавшая меч, была твёрдой. Он двигался бесшумно — как хищник, который выбрал жертву и не позволит ей ускользнуть. — Селим! — крикнул Баязед, но голос его сорвался. Он хотел броситься вперёд, но ноги приросли к полу, и он мог только смотреть. Мустафа, услышав крик Баязеда, начал поворачиваться. Но было поздно. Селим нанёс удар. Меч вошёл в спину Мустафы — точно между лопаток, в то место, где сердце бьётся громче всего. Сталь прошла сквозь золотую парчу кафтана, сквозь шёлк рубашки, сквозь кожу и ребра, и остриё вышло из груди, окрашенное алым, как будто само пламя свечи превратилось в кровь. Мустафа замер. Он не закричал. Он только медленно опустил взгляд на кончик меча, торчащий из его груди, и на его лице появилось выражение, которое нельзя было назвать ни болью, ни гневом. Это было удивление — чистое, почти детское, словно он не мог поверить, что это происходит на самом деле. Баязед, увидивший всё в мельчайших подробностях, побледнел так, словно сам умирал. — Ты что делаешь?! — вскрикнул он и бросился к Селиму, оттолкнув со всей силы, что тот чуть не упал, а затем бросился к Мустафе, который медленно падал на колени и смог лишь прохрипеть тихое «Брат…» — Ты что, совсем идиот? — вспылил Селим, когда смог устоять на ногах, — что ты разнылся? Мы для чего столько готовились? Мустафа медленно опустился на колени. Его руки схватились за лезвие, которое всё ещё торчало из груди, и кожа на пальцах рассеклась, но он не чувствовал боли. Он чувствовал только холод — тот странный, ледяной холод, который разливается по телу, когда жизнь уходит. Он повернул голову и посмотрел на Баязеда — того, кто стоял в нескольких шагах и не мог пошевелиться. В глазах Баязеда стояли слёзы, но он не плакал. Он только смотрел, как его брат умирает. — Ты всё знаешь. Я сказал правду. Скажи матери, что я любил её и умер за эту любовь. Полумесяц будет оберегать её — это были последние слова Султана Мустафы, вошедшего в историю как «Мустафа Благородный» и «Мустафа Благотворитель» за своё недолгое правление. Его тело качнулось вперёд, и он медленно осел на пол, упираясь лбом в ковёр, как в последнем поклоне — перед Аллахом, перед судьбой, перед всеми, кого он любил и потерял. После этого бездыханное тело Мустафы распласталось на ковре. Селим, наконец, выдернул меч. Металл вышел из тела с тихим, влажным звуком, и кровь хлынула на ковёр, растекаясь тёплой лужей вокруг тела Мустафы. Селим отступил на шаг, и в его глазах, наконец, промелькнула тень ужаса. Он не ожидал, что это будет так. Он не ожидал, что смерть брата будет такой тихой. Он думал, что будет крик, будет борьба, будут проклятия. Но Мустафа умер почти беззвучно, и это было страшнее любого крика. Баязед, наконец, нашёл силы двигаться. Он шагнул вперёд и опустился на колени рядом с телом брата. Его пальцы коснулись холодной щеки, и кровь — ещё тёплая — осталась на них. Он поднял голову и посмотрел на Селима. В его взгляде было что-то новое — не ненависть, а горькое, почти беспомощное осознание. — Что мы сделали, брат? Что мы сделали? Селим не ответил. Он стоял, опустив меч, и смотрел на тело Мустафы. В зале было тихо. — О чём он говорил? Какую правду он тебе сказал? И какой полумесяц будет оберегать нашу мать? — Селим сам нарушил тишину. — Мы с тобой ошибались. Мы ни разу не спросили мать о том, как ей живётся. Мы всё решили за неё. Он любил её и она, получается, тоже любила его. А полумесяц…он ей украшение такое дарил, кажется, — тихо ответил Баязед, измучавшись. А за дверями, уже слышались шаги. Двери распахнулись, и в зал, как ураган, ворвался Ибрагим-паша. Он был не в том виде, к которому привыкли при дворе. Его кафтан был разорван, на лице — грязь и чужая кровь, а в руке он сжимал кинжал — короткий, кривой, с рукоятью из чёрного дерева, той самой, что носила на себе следы множества боёв. Его дыхание было тяжёлым, но не от усталости — от ярости. И когда он вошёл, он увидел всё… тело Мустафы лежало у подножия трона, распростёртое на ковре, как упавшая статуя. Кровь растекалась вокруг него, и в ней отражались свечи, создавая иллюзию, что сам ковёр горит алым пламенем. Ибрагим замер. Затем он посмотрел на Селима. Тот стоял с мечом, на лезвии которого ещё дымилась кровь, и его глаза были пусты. Ибрагим не увидел в них торжества. Только пустоту. — Братоубийцы, — медленно, но отчётливо вынес свой вердикт Ибрагим. Селим не ответил. Он только сжал меч сильнее, но не поднял его. И тогда Ибрагим посмотрел на Баязеда. Младший из братьев всё ещё стоял на коленях, и его плечи дрожали. Он не видел опасности. Он был слишком погружён в своё горе, чтобы заметить, как взгляд Ибрагима стал холодным, как сталь. Ибрагим не колебался. Он не крикнул, не предупредил. Он просто метнул кинжал. Короткое, резкое движение — и тонкая сталь описала идеальную дугу, вонзившись в шею Баязеда, чуть ниже уха. Клинок вошёл так легко, как будто плоть была водой. Баязед не успел ни вскрикнуть, ни обернуться. Он только вздрогнул, и его глаза на мгновение расширились. Он медленно поднял руку, коснулся кинжала, торчащего из его шеи, и кровь — густая, тёплая — хлынула между его пальцев, заливая кафтан. Он попытался что-то сказать, но из горла вырвался только влажный, булькающий звук. И он упал. Упал рядом с телом Мустафы, как будто они должны были умереть вместе. Его голова склонилась на плечо брата, и их кровь, смешиваясь, стала одним алым пятном на ковре. Селим отшатнулся. Он не ожидал этого. Его лицо исказилось от ужаса, и он посмотрел на Ибрагима с такой ненавистью, которую не проявлял даже к Мустафе. — Ты… — начал говорить Селим, но Ибрагим не дослушал. В этот миг из тени за его спиной выступила фигура. Бесшумная, как кошка, беззвучная, как сама смерть. Ильяс-бей. Он стоял за спиной Ибрагима с обнажённым кинжалом в руке. Он сделал шаг вперёд, потом ещё один, и расстояние между ним и Ибрагимом сократилось до одного выдоха. Ильяс-бей поднял руку. Лезвие сверкнуло в свете свечей. И он нанёс удар — быстрый, точный, безжалостный — перерезав горло Ибрагима от уха до уха. Ибрагим даже не успел повернуться. Он только почувствовал холодную сталь, скользнувшую по его шее, и горячую струю крови, хлынувшую на кафтан. Его глаза расширились — на мгновение, всего на мгновение, — и он начал медленно оседать на пол. — Ты не победитель, ты — позор своего великого отца. Всю жизнь вспоминать будешь, — успел произнести великий визирь Ибрагим-паша перед своей смертью. Ильяс-бей отступил на шаг, опустив кинжал. Его лицо всё ещё было непроницаемым, но в глазах мелькнула тень. — Давно пора было это сделать, — сухо произнёс Ильяс-бей, после чего вытер окровавленный кинжал о полы кафтана Ибрагима. Селим прикрыл глаза. — Не так я всё это представлял…не так… — он посмотрел себе под ноги, где лежали бездыханные тела его братьев. — Повелитель, — обратился Ильяс-бей к Селиму, — Али-паша погиб. Вы одержали победу. Я сообщу людям о произошедшем величайшем событии. — Победу, Ильяс? — повторил Селим безэмоциально, сухо, — сообщай. А женщины где? — Должны быть в гареме, мы туда не заходили и не тронули бы их, разумеется. Они в безопасности, — ответил Ильяс-бей и чуть отступил назад, за порог. — Повелитель, — несколько растерянно произнёс Ильяс-бей перед тем, как уйти, — идёт Хюррем Султан. Этот момент Селим старался оттянуть более всего. Хюррем бежала через коридоры Топкапы, и каждый шаг отдавался в груди глухим, пульсирующим стуком — не сердца, а чего-то большего, что рвалось наружу, как птица, запертая в клетке. Она не знала, что её ждёт. Но она чувствовала. Чувствовала, как мир вокруг неё сжимается, как воздух становится плотнее, как каждый шаг приближает её к той черте, за которой уже ничего не будет прежним. В зале Дивана было тихо, как в могиле. Свечи догорали, и некоторые уже погасли, оставляя за собой тонкие струйки дыма. Ковры, ещё сегодня утром чистые и вышитые золотом, теперь были залиты кровью, которая расползалась тёмными пятнами, словно сама земля сочилась этим алым, горячим соком. В центре, у подножия трона, лежал Мустафа. Его тело было распростёрто на ковре, спиной к ней, руки раскинуты в стороны. В его груди зияла рана, глаза же были приоткрыты и смотрели так, будто видят то, что никто не видел до него. Рядом с ним, почти касаясь его плеча, лежал Баязед. Его лицо было обращено к брату, а на лице застыло абсолютно спокойное, умиротворённое выражение. А прямо у неё в ногах, у входа, лежал Ибрагим-паша, его глаза были широко раскрыты, и на лице застыло выражение, в котором смешались удивление и ярость. Горло его было перерезано, и его кровь тоже обагрила этот проклятый ковёр. А среди них неподвижной статуей стоял Селим, выронивший свой меч, как только увидел мать. В зале, где несколько столетий решалась судьба этой Великой империи, покоились бездыханные тела её мужа, сына и заклятого врага. Она прошла мимо Ибрагима, села на колени перед Мустфой и Баязедом. Коснулась их лиц, уже холодных. И несколько растерянных слёз разбежались по красивому, молодому и измученному лицу. «Аллах, спасибо тебе, что даровал нам прошлую ночь, чтобы я раскрыла ему свои чувства! Он это узнал…» Она держала ладони на головах двух любимых мужчин — сына и мужа — и плакала по всем тем, кого потеряла: незабвенный Сулейман, оставшийся главным мужчиной в её жизни; первенец Мехмед, честнейший и достойнейший; смелый Баязед, искавший правду и нашедший её, только не ту, что ожидал; Мустафа, второй и последний навсегда; а до этого — её семья, родители. Она видела много смертей, она знает — облик меняется, прежнего человека совсем нет. — Ты убил своего брата, а моего мужа. Я ношу под сердцем его ребёнка.Ты получил свой трон, Селим. Ты сильный, ты смелый, ты победил. Но каждый раз, когда ты будешь сидеть на этом троне, ты будешь видеть его глаза. Ты будешь слышать его голос. Ты будешь чувствовать его кровь под своими ногами. — Я осознаю всё это. Вы правы, как всегда и во всём, — ответил Селим матери, — только я надеялся на ваше понимание. Да и не так я представлял всё это. Я думал, что творю справедливость. — Справедливость — это когда правда торжествует. Но правда не торжествует здесь, Селим. Здесь торжествует только смерть. И ты — её слуга. Селим заметил на груди у матери тот самый кулон — полумесяц. Так вот какое оно, спасение её. Хюррем обернулась к выходу, в сторону, где лежал Ибрагим. Он и сейчас смотрел на неё с оттенком ярости. — На протяжении долгих лет Ибрагим угрожал мне, моим детям, моей любви к Сулейману. Я ему сказала как-то: «Твой конец настанет раньше моего». Мы постоянно подстраивали друг другу ловушки, покушения. А сейчас он мёртв. И в глубине души, глубоко-глубоко, мне жаль и его. — Напрасно, — холодно отозвался Селим, — это он убил Баязеда, метнул в него кинжал. Надеюсь, вы не подумали, что это сделал я. После этого мой человек расправился с самим Ибрагимом. Слёзы текли по её щекам, и она не вытирала их. Она просто стояла, сжимая кулон в руке, и чувствовала, как мир вокруг неё рушится, как стены, которые она так долго строила, превращаются в руины. Но внутри неё росла новая жизнь. Маленькая, хрупкая, но живая. И она знала, что ради этой жизни она будет жить дальше. В зале Дивана Селим опустился на трон. Его руки дрожали, когда он коснулся бархата, и он смотрел на тела, которые лежали у его ног, как предупреждение, как напоминание, как проклятие. Он стал султаном. Он победил. А победа была обагрена кровью.

***

Годы спустя. Правление Султана Селима ||. Город, который когда-то был сердцем великой империи, изменился. Изменился не внешне — минареты всё так же тянулись к небу, воды Босфора всё так же отражали закаты, и на базарах всё так же кричали торговцы, расхваливая свой товар. Изменился воздух. В нём появилось что-то новое — запах книг, чернил, пергамента, смешанный с ароматом благовоний. Запах знания. Султан Селим, взошедший на трон через кровь и слёзы, оказался не тем правителем, которого ждали. Он не был таким успешным главнокомандующим, как его отец, не был таким дальновидным политиком, как его брат Мустафа. Он был книжником. Он читал с утра до ночи, переводил персидские стихи, заказывал астрономические трактаты у европейских учёных, строил библиотеки и покровительствовал поэтам. При нём в Стамбуле открылись новые медресе, и даже простые ремесленники могли прийти послушать лекции о звёздах и числах. Народ, поначалу настороженный, со временем привык. Селим не повышал налоги, не воевал без крайней необходимости, не казнил без суда. И в этом свете люди начали видеть не только тени прошлого, но и очертания будущего. Но прозвище, которое закрепилось за ним, было двойственным. Одни называли его «Просвещённым» — за любовь к наукам и искусству. Другие, более старые, более памятью живущие, звали его «Братоубийцей». И это имя, как трещина на драгоценном кубке, не исчезало, сколько бы его ни полировали. Оно напоминало всем — и самому Селиму в первую очередь, — какую цену он заплатил за трон. Каждую ночь, когда дворец затихал, он садился в своей библиотеке и смотрел на стены, увешанные картами звёздного неба. Он искал в этих картах ответы — на вопросы, которые не решался задать вслух. Как жить дальше? Как забыть? Как быть правителем, если ты убил того, кого любил? Хюррем Султан не покинула Топкапы, стала Валиде Султан. После той ночи в зале Дивана она ушла в свои покои и больше никогда не переступала порога зала Совета. Она не ненавидела Селима, но и не простила его — так ему казалось. Они никогда не говорили об этом. Через пять месяцев после смерти Мустафы она родила дочь. Девочка была слабой, с тёмным пушком на голове и карими глазами — лицом похожа на своего убиенного отца. Хюррем назвала её Эмине — что значило «Надёжная» или «Верная». Эмине росла в тени прошлого, но не была им сломлена. Она училась у матери смирению, у книг — знанию, у тишины — умению слушать. И когда ей исполнилось семнадцать, она вышла замуж за визиря тридцати трёх лет, родила ему троих сыновей. С мужем жили душа в душу целых двадцать лет, пока он не умер от чумы незадолго до очередного похода. Она не вышла замуж снова. Окружающие шептали, что она могла бы найти себе знатного мужа, но она отвечала: «Я уже нашла всё, что искала. И теперь я хочу быть полезна тем, у кого ничего нет». Она посвятила остаток жизни благотворительности. Строила приюты для сирот, кормила голодных, помогала вдовам и калекам. Её называли «Мать Стамбула». Эмине Султан умерла в возрасте 55-ти лет, пережив многих: родителей, братьев, сестру, дядь, тёть… Михримах Султан, пережившая покушение и гибель братьев и мужа, держалась стойко. Судьба — та, что плетёт нити причудливее, чем любой узор, — приготовила для неё новый поворот. Через два года после смерти Али-паши, по настоянию самого Селима, она вышла замуж за Рустема-пашу — человека, который был старше её на двадцать лет и известен своей учёностью. Он тогда не был военачальником, не был героем. Михримах, поначалу холодная к этому браку, со временем нашла в нём тихое счастье. Рустем-паша не требовал от неё страсти, он требовал только уважения и тишины. И она дала ему это. Михримах родила визирю дочь и сына. Али-паше же Михримах подарить ребёнка не успела. После смерти Рустема Михримах ушла в свой дворец и больше не выходила замуж. Она занималась благотворительностью, как и сестра Эмине, и часто навещала мать в Топкапы. Шехзаде Джихангир, обаладающий тонкой душевной организацией, был также талантлив в учении, много времени уделял религии и знаниям. Он умер, когда ему было чуть за двадцать лет. Слабый оранизм не выдержал болезни, а в народе шептались, что умер «от тоски». Его похоронили рядом с Мехмедом и Баязедом, покоившимися в отдельных тюрбе. Недалеко от их могил Селим приказал посадить кипарисы, чтобы они росли высокими и напоминали о братьях, ушедших слишком рано. Хатидже Султан и Махидевран Султан были высланы из столицы Селимом сразу же после того, как он стал Султаном. Они имели всё в материальном плане, ни в чём никогда не нуждались, но овдовевшая Хатидже, потерявшая Ибрагима-пашу, и Махидевран, оставшаяся без смысла жизни — без Мустафы, были духовно одиноки. Хатидже заболела и умерла вскоре после тех страшных событий, оставшихся в истории Османской империи, как «Кровавый переворот». Ходил слух, что она сама приняла решение уйти из жизни. Махидевран же пережила всех своих друзей и врагов, и даже их детей. Султан Мустафа не был предан забвению. Селим, став султаном, не мог стереть из памяти ту ночь. И он решил построить мечеть на берегу Босфора — не величественную, а тихую, изящную, где свет проникал сквозь цветные стёкла и падал на мраморные стены. Внутри не было золота — только строки Корана о прощении и милости. За мечетью, в саду, окружённом розами, он повелел возвести тюрбе. Оно было небольшим, восьмиугольным, из белого мрамора. Внутри стоял простой саркофаг, покрытый зелёным сукном, с вышитой надписью: «Мустафа, сын Сулеймана. Да упокоит Аллах его душу». Шехзаде Баязед тоже не был забыт, а был похоронен рядом с братом Мехмедом, а затем своё последнее пристанище рядом с братьями нашёл и Джихангир. В народе потом долго вспоминали смелого, доброго Баязеда — только хорошим словом. Хюррем часто навещала могилы любимых людей. Ей было к кому ходить. Розы в саду по прежнему качались на ветру. А стены Топкапы стояли высокие, тёмные, видившие сотни смертей, нескончаемые слёзы и боль, молчали. И молчание это осуждало куда громче, чем самые страстные и громкие речи визирей, пашей, султана, их указы и манифесты. Хюррем умерла в возрасте 56 лет, болела перед этим. Она умерла в окружении двух дочерей — Михримах и Эмине, их детей, а также слуг, ставших уже родными. Умирая, Хюррем держала тот самый кулон-полумесяц, ставший спасением. Знаком того, что нужно жить, жить дальше! Яримай давно умерла. Никто не произносил её имени много лет, не рассказывал её историю новым рабыням. Но те, кто жил в Топкапы долго, кое-что знали. Она не стала призраком, не пугала и не мстила. Она просто осталась — шёпотом в пустых коридорах, горьковатым запахом жасмина в саду, тенью, которую никто не видит, но все чувствуют. Её история забылась, но не исчезла. Чёрная бусина, которую она когда-то носила, иногда находилась в старых кладовках, переходя из рук в руки, и те, кто брал её, видели сны о стене и о шёпоте: «Три жертвы… цена любви жестока». Никто не знал, чья это бусина, но все чувствовали — она не простая. А в жизнь самого Селима вошла женщина, которой на протяжении долгих лет суждено было оставаться для него единственной. Она стала для него той самой тихой гаванью, чего ему всегда не хватало. Он дал ей имя Нурбану, что значило «Светлый лик». Она была венецианкой, родом из знатной семьи. Став его женщиной, родила трёх дочерей и сына. Она садилась с ним в библиотеке, читала вслух персидские стихи, и когда он засыпал, она не уходила. Она оставалась рядом, держа его за руку, как держат ребёнка, который боится темноты. Селим познал любовь. Он умер в возрасте 50 лет, а трон наследовал его сын Мурад.

***

Босфор течёт, как и тогда. Вода, помнящая всё, — и кровь, и слёзы, и тишину, — продолжает нести свои волны вдаль. И на этих волнах, как и прежде, отражается луна — тот самый полумесяц, который когда-то был подарен, а потом утерян, но так и не исчез. Хюррем ушла. Мустафа ушёл. Селим ушёл. Яримай ушла. Топкапы постарел, но не рухнул. Он стоит — как напоминание о том, что даже в самой тёмной истории есть свет. Даже в самой горькой любви — надежда. Даже в самой жестокой смерти — прощение. И когда ветер шевелит розы в саду у тюрбе, когда свет мерцает над мрамором, когда Босфор встречает новый рассвет — в этот миг, если прислушаться, можно услышать шёпот. Не голос, не слово, а только дыхание — дыхание тех, кто когда-то жил, любил, ошибался и уходил, но остался в этой воде, в этом ветре, в этом камне. И тот, кто слышит этот шёпот, понимает: истории не умирают. Они просто ждут. И когда-нибудь, в другую ночь, при другом правителе, в другом веке — они расскажут себя снова. Потому что любовь, однажды рождённая, не знает конца. Она только ждёт.
178 Нравится 73 Отзывы 34 В сборник