“Ты тоже всегда мне нравилась, Софи.” сказал Саймон, смотря на ночной город, вдаль. “Но тоже как подруга, разумеется.”
“Ах, да.” Проговорила Софи. Она болтала ногами на высоте, будто пытаясь от чего то отвлечься. “Но знаешь, Саймон, я бы хотела закончить всё это.”
“Что ты имеешь в виду?” не понял Саймон, и уставился на свою подругу. В ту же секунду, ни говоря больше ни слова, девушка спрыгнула с крыши многоэтажного дома, оборвав свою, так и не успевшую толком начаться, жизнь.
***Утопленники, со связанными по бокам руками, ползущие на руках безглазые люди, сумасшедший псих с бензопилой, предупреждающий о себе пиздецки громким рёвом, но не дающим и шанса скрыться, окровавленные, нелепо передвигающиеся дети — все они заполонили некогда уютный и родной Саймону Стокгольм, в котором теперь не осталось людей, только монстры. В окнах квартир более не горел свет, зажигать его было некому. Улицы небезопасны, на каждом шагу ты рискуешь наткнуться на до чёртиков жуткую тварь, от которой придётся отбиваться патронами, которые в этом городе в дефиците. Этот город превратился в место вечной ночи и кошмара, где тебе ни за что не дадут передышки, и ты будешь вынужден вечно бегать и сражаться с монстрами, чтобы у тебя был хотя бы шанс на жизнь, до следующей встречи с очередной мразью. В этом городе Саймон был абсолютно один, лицом к лицу с блядскими тварями, смысл существования которых заключался лишь в том, чтобы однажды утащить его прямиком в бездну, в Ад, когда он, в конце концов, не справится, и опустит руки в борьбе с нескончающимся потоком монстров.
*** [ОСТАВИВ ЭТО НАВСЕГДА] Я возненавидел этот дневник, эту книгу! Доктор Пурнелл сказал, что исписывание бумаги своими чувствами и мыслями, идеями, и образами должно мне помочь — бумага стерпит, и выдержит всё, однако он не учёл, что могу не выдержать я. Чем больше я записывал, чем больше копался в себе, перебирая всю ту боль, которую я мог перенести на бумагу и “освободить” себя от неё, тем больше убеждался в том, что теперь я ни на что не годный человек, и возможно, никогда им не был. Спустя какое то время в мою голову закрались мысли, что моя инвалидность — лишь самое яркое проявление моей никчёмности, что я был не меньше бесполезной, эгоистичной, ни на что не годной мразью раньше, просто не замечал этого. Раньше, когда я засыпал, меня мучили мысли о Софи, о моём (теперь уж бессмысленном) поступлении в колледж, о том, что я не чувствую свои ноги, но они звучали как будто на фоне, не сильно отвлекая. Затем они становились навязчивее и громче — я заглушал их морфием, вкалывая себе порою вдвое увеличенную дозу за раз, и после мучаясь от галлюцинаций на утро. Недавно мне стало совсем плохо, и даже морфий не смог мне помочь — запястья жутко болели от уколов, вены болезненно пульсировали, перед глазами расплывались разноцветными круги, но поток моих мыслей не прекращался: “Я ничтожество”, “Я бесполезен”, “Я обуза для своей матери.”, “Я не чувствую ног.”, “Софи ненавидит меня”, “Все ненавидят меня.”, “Я ненавижу себя”. В ту ночь я так и не смог заснуть, и на утро мама ворчала на меня, что я снова поймал приход. Но я просто хотел выбраться из всего этого. Я чувствовал себя виноватым. Я и был виноватым. Отправной точкой моего безумия стал день, когда мама снова, опустившись на колени передо мной и моим скрипучем от недостатка масла кресла, пыталась надеть на меня штаны. Она, вздыхая и охая, натягивала на мои бесформенные, раздробленные ноги обе штанины, затем она попыталась приподнять меня, чтобы натянуть их выше, но у неё не вышло, и я едва не упал с кресла. Тогда она громко вздохнула, посмотрела на меня жалостливо, и села на пол, сложив ладони на коленях. В её взгляде было столько печали, сочувствия, и злости, что в тот момент я ясно понял — я безнадёжен. Я зависим от помощи других людей, от своего кресла, от чёртового морфия. Мне стало тоскливо, холодно, и страшно от осознания того, что это точно навсегда. Что это не сон, не приход, что я не только приковал себя к инвалидному креслу, но также приковал свою маму к себе на долгие, долгие годы. Я опустил голову вниз, и горько заплакал прямо там, при ней, будучи неспособным встать и уйти в комнату, чтобы скрыть от неё свои слёзы. Я плакал громко, навзрыд, прикрывая лицо руками, а она смотрела на меня, и не говорила ни слова. Я плакал, и мне было стыдно. Я не мог перестать, и мне было стыдно. Я не мог уйти, и мне было стыдно. Я не мог самостоятельно одеться, и мне было стыдно. Мне хотелось избить самого себя до кровавых соплей за свою беспомощность, но я не мог встать, и мне было стыдно. Мне стыдно за моё существование, за то, что теперь я такой. В тот день я ясно понял, чего хотел бы больше всего на свете — чтобы я всё таки умер прямо там, на операционном столе, и не пытался корчить из себя нормального члена общества изо дня в день. *** Я снова писал в дневнике, когда мама ушла из дома. Ей приходилось брать сверхурочные, чтобы оплатить мои лекарства. Мысленно, я извинялся перед ней за это. Я был в своей комнате, и лениво водил ручкой по бумаге. Я выводил свою последнюю страницу — в ней Саймон, Книжный Саймон наконец выбрался из одержимого Стокгольма, и смог добраться до родного района. Он дошёл до своей цели, вернулся домой, как ему казалось, в безопасное, приветливое место, однако в конце он должен был узнать, что здесь он тоже остался совсем один. Не найдя мать, он попадал в причудливый лабиринт, чьи стены были покрыты кровью, а в черноте повсюду виднелись множество повешенных тел — все они были самоубийцами, что не сумели побороть своих бесов. Я писал это вместо записки — записка была бы слишком слезливой для меня, к тому же, вероятно, несколько лживой, поскольку я знал, что могу написать правду, то, что я думаю, и то, что я хотел бы сделать только здесь, в этой грёбаной книге-дневнике. Когда я закончил, я положил книгу на пол — рядом не было ни ящиков, ни тумбочек, в которые я мог бы положить её, доехать до комода также было затруднительным, колёса всё ещё не были смазаны. Я не хотел пачкать кровью моё признание и мои последние слова, последнюю вещь, что я оставлю после себя. Сегодня я решился закончить страдания; и мамины, и свои. Я ощутил холодный металл своим языком. В нос ударил металлический запах, отдавало порохом. На днях я попросил маму повесить плёнку на стены в моей комнате, списав причину на то, что обои мне неприятны на ощупь. Тогда я сделал вид, будто снова поймал приход от морфия, закатал рукава, демонстрируя свежий багровый синяк, и мама не стала спорить. На самом же деле я беспокоился о ней — снять пропитанную кровью, и останками моего больного разума плёнку со стены гораздо легче, чем отмывать куски разорванного мозга вперемешку с кровью от обоев. Я вздохнул, и положил палец на курок. Вот и всё. Моя жизнь закончится здесь. В комнате, в кресле, взаперти в собственном теле. Я услышал тихий гудок телефона, и нехотя достал пистолет изо рта. На его поверхности осталась моя слюна. Стало мерзко. Дотянувшись до телефона я увидел номер Софи, она снова мне звонила. По телу пробежала дрожь, и я тихо всхлипнул. Я поднял трубку, и медленно поднёс телефон к губам. “Алло, Саймон? Это ты? Слава Богу!” Софи звучала взволнованно, и даже радостно. Её голос не хуже ножа резал мне по сердцу. “Почему ты не брал трубку? Ты в порядке? Что то случилось? Я давно не видела тебя, ты слушал мои сообщения?” “Каждое.” хрипло ответил я. “Что? Что ты сказал?” “Все слушал. Я слушал их все, Софи.” На том конце повисло неловкое молчание, затем Софи растерянно спросила: “А почему же ты не ответил, в таком случае? Я волновалась за тебя, ты знаешь, мне…” “Мне стыдно.” “Что?” “Мне было стыдно!” заорал я в трубку. На том конце промолчали. “Мне и сейчас стыдно, Софи! Я..Меня..Ты не видела меня потому…Что…Софи!” я начал захлёбываться в собственном крике и накатывающей, словно ком, истерике. “Я бесполезный, я бестолочь, я обуза, ты обязательно бросишь меня, если узнаешь, что со мной, я…” Я не сумел договорить, потому как выронил телефон из рук. Он со стуком упал на пол, и я не смог его поднять. Из телефона доносилось тихо: “..Саймон? Что ты несёшь, Саймон? Ты в порядке? Саймон, ответь мне сейчас же! Саймон, что происходит?” Я молчал, и мои плечи тряслись от беззвучных рыданий. “Саймон, ответь мне!”. Я поднял пистолет со своих колен, приложил его к нёбу, почувствовав обжигающий холод. Пуля пробила мой череп быстрее, чем я успел услышать выстрел. В конце концов, Книжный Саймон одержал верх.