Что вы можете сказать о завтрашнем дне?
Какое оно, завтрашнее дно?..
Вино, учтиво протянутое Адой, к несчастью оказалось вкусным. Сорт не знаю, но если оно не воняет, как от Стеф на нашей первой вечеринке, значит, что-то лучше, чем бутылка из супермаркета за двадцать два доллара. К несчастью — потому что меня все напрягает, но докопаться не до чего. Нет, я, конечно, могла бы придраться к Рембрандту сомнительной подлинности, висящему на стене с дорогущими обоями — сомнительной, потому что полгода назад я лично продала эту картину в Австрию, — или, например, сказать, что с диваном ее облапошили. Это не антиквариат, а просто удачная реплика. Но я молчу, сжимая пальцами ножку бокала. Еще час назад мне здесь нравилось — а теперь хочется встать и уйти. Потому что Леон смотрит на нее. Смотрит не так, как на меня. О, я знаю этот взгляд, как бы он ни пытался его скрыть. Не щенячья преданность, как раньше, нет. Это другое. Это то, что я хочу проорать ему в лицо — скажи, что я необходим, как воздух. Скажи, что ты рада встрече. Я не умоляю. Но я жду. Это…не противно. Это не режет душу, но тонким, острым скальпелем проходит по коже, пробираясь к кровоточащему сердцу, к моему сердцу. Я знаю, он пытается скрыть. Сидит ровно, внимательно ее слушает, периодически обращается ко мне. Но я слишком хорошо знаю тебя, сукин ты сын. Я знаю, как ты смотришь, когда любишь. Не то чтобы я ждала, что через пару дней после моего чудесного спасения он раскинет руки, прижмет к себе и скажет, что ждал. Я усвоила — тот Леон умер. Но не во мне. И я его люблю, я так его люблю, что самой страшно. Потому что это ненормально — любить того, кого он сам в себе похоронил. А мне хочется, чтобы он воскрес. Чтобы сейчас он перевел взгляд с идеала в красном платье, с восхитительными черными глазами и цветочными духами на меня и улыбнулся так, как я помню — брови подлетают вверх, глаза светятся, и с губ слетает: — Ты это слышишь, Джеки? Ну и бред, правда? Но он смотрит на нее. Почему не я? Господи. Так просто проигрывать идеалу — даже если для тебя самой идеалом являешься только ты. С Адой невозможно даже пытаться соперничать, это стало ясно сразу же, едва я ее увидела. Она холодная, она прекрасная, она умна. Для Леона — отличный вариант, не так ли? Лучше, чем я, надо думать. Язык не повернется назвать ее «роковой женщиной». Ада из тех, про кого смело говорят «безупречная». Безупречно гладкая кожа, бледная, но не болезненно, а выверенно, как у скульптуры. Она сама — скульптура, на которую смотреть можно исключительно с ее разрешения. Безупречно аккуратная стрижка, безупречно черные волосы и неброский, но подчеркивающий прекрасное лицо макияж. Но главное — взгляд. Ленивый, обманчиво ленивый. На деле же ты под присмотром. Каждое твое движение фиксируется, затем отбрасывается прочь, неинтересно, невыгодно, скучно. Глаза заранее знают, сколько ты стоишь, вплоть до цента. И не ошибаются. А сама она двигается плавно, красиво, словно даже самый легкий, незначительный жест поставлен хореографом. От нее веет опасностью. Не кровью, не смертью, как от Леона. От Ады веет приставленным к лопаткам пистолетом, мурчащим «двинешься — убью». Она прекрасна. Как самая настоящая, самая красивая злая мачеха. — Заскучала, кошечка? — Ада вдруг переводит взгляд на меня. Слава богу, что я вовремя успела отвести глаза на осколки вазы. — Немного, — сгибаю руку в локте, пальцы к виску. Вид максимально равнодушный, насколько это вообще возможно, — Сказали бы сразу, что собираетесь обсуждать былые времена, я бы прошлась по дому. — Не торопись, — Леон усмехается, закидывая ногу на ногу, — Ада, ты же знаешь, зачем я пришел? Она делает неторопливый глоток. Чуть улыбается, и меня корежит. Я так не улыбаюсь. В этой полуулыбке обещаны все удовольствия мира, в моей — сдохни, урод. Я выгляжу дешевкой рядом с ней. Ненужной, неуместной, как мусор. Бельмо на глазу. — Думаю, причина не та же, что обычно. Мирцелла на нас двоих не согласится. Да и я очень жадная. Пропускаю слова насчет «нас двоих» мимо ушей. Мирцелла?.. — Как ты меня назвала? — недоуменно моргаю несколько раз. — Мирцелла, — Леон зевает, — Нежная или милая по-итальянски. — Ну, нежная — это не к нашей кошечке, — Ада подливает мне еще вина, и я мельком смотрю на ее руки. Худые, охренительно красивые. С идеальным, мать ее, маникюром. — А милая…вполне. Знаешь, кошечка, мне на ум сразу пришло это слово, когда я тебя увидела в «Садко». Бокал застывает на полпути к губам. Медленно поворачиваю голову к ней, натыкаюсь на ту же улыбку. Только взгляд снисходительный, будто мягко, по-родительски упрекает меня в какой-то глупости. Шумно сглатываю, пересекаюсь глазами с Леоном. Он тоже удивлен. — Что ты сейчас сказала?.. — голос у меня просел. Скрипучий какой-то. — Ровно то, что ты услышала, — зато у нее голос ласковый, мелодичный, будто гладит по голове. Но слова бьют по щекам. — За тобой должок, Мирцелла. — Ада… — Леон подается вперед, сцепив руки в замок на коленях, — Только не говори, что ты была там в тот день. — О, была. Еще как была, Леон. Наша кошечка могла умереть, не появись я вовремя. Жаклин, а тебе не говорили, что нести пустой кейс Йохану — то же самое, что нажать на курок у виска? — Я не знала, что он пуст! — А я знала. Это я его подменила, к слову. Сердце ухает вниз с хорошего такого разбега. Это я его подменила. Так просто, так спокойно. Как будто за подменой не тянется кровавая нить из смертей, жизни на волоске и в целом — моя-то жизнь катится к чертям собачьим. Мне хочется вскочить, разбить здесь все, пристрелить Аду нахрен, задушить, вырвать волосы, что угодно. У меня стучит в ушах. Не просто шумит — именно стучит с гулким эхом, будто кто-то молотком колотит по черепушке изнутри. Мне даже не нужно смотреть в бокал, чтобы понять — вино стало противным. Горьким. Я хочу выплюнуть его обратно, но глотаю, потому что слабость покажу только через мой труп. Я не понимаю, как сижу. Как держу бокал. Как не опрокидываю на нее все, не бросаюсь, не воплю. Потому что я не имею права. Потому что её любят. А меня — спасают. По инерции. По привычке. По вине. Глоток вина становится комом в горле. Сквозь него пробирается тошнота, такая острая, что я едва не давлюсь. Пустой кейс. Пустой. Значит, я в тот день не просто шла на верную смерть — меня туда повела она. Холодная, идеальная, с маникюром за несколько сотен долларов. Она. Улыбается сейчас, смотрит на меня, будто ничего не случилось. Как будто я для нее… пешка. Нет, даже не пешка — разменная монета, копейка, которую не жалко уронить и не поднять. Мясо на убой. Леон, застывший на несколько минут, вдруг подает признаки жизни. Скрипит зубами, тихо выдыхает и цедит: — Ада. Зачем? — Заказ. От третьего лица. — Да похер мне! — он шипит с такой ненавистью, что я невольно дергаюсь, — Ее-то за что? Ты знала, что там будет именно она. Ты не могла не знать. — Знала, — она кивает, выглядя абсолютно спокойно, — Помнишь, как сказал один наш общий знакомый? Не бывает полумер. И кстати, что-то ты рано горячишься. Я ее спасла, а не оставила на произвол судьбы. — Спасла? — я нервно фыркаю. Руки дрожат, вино плещется в бокале, — Каким образом? Снова этот ласковый взгляд. Будто говорит — смени тон, кошечка. Но мне плевать. Хуже быть не может. — Что ты помнишь после выстрела в Эндрю, Мирцелла? — Ада щурится, не переставая улыбаться. Открываю рот — и тут же закрываю. А что я помню? Жгучую боль в плече, Эндрю, держащегося за живот, из которого хлестала кровь. И Йохана, злого, как Сатана. Да он и есть Сатана, седой ублюдок. Но… Был выстрел. А пуля во мне была только одна. Выстрел был тихим, а глушителя я нигде не видела. Твою мать. Меня бросает в жар — мгновенно, до капель пота на висках. Как будто всё тело одновременно решило вспыхнуть и сгореть. Меня сейчас реально стошнит. Или вырублюсь. Или выстрелю — и плевать, что не из чего. В голове гремит: «нет, нет, нет», но картина уже выстраивается. Это она. Это она выстрелила тогда. Не Йохан, не кто-то ещё. Ада. И это объясняет все: откуда взялась еще одна пуля, откуда глушитель, которого не было видно. Почему я осталась жива. Почему Эндрю умер. Почему Йохан отступил, хотя должен был добить меня на месте. Это всё она. Она спасла меня. Но сделала так, будто я обязана ей жизнью. Как будто она великодушна. Как будто может сейчас, улыбаясь, подливать мне вино и говорить «за тобой должок», будто не она же меня туда отправила. Будто я должна поклониться в ноги и сказать: спасибо, моя спасительница. Спасибо, что не дала мне сдохнуть в собственной крови, после того как подставила. Закрываю глаза, пытаюсь унять дрожь. Не выходит. — В кого ты выстрелила? — выдавливаю через силу. — В Йохана. Он левша, кстати, имейте в виду. Леон проводит рукой по побледневшему лицу. Нутром чувствую его злость. — Ты могла сказать мне, блядь, — стонет прямо в ладонь, — Я бы помог, Ада. Она усмехается, крутя бокал. Взгляд у нее непроницаемый, будто мы с Леоном — какие-то идиоты, которым нужно объяснять очевидное. — Вряд ли. — Да ну? Напомни, не я ли позволил тебе съебаться с образцом и не сдал правительству? Я мог, Ада, — он рычит, глядя ей в глаза, — Но я этого не сделал. Я даже ее не сдал, я ее защищаю, — указывает на меня пальцем, и я замечаю, что его тоже потряхивает, — Зачем ты это сделала? На миг ее лицо меняется. Всего на миг, но я вижу страх. Настоящий страх, а если такая женщина чего-то боится…то бояться надо всем. Леон продолжает что-то орать, но я накрываю своей рукой его — ту, что лежит на колене, хлопаю по ладони — подожди. Он замирает, недоуменно глядя на меня. — Если ты подменила кейс… — медленно, подбирая слова, — Значит, работа была выполнена. Но ты все равно пришла в «Садко». Зачем? И причем здесь Стив? — Вот и пошли правильные вопросы, — она невесело улыбается, — Стив не при чем. Я шла к Ральфу. Но наткнулась на труп. Я знала, что вы рано или поздно придете туда, поэтому подложила в карман записку. — Это не так важно, — Леон отмахивается, — Как тебя втянули в эту хрень? Ты не контрабандистка. Ты высококлассная шпионка, а не мелкое ворье. Даже не двойной агент, а тройная дрянь. Говори. Меня бы такие слова задели. Да что уж греха таить — я бы за такое вмазала. Но Ада только чуть склоняет голову, словно принимая это за комплимент. Любопытные у них отношения. — Большие деньги творят чудеса с человеческими принципами, Леон. Поступил заказ. Выкрасть в порту кейс, подменить на такой же, но пустой. — Как ты его выкрала? — даже не пытаюсь скрыть удивления в голосе, — Он был в кабинете Ральфа. В сейфе, и это я молчу про кучу народа. — А ты не помнишь ничего странного накануне сделки? Приподнимаю бровь, пока шестеренки в голове крутятся, гоняя кровь по извилинам. Ну, никого не убили, никого не оглушили. Ничего необычного, мы с Эндрю приняли пару катеров с товаром, Ральф что-то бубнил про сроки и перебои с электричеством. Перебои. Ну конечно. — Ты покопалась в электрощитке? — Верно. Затем в сейфе. У твоего босса с фантазией все плохо. Код очень примитивный. — Да, знаю. Я оттуда иногда деньги таскала. Что? — недовольно фыркаю, когда Леон смотрит на меня во все глаза, — Знаешь, как говорил Эндрю? Тихо сцапал и ушел — называется нашел. — Мне стоит проверить бумажник? — Пока нет. Но будь начеку. — Я подменила кейс, — продолжает Ада, не обращая на нас внимания, — Собралась отдавать его заказчику. Леон, мы ведь виделись недавно, помнишь? Тот сдержанно хмыкает, не отрывая глаз от бокала. Слушает. А у меня в голове щелкает. Сомневаюсь. Она любит цветочные. И за три дня они должны были выветриться. Нет. С ней не склеилось. Это она. Это про ее духи он говорил. Это с ней у него не склеилось, и, видимо, до сих не склеивается. И он ее любит, о да, я не сомневаюсь. Потому что он запомнил запах. Я спросила про духи, дура. Специально, чтобы проверить. А он… он не просто знал. Он помнил. Помнил запах, различал, отличал, с ходу определил. Через три дня. Ни один мужчина не запомнит духи, если не вдыхал их с чужой кожи, если не жил в этом запахе хотя бы одну ночь. Леон любит. Любит так, как любят женщин вроде нее. Без истерик, без соплей и камней в окна и ожидания под дождем. Без ласковых сокращений имени, драки за девичью честь, всего, что было из-за меня и для меня. Я вычеркнута. Я даже не на скамейке запасных. Я — не соперница, я жалкая наблюдательница. Я могла бы хоть в лепешку разбиться, хоть под поезд прыгнуть, но не удостоюсь ни единой капли того, что он так спокойно отдает ей — себя. И что бы я ни делала — не сравнюсь. Ни прошлым, ни внешностью, ни статусом. Меня спасают из камеры, потому что жалко. Ее — потому что без нее, наверное, не дышится. Боже. Так просто проиграть. Не потому что хуже, а потому что он уже сделал выбор. Он уже любит. Не меня. Хочется сорваться, кричать, ударить её, вырвать у него этот взгляд, вернуть себе то, что у меня украли. Хочется сказать — посмотри на меня, сукин ты сын. Я здесь. Твоя Джеки, та, которую ты обещал любить, не бросать. Открой глаза, блядь. Но я сижу. Я должна сидеть. Сиди смирно, истеричная ты дура. Сиди. Потом все обдумаешь, потом поплачешь. Слушай. — Жаклин? — Леон щурится, глядя на меня. Поднимаю глаза. — Что? — В чем дело? — А в чем дело? Он вдыхает так, словно вот-вот что-то скажет. Но поджимает губы, будто передумал. Правильно, ублюдок. Молчи, иначе я тебе глаза выцарапаю. Ада тем временем продолжает: — А так как виделись мы у тебя в квартире, я разглядела на фотографиях в твоей спальне нашу кошечку… Сука. Разглядела в его спальне. Как будто специально надо мной издевается. — …и заподозрила, что дело нечистое. Не сложно было узнать, кто ты такая и как связана с Леоном. И как связана твоя банда с прошлым Леона. Леон ненадолго прикрывает глаза. По рукам проходит мелкая дрожь, но он тут же их сжимает в кулаки, чтобы не выдать. Но я все равно заметила. — По итогу?.. — ровно произносит он. — По итогу я решила слегка вмешаться. И не отдавать кейс. Вскидываю голову, моментально забывая, что уже собралась все-таки повыебываться по поводу дивана. Кейс. Кейс у нее! Леон тоже вздрагивает. — Он у тебя? Ада обворожительно улыбается. А меня накрывает облегчением — полдела сделано, ура?.. Может, этот урод подобреет, даст мне денег и скажет, что дальше сам. И я свалю к чертовой матери с этого города, с этого континента, да хоть в другую галактику. Лишь бы подальше. Она неторопливо встает, уходит куда-то наверх, и я тут же спрашиваю: — Мне сейчас не кажется? Он переводит на меня ошеломленный взгляд. — А мне? Мы же оба это слышали, да? — он растерян. Реально растерян. — Ага. Леон, может, дальше без меня, а?.. — Ты о чем? — Давай ты заберешь кейс, дашь мне чемодан денег, и я свалю куда-нибудь в Европу. Ну пожалуйста! — Чемодан? — Леон кривит губы, — А что так скромно? — Если есть два, то давай два. Просто… — я перевожу дух, как будто до этого момента вообще забыла, как дышать, — Отпусти меня. Пожалуйста. Он смотрит. Долго, слишком долго, так что у меня под кожей начинает зудеть — будто обнаженный нерв на холодном воздухе. Взгляд тяжелый, в нем — не только привычный расчет, не только холодное «что мне с тобой делать». Я почти клянусь, что там мелькает что-то еще. Чуть теплее. Чуть мягче. Как будто он действительно, хоть на секунду, рассматривает возможность — отпустить. И мне этого хватает, чтобы сердце сорвалось вниз, а в груди стало тесно, почти больно. Боже, не смей. Не смей давать мне надежду, ублюдок. Я же ухвачусь за нее, как утопающий за соломинку, и потом утону. — Жаклин. — сухо произносит он спустя минуту. Моментально тушуюсь, опускаю голову. Ну, я хотя бы попыталась. Но все равно хреново. — Ладно. Нет — так нет. — Я этого не сказал. — голос уже мягче. Снова смотрю на него. И правда, мягче. — Так сразу это не решить. Не забывай — документы. Я про них еще даже не вспоминал. Но не переживай. Я и не думал тащить тебя к Йохану. Сначала разберусь с тобой, потом с ним. Договорились? — Скотина. А я только-только обрадовалась. Он качает головой, чуть усмехаясь. И тут же напрягается, когда слышится стук каблуков по деревянным ступенькам. В руках у Ады — кейс. Серый, матовый. В нем — моя жизнь, жизнь Эндрю, жизни всех, кто из-за него пострадал. Сука, серый. Точно такой же, как в «Садко». Как тот, который Эндрю выкатил на стол незадолго до пули в живот. Я морщусь, и мне вдруг кажется, будто рана на плече, уже не дающая о себе знать, вдруг заныла так сильно, словно в меня выстрелили еще раз. А перед глазами — Йохан, Эндрю с окровавленной рукой. Судорожно выдыхаю, едва держась, чтобы не вскочить и не отобрать кейс. Она кладет его на стол, и я слышу, как там что-то гремит. Едва слышно, но мне достаточно, чтобы поверить и в Бога, и в Будду, и в кого, блядь, угодно. Вот оно, мое спасение. Не пустой. — Прежде чем откроете, хочу спросить, — Ада спокойна, как удав, — Есть мысли, что там находится? — Мы думали про что-то из реликвий императорской семьи, — бормочу я, не сводя взгляда с серого предмета, который меня чуть не угробил. — Почему? — Потому что на Брайтоне всегда шел большой сбыт таких вещей. Особенно… — сглатываю, — после открытия «железного занавеса». Восьмидесятые. Ада усмехается. Явно знает, что там. Кошусь на Леона. Он уставился на кейс каким-то странным, затуманенным взглядом. Не составляет труда догадаться, что он вспоминает. У него всегда был такой взгляд, когда затрагивали тему его родителей, особенно — в тот вечер, когда папа все-таки выжал из него правду. Мне адски хочется его коснуться, хотя бы просто сжать запястье, чтобы спросить — ты как? Но держусь. Не оценит. Поэтому тянусь к замкам и крепко жмурюсь, отщелкивая по одному. Осторожно открываю. Внутри — бархатная коробочка. Продолговатая, явно старая. Не картина, не кольцо, не какая-нибудь хрень из Янтарной комнаты. Ничего из того, что могло бы сюда уместиться. Значит, либо браслет, либо ожерелье. Если браслет — то какой? Их было очень много. Я могу узнать прямо сейчас, всего лишь протянув руку, но отчего-то не решаюсь. Пальцы дрожат. Я вдыхаю побольше воздуха, вот-вот легкие лопнут. Уже хочу отстраниться, но Леон, не глядя на меня, тихо рычит: — Открывай, Жаклин. Выдох. Хватаю коробочку, открываю. Какое-то ожерелье. Машинально хватаю из сумочки очки, надеваю. Оглядываюсь вокруг. Здесь полумрак, я ничего толком не рассмотрю. — Нужен свет. Как можно больше. Перчаток нет. То есть, технически — они есть. В Вашингтоне, в моей сумке со всеми приблудами, которыми я обычно пользовалась на осмотре. Зарублю на носу — брать все с собой. Хоть в бюстгальтер запихаю, но теперь буду носить. Протираю руки, снова беру коробочку и подношу к свету. Три нити жемчуга. Крупного, идеально ровного, с мягким серебристым отливом, который даёт только натуральный морской жемчуг. Ни одной «сухой» поверхности, ни малейших признаков отбелки — их тогда ещё не делали. Такие жемчужины добывали в конце позапрошлого века, в основном на Персидском заливе, пока месторождения не исчерпались. Я такое видела всего пару раз в жизни, и то — за стеклом, под сигнализацией. Мы с Эндрю хотели прикарманить, но не придумали, как сделать это поаккуратнее. Расстроились. Металл — платина, характерная тяжесть чувствуется даже при взгляде. Закрепка — ручная, в технике паве, мелкие бриллианты идеально посажены, без микросколов, что сразу выдаёт старую школу. Сапфир — кашмирский, насыщенного «кукушкиного синего» оттенка, который сегодня почти не встретишь. Императорское, я уверена. И я такое где-то видела. Может, на учебе. Может, на экскурсиях. Я чуть приподнимаю застежку. Руки дрожат, но привычка сильнее страха. Вижу: миниатюрная гравировка, почти стертая временем. Переплетение линий образует крест. Не декоративный узор — символ. И не просто символ — это фирменный знак Петербургской мастерской Карла Кехли, ювелира императорского двора. Годы работы — ну…конец девятнадцатого века, либо начало двадцатого. Хорошо. Кехли для обычных дворян такого не делал. На внутренней стороне застежки — клеймо. Едва заметное, стёртое, но я узнаю. «Кехли». Да, я права. Кехли. Работал бок о бок с Фаберже. Его подписи встречаются крайне редко — он не любил афишировать свое имя. А зря. Он был гениален. У меня от одного только вида клейма по спине мурашки ползут — я держу в руках работу самого Кехли. Надеюсь, Эндрю сейчас смотрит на меня с того света и давится от зависти. Я нахожу ногтем крошечный узор на обратной стороне замка. Сначала думаю — декоративная завитушка. Но нет. Четкие линии. Перекрестие. И что-то мне уже нехорошо. Мельком смотрю на Аду и Леона — они ждут. Она — спокойно, с легкой улыбкой. Леон — настороженно. С прищуром. Дрожь в руках усиливается. Кусаю губу, снова смотрю на крест. Крошечный, почти незаметный, если не приглядеться. А я приглядываюсь, потому что догадка есть. И мне не очень-то хочется, чтобы она подтверждалась. Я закрываю глаза, но перед ними всё равно вспыхивает картинка: белое платье, хрупкая женщина, тонкая шея, а на ней это ожерелье. Большая семья. А потом — кровь, восстания, революция. Приземистое здание где-то… Екатеринбург, кажется. Подвал, выстрелы. Расстрел большой семьи, завернутый в мерзкий обман — их ведь вели «фотографироваться». Императорская семья. А я сейчас держу в руках ожерелье Александры Федоровны. То самое, которое Николай II подарил ей перед свадьбой. Даже не понимаю, как плюхнулась обратно на стул. Ожерелье чуть не выпало, и я тут же сжимаю его в ладони. — Догадалась, кошечка? — Ада улыбается еще шире. Леон не реагирует. — Это… — даже не знаю, как продолжить. Что я скажу? Что одна из самых разыскиваемых вещей на свете? Что ее не мог найти даже Говоров? — …Это пиздец. — Информативно, — сухо замечает Леон, — А чуть подробнее? Хотелось бы знать, из-за чего убили мать с отцом. Кладу ожерелье обратно в коробочку, аккуратно приглаживаю. Честно говоря, хочется даже перекреститься. Или откреститься. — Ожерелье Александры Федоровны, — хрипло отвечаю и залпом опустошаю бокал, — Жены последнего русского императора. Считается пропавшим. — Ну или коммунисты прикарманили, — Леон лохматит волосы, закуривает, — Я слышал, у них это было обычным делом. — Все возможно, — я выдыхаю. Тоже беру сигарету, — Версий много. Может, продано в частную коллекцию. Может, те, кто расстрелял семью, сразу его забрали. У женщин…драгоценности были вшиты в корсеты. И в подушки. Как только всех добили, сразу принялись обыскивать. Должны были передать все в Москву, но по документам туда добралась едва ли половина. Никто не знал, куда оно могло деться, — киваю на коробочку, — Может, красные комиссары продали еще в тридцатых годах. Может, вывезено в Германию. Это…белое пятно. Было им. Боже правый. Я же теперь сдохну от любопытства — где оно было все это время, блядь? — Наверняка кочевало по частным коллекциям, — Ада пожимает плечами, открывая вторую бутылку. Очень вовремя. — Нет, — уверенно возражаю, — Есть вещи, которые нельзя продать. И нельзя светить. Иначе — большие, очень большие проблемы. Интересно, как оно оказалось у твоих родителей? — спрашиваю у Леона. Тот закатывает глаза. — Я же тебе говорил. Должны были передать Йохану, чтобы тот передал боссу. — Это понятно. Но от кого получили? И вообще… — не договариваю. Замолкаю, когда Леон вдруг поднимает ладонь. — Ада. Ты никого не ждешь? Ада хмурится, чуть мотает головой и тоже прислушивается. Я напрягаюсь, но не понимаю, что происходит — я ничего такого не слышу. Ну, машины ездят. Я хочу встать, подойти ближе к окну, но запястье тут же сводит от боли — Леон схватил меня, пригвождая к месту. Вторая его рука уже лежит на кобуре. Оба смотрят в окно, практически не дыша. Лицо у Ады уже не расслабленное — глаза прищурены, губы дернулись в усмешке, будто у кошки, которая заждалась мышку в гости. Она аккуратно ставит бутылку на стол, уже держа в руке пистолет — господи, откуда? Я могу поклясться, всего минуту назад она была безоружна. Никто не смотрит на меня, пока я задыхаюсь от паники. Они застыли, к чему-то прислушиваются, но в доме тихо. Ни единого лишнего звука. Да. Точно. Ни единого лишнего звука. Городской шум есть — далекий, глухой. Но нет ни привычных голосов с улицы, ни смеха прохожих, ни даже собачьего лая. А я все это слышала несколько минут назад. Я перевожу взгляд на Леона, сжимаю его запястье и постукиваю пальцем. И вполне ожидаю, что он сейчас либо рявкнет на меня, либо проигнорирует, но ладонь, еще недавно дрожащая, быстро обхватывает мою и сжимает два раза — тихо. — Двое у машины, еще один ходит возле террасы, — чеканит Ада, глядя перед собой. И тут я тоже улавливаю. Сначала — глухой стук, как будто дверь машины закрыли слишком резко. Потом шаги. Слишком четкие, слишком синхронные. Не прохожие. Не соседи. Это — подготовка. Сейчас опять будет стрельба. Эти двое неплохо устроились, блядь. Они-то вооружены, а у меня из оружия — бокал вина да рот, который не умеет закрываться. Ладони потеют, бокал вот-вот соскользнет, а воздуха все меньше. Сердце ухает. Я уже не дышу, только считаю удары крови в висках. Леон не сводит взгляда с окна, вцепившись в мое запястье. Ада чуть поворачивает голову, и на миг мне кажется, что она улыбается. Как будто все это — ее вечернее развлечение или долгожданный десерт. Я хочу сказать что-то — хоть что-то, но не успеваю. Сначала резкий треск — будто хлестнули кнутом. Потом звук стекла, рассыпающегося на осколки. Все происходит в один удар сердца. — На пол! — орет Леон. Среагировать не успеваю, и он резко дергает меня вниз. Наваливается на меня всем весом, я тут же кашляю. Тяжелый, блядь. — Лежи и даже не дергайся, — шипит он, затем быстро перекатывается ближе к Аде. Та уже прицеливается, сидя на корточках за диваном. Звуки выстрелов рвут барабанные перепонки, от них не спрятаться, даже если зажать уши. Мне даже поднять голову страшно — так и лежу на полу, скрутившись от страха. А там, ближе к окну, вовсю грохочет. Леон переговаривается о чем-то с Адой — может, координируют друг друга, я не знаю. Все, что задерживается в мыслях — кто это, господи? Как нас нашли? Варианта два. Либо Йохан, либо Ромео. Второе более логично — нутром чую, он не оставит попыток меня убрать. Как он меня нашел? Леон заставил меня выбросить телефон, дал другой. Слежки за нами быть не могло — Леон параноик, он даже за рулем смотрит во все стороны. Как, господи? Выстрел ближе. Слишком близко. И одновременно — короткий вскрик. Не Ада. Леон. Я поднимаю голову, не думая. Он в нескольких метрах от меня, прижат плечом к полу, и рука с пистолетом дрожит. Левая сторона куртки… мокрая? Чёрт. — Леон! — срывается с губ. Не крик, шёпот, но хриплый, сорванный. Он что-то отмахивается, машет, не подходи, но я уже ползу. Колени скользят по деревянному полу, пальцы дрожат. Я даже не думаю — просто ползу к нему, начисто забывая про грохот, страх и бешеный стук сердца. — Я в порядке! — бросает он, не глядя. — Заткнись. Ползу ближе, почти доползаю, тянусь к его боку — и в эту же секунду что-то звенит, ударяет меня по запястью, и я вскрикиваю от резкой боли. Опять в меня попали. Да сколько, сука, можно? Рука дергается назад. Часы. Мои часы. Пуля — касательная, по долбаным часам. Они разлетаются на части, словно изнутри что-то взорвалось. Крышка летит вбок, циферблат рассыпается в крошку. И среди кучи железяк, винтиков и маленьких осколков — крохотный кусочек микросхемы, два провода. Для незнающего это могло бы выглядеть, как какая-то деталька из механизма, но я-то знаю. Я такое уже видела. Жучок. Жучок в моих часах. В моих, сука, часах, которые я забрала из дома несколько часов назад. В часах, которые я толком и не носила, которые ремонтировались чаще, чем Эндрю пил пиво. Которые я носила в ремонт Микки, грузчику из порта. Не сложно догадаться, как жучок оказался внутри. За мной следили. Все эти годы я была под присмотром. И сейчас я привела людей Ромео прямо сюда, даже не подозревая об этом. Боже мой… Это я виновата. Из-за меня они могут погибнуть. У меня в голове звенит, как от гранаты. В ушах — глухой гул, будто изнутри черепа кто-то долбит молотком. Пальцы цепенеют. Я смотрю на этот долбаный жучок — будто он вот-вот поднимет на меня глаза и скажет — спасибо, дорогая, мы тебя нашли. Леон может умереть. Ада может умереть. И я. И все — из-за этой гребаной микросхемы. Меня подташнивает. Мир качается, словно дом начал медленно тонуть в болоте. Я стискиваю зубы, вжимаюсь в пол. И впервые за долгое время — хочу исчезнуть. Просто испариться. Чтобы не было ни меня, ни этих часов, ни этой ошибки. Я шепчу, не узнавая свой голос: — Я их привела. — Что? — Жучок. В часах. Это были мои часы. Микки, сука, установил… Я… Я не могу закончить фразу. Слова рвутся, комкаются, глотаются вместе с пылью и страхом. Я плачу, зажав рот рукой. Леон глухо стонет, уткнувшись лбом в стену. Ада косится на нас, но продолжает стрелять. Весьма успешно, кстати, потому что ответных выстрелов все меньше. — Жаклин, твою мать… — шипит он, вставая на колено. Целится в окно, где мельтешат люди в черных костюмах, — Когда ты успела? — Сегодня. Забрала их, даже не подумав… Прости, слышишь? — Потом, — отрезает он, — Сейчас этих двух добью и поговорим. Ада, ты цела? — В отличие от некоторых, — она даже не отвлекается от перезарядки, — Бери на себя того громилу. Он слишком бородатый, мне не нравится. Меня трясло еще долго. Перевести дух времени не было — едва все закончилось, Ада исчезла. Я не спрашивала, почему. Все и так понятно. Частный сектор, соседи наверняка слышали стрельбу, вызвали полицию. Аде проблемы не нужны. Леону тоже — как только тот громила упал на землю, захлебываясь кровью так громко, что я слышала даже через стены, он схватил меня и потащил к выходу. Гильзы уже были собраны, все следы нашего пребывания подчищены. Как она успела, не понимаю. Но Леон удивленным не выглядел. Да и в целом он выглядел…злым. Очень. Поэтому я молчала. Молчу и сейчас. Запястье все еще ноет от его хватки — как будто он мне кость раздавить хотел. Леон тоже молчит. Одной рукой держится за рану, второй за руль. Челюсти сжаты, лицо бледное, как мел. Мне страшно говорить — понимаю, что если издам сейчас хоть писк, он меня прихлопнет. Потому что это я виновата. Все из-за меня. — Жаклин. Мы уже выезжаем из Нью-Йорка. Я почти успокоилась — ну, молчал же. Может, перебесился. Но его тихий, подозрительно ровный тон дает сигнал к началу марафона «тебе пиздец». — Леон, я правда не знала, клянусь, я… — Хватит уже, — рявкает он. Я моментально затыкаюсь, смотрю на дрожащие пальцы. И чувствую, как слезы щиплют глаза. Нет, дура, не плачь. Только не перед ним. Леон тихо выдыхает, когда видит, что слезы все-таки побежали по щекам. Затем продолжает: — Ты не виновата. Откуда тебе было знать про жучок, господи. — Так ты не злишься?.. — Не на тебя. — он качает головой, — На себя. Я мог и догадаться, что так просто все не пройдет. Говори сразу — что еще ты взяла из дома? — Только вещи. Телефон ты отобрал. Думаешь, в вещах тоже?.. Он усмехается, прикуривая сигарету. — Нет. Я обыскал. Разозлиться бы — но сил нет. Рылся в моих вещах. Ясно. Надеюсь, оценил мое нижнее белье, оно стоит достаточно, чтобы на него молиться. Я прислоняюсь виском к холодному стеклу. Адреналин сходит на нет, глаза понемногу слипаются. Хочется спать, адски хочется. Сколько я спала за последние дни? Я уже не помню. Когда слышу зевок слева от себя, понимаю — у моего спутника похожая проблема. Еще и рана наверняка болит, хотя он сказал, что там всего лишь царапина. Но он устал. — Хочешь, я поведу? — поворачиваюсь к нему, — Я умею. Права есть. — Липовые, я помню. Нет, не надо, — он включает поворотник, — Бензина мало. До ближайшей заправки хватит, но меня уже вырубает, так что… — машина заворачивает вправо, куда-то в небольшую рощицу у дороги, — Поспим здесь. Я не дотяну до Вашингтона. Только не ной, что хочешь есть. — Не буду, — бормочу я, отстегивая ремень, — Рана не болит? — Бывало и хуже. У тебя что? — Отделалась легким испугом. А где Ада? — спрашиваю, когда мы оба устраиваемся на заднем сидении. Леон пожимает плечами, откидываясь на спинку. — Не знаю. Но еще пересечемся. Я слишком мало узнал. — А ожерелье где? — У нее, где ж еще. Жаклин, давай потом, — он пихает мне свою кожанку, — Я реально устал. Будешь вино? Давлюсь сигаретой, глядя, как он вытаскивает из-под бедра бутылку, точно такую же, как у Ады дома. Смотрю на него во все глаза. Как он успел стащить, господи? Но ничего не спрашиваю. Благодарно киваю, подогреваю горлышко зажигалкой — штопора нет, зато физика в школе пригодилась. Леон наблюдает за мной с нескрываемой ухмылкой, и я даже знаю, о чем он думает — дочь Лары де Ла Поль открывает вино, как последняя…ну, последняя. Сидя в машине после перестрелки, предварительно чуть не сдохнув на сделке контрабандистов. Чудесная жизненная деформация, знаю. Делаю несколько больших глотков, вытираю губы и собираюсь глотнуть еще, но он отбирает бутылку. — Ты тут не одна, вообще-то. — Ты же не… — Не пил? — Да. Снова пожимает плечами. Запрокидывает голову — пьет, так жадно, будто там не вино, а его любимый мятный лимонад. Я помню: он его обожал. Всегда тащил меня к вагончику через несколько улиц от моего дома, чтобы купить два стакана себе и фисташковое мороженое для меня. Я отвожу взгляд, когда понимаю, что меня снова кроет. Не кроет — уносит. Туда, где мы, где солнечный Нью-Йорк и песни Джорджа Майкла, мамины запреты и поцелуи украдкой перед домом. Где он был действительно живым. Этот — другой. И вроде бы все такой же божественно, чуть по-женски красивый, с теми же родинками на шее, но — чужой. Где-то там внутри похоронена моя Полярная звезда, а он так спокойно о ней забыл. Суровый, злой, тяжелый, как эта ночь без конца. Уставший, бледный, с раной на боку и лицом, от которого у любого бы задрожали колени. Он больше не смеется, не строит планов, не обещает мне вечность. Он держит меня за запястье так, что ещё ноет кость, и смотрит так, будто если я сделаю шаг не туда — пристрелит. Пьет вино вместо лимонада, весь в крови, с раной под ребрами, с ухмылкой, от которой у меня все внутри сжимается. И мне хочется провести по его щеке ладонью. Чтобы выбить из него эту ухмылку. И тут же — уткнуться в плечо. Закрыть глаза. Чтобы он стал прежним. Так хочется, что тело предательски трясется. Леон тут же приоткрывает глаз, смотрит на меня. — Что? — Ничего. — отворачиваюсь к окну, будто сосны рассматриваю. Хотя окно затонировано, а за ним кромешная тьма, — Холодно. — Я тебе куртку дал. — Толку-то? Выдох. Раздраженный, а может, усталый. Жду, что сейчас он либо промолчит, либо пошлет меня нахер и велит быть потише, чтобы его королевское величество смогло поспать. Но глаза сами по себе распахиваются, когда мне на затылок ложится тяжелая рука и дергает в сторону — к теплой груди. Голова врезается ему в плечо, я дергаюсь, почти вырываюсь — рефлекторно, но он не отпускает. Ладонь на затылке — тяжелая, теплая, чужая. Такая знакомая. Как привидение из тех лет, когда все было проще. Когда я могла дышать рядом с ним, не считая каждый вдох. Сидим молча. Я боюсь пошевелиться. Боюсь, что если двинусь — он отдернет руку, вернется обратно в свою броню. Он не гладит меня, не обнимает. Просто держит. Как будто говорит — на, держи, о большем даже не мечтай. Я сглатываю, тянусь к бутылке. Еще несколько глотков, и в глазах постепенно мутнеет, а ноги становятся ватными. Знакомые спутники опьянения. Но уснуть я все равно не смогу, сон как рукой сняло. Я опять дрожу. — Жаклин. — бормочет он, когда я ерзаю, чтобы хоть немного отодвинуться, — Ты, блядь, определись уже. То тебе холодно, то тебе жарко. — Не жарко, — лепечу, стараясь не смотреть ему в глаза, — Неудобно. — В багажнике будет удобно. Хочешь? — Отвяжись. Он усмехается, но глаза уже прикрыты. Я смотрю, как его грудь ровно поднимается и опускается, будто он пытается заставить себя уснуть, несмотря на рану и весь этот пиздец за плечами. А я смотрю — я пьяная, я не могу уснуть, я не могу не смотреть. Сначала просто рассматриваю его лицо. Чуть приподнятые брови, ресницы, которые всегда казались слишком длинными для мужских. Родинки на шее. Футболка, пропитанная вином и дымом. Каждая его черта будто нарисована для того, чтобы я умирала прямо здесь. Челюсть сжимается и разжимается — нервная привычка, которую я заметила еще в его спальне. Мне так хочется коснуться. Просто коснуться, без поцелуя, без объятий. Но не могу — у меня это право отобрали, украли. Ада может. Ада может все. А я нет. И снова вопрос — ну почему не я? Почему она? Почему женщина, которая наверняка не станет твоей так, как была я? Женщина, которая не скажет люблю, которая никогда не останется до утра? Женщина, у которой вместо поцелуев только дуло пистолета у твоего виска? Как она это сделала? Как она сумела вырвать меня из твоего сердца без корней, без последствий? Почему я должна пытаться вырывать тебя из своего, когда на расстоянии вытянутой руки? Я не хочу. Я хочу, чтобы ты снова был моим. Тем же Леоном, нынешним Леоном — неважно. Моим. Не чьим-то еще, не женщины в красном платье, моим. Пальцы, держащие лацкан накинутой на плечи куртки, сжимаются так, что скрипит кожа. Не самый громкий звук, но в накрывшей салон тишине, где из звуков — только дыхание, все слышно вполне отчетливо. Леон снова приоткрывает глаз. Я смотрю в ответ мутным, пьяным взглядом. Он слегка хмурится. — Что? — Обещай, что не ударишь меня, — я едва дышу, и голос от этого какой-то сдавленный, будто на грудь что-то вывалили. Я уже знаю, что я сейчас сделаю. Леон пока ничего не понимает, хмурится еще сильнее. — Если ты скажешь, что опять… Я не даю ему договорить. Тянусь ближе, накрывая его губы своими. Мне не нужно, чтобы он отвечал — мне достаточно того, что он просто застыл. Поцелуй рваный, резкий, совсем не сексуальный и даже не любящий. Он жадный, он отчаянный и пьяный. Губы у него сухие, чуть кисловатые после вина, чуть горьковатые после сигарет. И, боже мой — такие же теплые, как и раньше. Такие же мягкие, пухловатые. Такие же. От этого сносит крышу, потому что — такие же. Даже если он попытается меня оттолкнуть, я выцарапаю ему глаза, вырву волосы. Не смей забирать это у меня, ублюдок. Но он не отталкивает. Я чувствую — сначала он теряется, потому что не ожидал. Потом терпит, ждет, что отстану. Но я даже и не думаю. Руки по привычке ползут к затылку, к жестким пепельным волосам, сжимая их. Ему нравилось, всегда нравилось. Я слышу его выдох — будто выключатель щелкнул. Большего не надо. Меньше чем за секунду пересаживаюсь ему на колени, упираясь ладонями в грудь. И снова — в губы, еще жаднее, прикусывая нижнюю, пока ногти вонзаются в его кожу через футболку. Умоляю, только не отталкивай меня. Я знаю, что я не Ада. Но я стану ей хотя бы ненадолго, я стану кем угодно. Хоть телом, хоть игрушкой, только не отталкивай. Гордости давно нет, только слепая жажда хотя бы намека на твое тепло. — Ты что, блядь, творишь? — хрипит Леон, когда я расстегиваю его ремень. Я не смотрю ему в глаза. Уже не смогу. Но выдавливаю в ответ: — Молчи. Пожалуйста. Ремень поддается со второй попытки. Леон глухо стонет — злобно, бессильно, — запрокидывает голову. А я пользуюсь, припадая губами к родинкам, к каждой из них. Знакомые, любимые, мои. Он шипит, хватает меня за запястья, будто вот-вот швырнет в сторону, унизит, ударит. Но нет — встряхивает, заставляя встретиться с ним взглядом. Глаза сверкают в ночной темноте, но искаженный усталостью, болью и алкоголем мозг видит не правду, он видит моего Леона. И я знаю, что мой Леон был бы разочарован. Этот — молчит, прежде чем с тихим рычанием притянуть обратно и поцеловать. Пальцы сжимают бедра до боли, но боль эта приятна — по-глупому, извращенно. Да, больно. Но пусть будет, потому что ты меня касаешься. Больно, когда он дергает волосы вниз, чтобы поцеловать в шею. Больно, когда он оставляет следы, когда кусает кожу. Но вместо слез, вместо вскрика — только стон. И он…улыбается? Я клянусь — губы на моей шее расплываются в какой-то странной улыбке. Я не помню, как он меня раздел, как его футболка оказалась в стороне. Дело не в чувствах — дело в алкоголе, распаляющем мозг все сильнее. Чувств нет — по крайней мере, у одного из нас. У него только инстинкты, за которые он завтра не будет извиняться. Леон прижимает меня к себе еще теснее, так, что воздух выбивает из легких. Он тоже помнит, куда нажать — руки ложатся на ребра, чуть сжимают, потом…господи боже, он правда помнит. Он целует кожу на ребрах, оставляя влажную дорожку языком. И даже если в моей голове были какие-то лишние, глупые мысли из разряда «надо бы притормозить», сейчас они испаряются напрочь. Я откидываюсь назад, жадно хватая воздух, пока слух улавливает звуки расстегиваемой ширинки. Все, никаких тормозов. Я не смогу — я слишком сильно его хочу, хочу до горячки, до слез. Вместе с первым толчком из груди выходит громкий стон, хотя я, вообще-то, собиралась вести себя тихо. Леон не дает привыкнуть, не медлит, не подстраивается. Это мне приходится подстраиваться, выровнять дыхание. Каждое движение отзывается глухим ударом где-то в животе, пробивает дрожью по спине. Я задыхаюсь, кусаю губы до крови, но всё равно не получается молчать — из горла рвутся стоны, пальцы скребут кожу на его голове. Почти больно, но — по-глупому приятно. Я ненормальная. Я не Ада. Я не Джеки, я просто тело, которое умоляло собой воспользоваться, потому что хотя бы так смогу почувствовать, что я хотя бы немного там, в прошлом. Я не обвиню его в том, что он поддался. Потому что когда он на секунду, всего на секунду поднимает взгляд — я снова вижу светло-голубые глаза, из которых всегда буквально искрило от радости при виде меня, я вижу себя в их отражении — Джеки, которую он любил. Леон двигается резко, беспорядочно, так непохоже на себя. У меня сводит бедра, я пытаюсь сесть удобнее — он тут же хватается за них, фиксируя. Хватает меня за горло, сдавливает, будто специально делает все, чтобы мне было неприятно, чтобы было противно. Но я не могу пойти против своего же тела. Из раскрытых губ — стоны, переходящие в крики, когда он ускоряется. Мне нравится, блядь. И я себя за это ненавижу, потому что мне не должно нравиться, мне должно быть стыдно. Я напилась и полезла к пьяному человеку, который годами закапывал меня и себя глубоко внутри. А я все сломала. И мне нихера не стыдно. Будет плохо, будет больно — но я навязала это сама. Протяжный выдох через сжатые зубы. Леон замедляется, тянется к моей шее и обхватывает талию руками. Еще несколько резких, грубых толков — и я слышу собственное блядь, пока впиваюсь ногтями в его руки. Господи, а вот за это стыдно. Я так никогда не говорю, когда кончаю. Вообще никогда, кто бы со мной не был. Замираем. И вот что я замечаю — его сердце бьется ровно, как во сне. А мое колотится, будто вот-вот прорвется через кожу. Леон не отшвыривает меня, не кривит губы в брезгливом фу. Просто поднимает глаза. — Ты идиотка, Жаклин.