автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
34 Нравится 5 Отзывы 1 В сборник Скачать

апрель

Настройки текста
Я всегда знал, что семья — это не к добру. Особенно, когда к этому добавляется внезапная смерть. А, и ещё когда это твоя семья. Ты уж извини, но я имею право так говорить — столько лет с этим дарованием небес мучался. Сколько там? Двадцать три года? Жуть, если честно. Ты мне написал, когда я мчался по Центральной кольцевой. Мне никогда не везло с местом объявления новостей — про развод ты мне сообщил, когда я вбивал чей-то ИНН и выпрашивал оригинал свидетельства о рождении. Булгакова я так и не прочёл, но ты мне столько раз говорил эту фразу, что даже я воспроизвести смогу. Ну, эту, про смерть, полбеды и внезапность. Даже если я потом, уже когда получу на руки выписной эпикриз и скину его знакомому по бутылке врачу, и буду утверждать, что ничего это не внезапность. С такими проблемами с сердцем никто долго не живёт. И, конечно, про повторный инсульт тоже забывать не стоит. Но это уже потом. Гораздо позже кольцевых дорог. Разводиться мы начали в прошлом феврале, а сейчас, в распухшем апреле, я еду к тебе. Знаю, что нельзя оставлять тебя одного. С истерично-припадочной сиделкой, блаженным братцем и мёртвой матерью. Я помню, как ей звонили мошенники, выли в трубку и говорили, что её сын кого-то сбил и теперь должен очень много денег. Помню, как она театрально рыдала, когда её выводили из себя и не хотели делать всё, как она хочет. Помню, как она приматывала отвалившиеся бутоны зелёным скотчем и лезла в драку с недовольными покупателями. А сейчас она лежит с выдранным зондом, потому что ей хотелось нормально попить горячий чай с сахаром с момента инсульта. А сейчас она лежит — и, ты не подумай, просто устала, просто так свет синевато на лицо падает, просто прикрыла глаза, сейчас проснётся, сейчас опять потянется к ручке и начнёт требовать от тебя включить то «Поговори со мною, мама», то «Не остуди своё сердце, сынок». А сейчас она лежит, но скоро опять будет тебе показывать двумя пальцами, как ей хочется встать и хоть немного походить. Как тогда, помнишь, когда мы пошли хоронить пса твоего племянника, а он, оказывается, сожрал полхолодильника и слишком крепко спал? И поднял голову, когда мы уже пол-ямы вырыли. Ты мне говоришь, что думал, что Гавриил, братец твой, станет торговаться, сбивать цену, когда к вам практически сразу заявились похоронники — а в итоге стоял и что-то невразумительно мямлил. Я едва ли удивлён. Ты вспомни, кто из вас носился и всё устраивал, а кто ныл, что в последние дни грубо с ней разговаривал? Кто бегал по всем банкоматам района и пытался снять деньги со счетов и карт, а кто жевал сопли и плакался о том, что она в своей жизни не успела сделать? Мы, кстати, всё ещё официально женаты, потому что делёжка имущества — дело страшное. И утомительное. Оказывается, ещё и всякие несчастья притягивающая. У меня, вот, сыпь по всему телу пошла и желудок постоянно болит. Наверное, это всё стресс и нервы, иммунитет ни к чёрту и вечный недосып. И сейчас я жертвую сном и сижу с тобой, смотрю, какие фотографии она тебе за день до смерти, когда вы с Гавриилом забрали её из больницы, решила отдать и сколько всего ты выгреб из её бесконечных шкафов, когда решил убраться. Ты мне как-то говорил, что твоя семья тут ещё до революции жила — ты не удивляйся, что я помню. Может, у меня память на лица ни к чёрту и я не помню половину налогоплательщиков, что таскается ко мне каждый месяц, но все твои слова я храню. И вспоминаю, когда по утрам снова один чищу зубы. Ладно, изначально это было неожиданно. Ты мне позвонил и сказал, что мама не отвечала тебе и ты решил поехать к ней. И нашёл её на полу. Это было больше месяца назад. Дальше скорая, реанимация, операция — ей вставили трахеальную трубку и начали заново учить жить. То ты, то братец мотались к ней, просили писать на бумажке, что она хочет, потому что говорить с трубкой невозможно — ты помнишь, что она написала первым? «Хочу чаю». Криво так — не сравнится с её кругловатым размашистым почерком. Она подписывала все фотографии ещё до всех оторвавшихся тромбов, а потом оставляла их тебе. Я так устал слушать, как вы с Гавриилом орали друг на друга, потому что он всё не хотел тратиться на сиделку. С трубкой в реабилитацию брать не хотели, потому что учёный совет боится смертей, а для паллиатива она была слишком хороша. А потом выяснилось, что ещё и логопед нужен, потому что с глотательным рефлексом после инсульта беда — и всё по новой. Кстати, ты знал, что заключение после вскрытия обычно не выдают? Явного криминала нет — и всем плевать, что ты её сын. Меня Богдановна, мать твоя, ненавидела всей душой — конечно, заявился и вытащил из её сыночка всё самое отвратительное. Я всегда это знал и уже слишком давно перестал пытаться. Наверное, она была до жути рада, когда ты ей сказал про развод. А я ей помогал таскать её чёртовы цветочные веники по Арбату. Ты, кстати, тоже. Но братца твоего любили всё равно куда больше — и, наверное, знай она о своей смерти заранее, всё бы ему отписала. Когда я приехал к тебе ещё тогда, в самом начале, у неё ещё были мягкие и тёплые руки. Ты сказал мне, что в тот момент ты был у своего юриста и что сиделка звонила и рыдала в трубку. Скорая приехала через семь минут, ты — через полчаса. А она ушла через пять минут. Тебе сказали, что у неё не было ни гримасы боли, ни страха. Она начала задыхаться, и даже в отделении вряд ли бы что-то сделали. С её аритмией, наверное, это ещё один оторвавшийся тромб. Или закупорка — извини, я не медик совсем, я не знаю, как там всё это правильно. Правильно, что ты попрощался с ней сразу после. Дома. Когда она ещё была похожа на себя, а не на истончившуюся перекрашенную куклу. Я выгнал тогда твоего братца, чтобы ты мог сказать ей всё, что ты хочешь. Я тоже ушёл — сказал, что мне нужно отойти позвонить, а то в вашем чёртовом центре ни связи, ни черта. Не знаю, помнишь ли ты сейчас это. А я тогда стоял, курил — после того, как мы разъехались, я могу спокойно это делать и не раздражать тебя запахом — и думал, что смерть — это до ужаса глупо. Надеюсь, тогда ты смог сказать ей всё, что не успел. Мы решили развестись — точнее, не совсем мы, сложно сказать «мы», когда ты просто однажды мне заявляешь, что ничто не вечно, но я уже не жалуюсь, ты не подумай, я уже почти смирился, только иногда, так, по привычке, когда сижу на краю ванной и чищу до крови по всему рту зубы, вспоминаю о тебе и мне становится пусто — мы решили развестись, и вроде бы всё образумилось. Даже Богдановна, по воспоминаниям, не такой уж и ворчливой и вечно недовольной была. Хотя, нет, она была той ещё сукой — помнишь, что она вытворяла после нашей свадьбы? Как собрала все букеты и порывалась их перепродать? А как обрывала на Ленинских горах всю сирень и шла торговать? Ладно, я не буду тебе этого говорить, может, потом или снова никогда. Или ты сам вспомнишь об этом. Я не помню, как прошли эти три дня до похорон — я тебе и стулья таскал из своей однушки в спальном и засеревшем без тебя районе, потому что в её крохотной дореволюционной квартире некуда разметить всё ваше семейство, и водку с коньяком выбирал, чтобы никто не потравился, потому что ты до сих пор не понимаешь, где можно и где нельзя покупать алкоголь, и в крематорий звонил. Хорошо, что хоть из-за этого вы с братцем не ссорились. Я не помню, а потом я уже забираю тебя с чётноцветочным букетом, чтобы ехать к десяти на отпевание, а дёсны опять ноют. Пока мы едем, ты в десятый раз мне начинаешь рассказывать, что в этой церкви у вас весь род крестился, венчался и отпевался. Я бы включил Бутусова или Васильева, но тебе сейчас нужно выговориться. Иначе я тебя потом ни водкой, ни коньком в чувства не приведу. Не верну. Ты забудешь себя в этой церквушке, которую в Совке не превратили в склад только потому, что она была на возвышении. Ты наклонишься коснуться её лба и сожмёшься весь так, что останешься у неё на груди под атласной обивкой гроба. Я еду с тобой, потому что я хочу, чтобы ты вышел с этих похорон. Чтобы ты жил дальше. Разводился со мной, ругался с братцем, возился с этой своей детской литературой. И не винил себя ни за что. Это я — бестолочь некрещёная, а ты у нас всей душой. И ты всё говоришь, говоришь, говоришь — про то, как церковь уцелела во время обстрелов, как её трижды хотели сносить, как туда привезли «Нечаянную радость», как там устраивали полузапрещённые крестные ходы на Пасху. Ты говоришь, что тогда для тебя это было больше о том, что можно было не спать всю ночь и чувствовать себя злостным нарушителем, потому что школьникам нельзя по церквям шляться. И ты вдруг забываешься — улыбаешься, машешь руками, не теребишь без конца свой жилет. И я практически скучаю — и всё боюсь напомнить тебе, когда еду с тобой по памяти, без навигатора, в этом дрянном центре с глушилками. Даже если я бесчувственный — как ты однажды мне заявил. Когда я иду за тобой в церковь, я вдруг понимаю, что я не готов её увидеть. Её, Богдановну, которая всю жизнь мне желала то от СПИДа, то от алкоголизма сдохнуть. Её сестра касается её лба и говорит, что похоже на лёд. А я стою за твоей спиной и ищу глазами эту твою «Нечаянную радость». Я понятия не имею, как она выглядит — но мне нужны эти несколько минут, правда. Как нужны были три минуты на крыльце, когда ты мне написал про развод. Мне вручают свечку с проткнутой бумажкой — как предусмотрительно, — и я поднимаю глаза. О покойных либо хорошо, либо ничего — и я не стану напоминать, что там на самом деле «ничего, кроме правды». Сейчас это уже не имеет такого веса, да и согрешения, вольные и невольные, должны были простить. Я не хочу сейчас задумываться о том, что останется после неё. Кроме ведра развалившихся серёжек, ложек с фамильным гербом, которые она отвоёвывала во время развода с твоим отцом, и пресс-папье, с которым ты любил играть в детстве. Она закончила свой рыбодоильный институт, всех всегда ненавидела, считала, что ей все должны, и протискивалась по жизни, потому что была жадной, хитрой и агрессивной. Только сейчас она, разукрашенная так, что ни намёка на синеву и прежнюю жизнь, лежит перед нами — и я уже не узнаю её. Сейчас она уже чужая. С перевёрнутым желудком и печенью. Накормленная формалином и тряпками. С подшитыми губами и забытыми перчатками в животе. Богдановна мне как-то сказала, что, даже если я в Бога не верю, то Он всё равно меня не простит. А сейчас она выглядит такой маленькой, что мне приходится натянуть очки и отойти. Прости, но рядом с тобой, у самого гроба, я этот час не выстою. Я не смогу слушать, как священник постоянно повторяет её имя, которым её никто и никогда не называл, как её бесконечные сёстры всхлипывают и хрипят, как похоронные родственники, чьи лица я до следующих похорон так и не запомню, шелестят губами, пока я пытаюсь понять — надо слева-направо или справа-налево креститься. Я в последний раз в церкви то был, когда нас отказались венчать, а ты всё равно очень хотел на рандеву к Богу. Прости, я, наверное, до сих пор ещё понятия не имею, что делать со смертью. Ты ведь знаешь, что я со слишком раннего возраста беспризорная безотцовщина — да и матери у меня никогда не наблюдалось, и я не знаю, каково это. Наверное, как бесконечный февраль. Или операции без анестезии. Я не знаю, прости меня, у меня просто начинают болеть глаза, и слезиться, и ныть, и мне хочется тереть их руками. И никогда больше не смотреть на то, как спрятаны её теперь бесполезные руки под саваном. Ты не подумай — просто это всё так навалилось. И развод, и инсульт, и бесконечные смены, и это уставшее, отказывающееся работать тело. Мне просто нужно вдохнуть чуть глубже и вжаться в эти холодные никогда не принимавшие меня стены. И, знаешь, я ненавижу долго стоять, долго быть в церкви, долго вдыхать этот похожий на горящую канифоль ладан — но, когда священник замолкает слишком надолго, я всё не готов, чтобы отпевание кончилось. Чтобы все потушили свечки. Чтобы стали над ней наклоняться. Чтобы откуда-то, из уже по-другому апрельского мира, принесли крышку и стали закрывать гроб. Я не готов — и я едва ли когда-то смогу понять, что чувствовал ты. И хуже всего — когда ты наклонился к ней и начал что-то шептать. Знаешь, это хуже февраля, хуже отсутствия анестезии — это то, что останется со мной и будет валяться под рёбрами, будет гнить, беситься, ломаться, вонять. Будет, пока не останется ни одной целой кости, пока кожа не лопнет, не заскрипит и не обмотается вокруг пальцев. Пока я не проснусь и не смогу вдохнуть до рассвета. Пока не вспомню, что я, я, этот дрянной и больше не любимый тобой — я живой. У меня тошнота, потому что я теперь курю без остановки — значит, я живой. У меня розовато-овальные бляшки по всему телу, которые хочется расчёсывать до крови — значит, я живой. У меня ноет от желудка до горла и ни энтеросгель, ни но-шпа не помогают — значит, я всё ещё живой. Настолько живой, что это не выветривается и едва переносится. Даже если я и рыжий тупой ублюдок, которого Богдановна никогда не принимала, как пару своего сына, да и за человека считать не хотела. Я живой. И ты. Тоже живой. И всё, что происходит — в мире, в налоговой, в библиотеке, в дореволюционных квартирах, больницах, церквях, да и между нами — всё это, чтобы скоротать время, пока мы живы. Я подхожу к гробу всего на пару секунд — я удивлён, что от неё не тянет формалином. И кожа не синюшная. Я только не запомнил её лицо целиком — отдельно веки, губы в помаде, как будто припухлые щёки. Покойтесь с миром, раба божья — уж, извините, Вы для меня всегда будете Богдановной — и больше ни о чём никогда не волнуйтесь. Я пригляжу здесь за Вашим сыном. Ты смотришь, как её опускают в кузов, и священник тихонько говорит тебе, что с молитвой станет легче. Легче телу и душе. Что придёт успокоение. Он говорит тебе, что это тело смертно, а душа и личность — они бессмертны. У тебя красные глаза, и я понимаю, что до сих пор не могу выносить твоих слёз. Я что угодно сделаю — буду таскать эти цветочные веники, буду сидеть на поминках и не возникать, поеду с тобой в крематорий, а потом буду помогать накрывать на стол на сорок дней. Что хочешь — только, чтобы ты не плакал. И я обнимаю тебя за плечи вместе с апрелем. Прав, наверное, этот чёрт — ну, про бессмертие души и личности. Так проще справиться с этой ужасной глупостью. Про молитвы я не знаю — я только первые строки «Отче наш» помню, на мне бы всё равно это не сработало. А тебе, может, и станет чуть лучше. А пока я буду рядом. Расскажешь мне ещё раз про крестный ход в восьмидесятые?
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.