Стоявший на крыше многоэтажки и державший чуть смятую записку в руках, я смотрел далеко; туда, где было тихо и безлюдно. Не спеша моя рука отпрянула с плеча, что я придерживал, опасаясь боли. Багровая отметина, красовавшаяся на нем, напоминала мне о недавнем происшествии, ставшем для меня словно дежавю. Каждый раз мне хотелось плакать, выть от боли на душе — она была моральной, гибкой и безмятежной, — но дозволение на сеё действо мне не прилагалось. Не прилагалось ровно также, как и желание жить — оно давно утонуло для меня в забвении ежедневной рутины, где я страдал, страдал, страдал… Но были ли это страдания? Я же ребёнок, и быть у меня их не может…
говорили они.
Скупая слеза скатилась по щеке. Августовская ночь, теплая и звёздная, развиваньем ветров потрошила мои кудри неряшливо, зелёные и лохматые. Под покровом темноты, взирая в небо, я видел тысячи звёзд — но ни одна из них, кроме одной-единственной, не согреет мою душу так же, как и краса родных ночей. Эти ночи я помнил точно, каждую из них: и весёлую, и яркую, холодную, богатую — однако все они на втором плане; это никогда мне не заменит
его.
Мой единственный защитник, любимый, дорогой, был тем, кем я дорожил, в ком я души не чаял. Каждый новый день он пробуждал меня, зовя на кухню; он кормил меня вкусно, поил, одевал — всё, что он делал, откладывалось счастьем в моей бестолковой головушке, заставляя не замечать тех ужасных вещей, которые творились наяву.
— «Не волнуйся, я помогу!»
Словно эхо я слышу сейчас.
— «Я тебя ото всех защищу!»
Повторял же он сотню раз.
— «Для тебя никогда не умру!»
Обманул ты меня
, пидорас.
Сколько бы времени для меня не прошло, я не смогу забыть своей скорби. Он был слишком дорогим человеком для меня, и я никогда не смог бы его просто так отпустить. Да, знаю, люди в окружении постоянно меняются, но для меня он чёртово исключение, коим хочется торжествовать, но, увы, уже поздно. Слишком поздно для благих мыслей о нём, для раскрытия всех его карт. Я единственный, кому не наплевать на эту заботливую душу, что струится во мне второй кровью, что любила меня и любит, что пройдет со мной до конца. Моим воспоминаниям, увы, умереть не суждено, я всегда буду помнить его: его черты лица и харизму, его лёгкие руки и мягкость. Он был мягок со мной, но чёрств для других — цена этому человеку слишком велика для меня. И, как бы то ни было, я снова хочу к нему. Хочу увидеть, поболтать, поплакать — уверяю, я сделаю это прямо сейчас.
Бумажка невесомо опустилась на бетонные выступы крыши, где я и стоял. Обувь, слегка потёсанная и перепачканная кровью, была тот час же снята, и босые ноги, все в мозолях и ранах, встали на нагретую солнечным днём плиту. Я не чувствовал этого тепла; я чувствовал, как слёзы ручьём стекают на дрожащие руки. Я долго не мог решится: как поступить, стоит ли прыгать вообще — и что-то тянуло меня назад. Казалось бы, одни шаг, и я свободен ото всех проблем, ото всех обязанностей, от всего ужаса на душе… Но я не мог.
Не мог больше ощущать этого внутри, хотелось выпустить наружу. Чувствовал я, как сейчас закричу, но не делал этого: боялся излишнего внимания и ненужного мне спасения. В один момент хотел закончить всё, а сейчас реву, не желая решать.
— «Пусть это сделает за меня кто-то другой…» — подумалось тихо, пока я качая головой, смотрел, как записка улетает в сторону.
— Нет!
Об этом я не подумал. Я хотел, чтобы люди это прочли, узнали хоть каплю от моей маленькой «весёлой» жизни, пожалели хотя бы после моей смерти (я правда хотел такого внимания). Я хотел, чтобы эту несчастную записку — да и моё вдавленное в асфальт тело — показали по телевидению, показывая другим, не таким отчаянным, как я, но жаждущим своей смерти людям то, что с ними будет, поступи они точно так же. Хотелось знать, сколько человек скажут ласковое, жалостливое слово в мой адрес, упомянут моё имя хотя бы раз в своей жизни; но бумажка летела всё дальше и дальше, отдаляясь от меня, подобно моей вере в счастье.
Я бежал прямо и не оглядываясь. В мечтах, и только в них, правда, очень хотелось мне, чтобы всё шло как по маслу, но, увы, моё существование настолько ничтожно, что даже чёртов оборванный, смятый листок бумаги отворачивался от меня, плюя безрассудностью. Он, как и самый важный человек в моей жизни, исчезал на глазах, заставляя те слезится так сильно, что размытый взор мой переставал различать границы. Ноги переставали слушаться, как и голос: тот дрожал, срывался и больше не молчал, как бы я не пытался его заткнуть. В одно мгновение я споткнулся. Моё лицо встретилось напрямую с чёрствым бетоном, ломая и без того хлюпающий нос.
Ломалась и моя душа. Истерика не хотела более находится внутри, потому искала самый быстрый выход наружу. Этот выход был белей, чем любое моё счастье, любой мой страх воспоминаний — мне становилось так легко, как никогда, и так же тяжко, как и тяготение на дно океана, под безмерные толщи воды. В конечном итоге докричался я настолько, что голос мой сорвался в край — я слышал лишь его хрипоту, тусклые всхлипы и беспечно вытекающую кровь. Руки дрожали так, что появись любой прохожий тут, явно бы в первую очередь вызвал бы не скорую, а наркологичку, или того хуже — психиатричку. Я не хотел ни первого, ни двух других: не кто иной, как я, явно был в полном порядке, ведь у меня нет проблем. Совсем нет. Об этом твердят все вокруг.
Я ведь в порядке, правда! Пусть поверит мне хоть кто-нибудь. Сомневаюсь я правда, что утверждения мои хоть кто-то воспримет всерьез, — я сомневался в себе и своих решениях, невесомых без дорогого человека. Он ушел, чуть ли не покинув меня с концами, и притом, казалось, даже здесь и сейчас пытается отговорить меня покидать этот мир. Однако истерика моя успевала затмить любые мои мысли: хоть и была та беззвучна, но чувстовалась так, будто была ярче, громче всех — оттого не переставал я реветь, утирая раскрасневшиеся щеки и глаза. Не прошло и секунды после, как я начал биться в конвульсиях, явно сходя с ума — здравого рассудка нет, нигде нет, пропал. Я даже начал понимать, что смеюсь недобрым смехом: он был необычен, но приятен для души, затуманивая размытую пелену в глазах. Звёзды слились с небом, облаков я не наблюдал; слезы текли холодными ручьями, а губы натянулись в дурацкой улыбке.
Вскоре все то вскружило мне голову, одурманивая с концами. Меня будто изжарили на вертеле, доселе раскаленном и ржавом, и теперь дрожь была панической, трепечущей и уродливой. Однако я понимал, что долго это не продлится — тело начало ослабевать, и я терял ощущение моих конечностей.
— Братик… — взмолился я, часто всхлипывая. Голос был дерганым и ужасным, чересчур чувственным. — Братишка… Забери меня с собой, пожалуйста…
Небо не отвечало. Оно было тихим, непроглядным и спокойным, как всегда. Я не видел звёзд за закрытыми глазами. Я видел лишь тьму, поглощающую меня, что вскружила мне голову своей неизведанностью, ослепила до слез, не имея света. Она тянула меня за собой, в особую бездну беспамятства, где было явно спокойнее, чем на моей душе. Было тихо. Лишь медленный звон проехался по ушам, расслабляя. Дыхание сравнялось с бетоном, лишь изредка приподнимая грудную клетку. Последние слезы капнули на бетон.
Ничего не помню.
Когда открыл глаза, хоть и вышло это не с первого раза, заметил ясность погоды, облака и солнце, яркое и теплое. Слышал шуршание ветра, что завывал во все щели, задорно посвистывая и виляя, возвращаясь обратно в воздух. Он колыхал деревья, и их листва создавала невиданный покой, тихий и безвозмездный. Кожа покрылась слабыми мурашками. Тело, тяжелое и вымотаное, словно скованным было, и руки, прилипшие к охолодевшему бетону, лишь казались легки и подъемны, чего не было на деле. Надо было брать силы - жаль, что их не было нигде. Тьма, хоть и подставив меня под покой, не смогла мне помочь, обессилив в край. Вновь стало страшно. Однако я героически не поддавался.
Удалось перевернуться на бок. После смены положения все будто бы стало возвращаться в норму: щеки опалило горячкой, пальцы не холодели, кудри, что убаюкиваючи колыхал ветер, были все так же раскиданы и неухожены. Растянутая майка тряпкой лежала внизу, около впалого живота. Домашние шорты, грязные и черствые, выглядели так, будто их обплевали полностью и без сожаления - испоганили ужасные люди, ненавистные мной, делающие все грязнее и грязнее мое тело с каждым днём. Я хотел их убить. Убить с особой жестокостью, применяя все то, что творили они со мной. Место им в аду, где жарко и ужасно - и закончится их жизнь так, как закончилось это лето.
Умереть мне хотелось именно летом. Только летом. Лишь оно отталкивало меня сильнее любой другой поры - я ненавидел, ужасно ненавидел все то, что со мной приключилось. И это всего-навсего жалких три месяца - всего лишь три месяца, полные боли и отчаяния. Полные того, что не понять счастливым людям, как мне не понять счастливой жизни. Не могло ее у меня быть. Слишком легкомысленно и ничтожно.
Я глянул в сторону выхода с крыши - записка утеряна предательским ветром, делать мне здесь больше нечего. Но силы подняться (где же их взять?) так и не одарили меня своей великодушностью, не возвращались, как и не покидали тогда. Так что же со мной происходит? Почему же все намного дурнее того, как я себе все представлял?
И я начал ползти. Ползти медленно, криво, опустошенно - и в итоге и метра не прошло, как я выдохся. Выдохся и забыл, что направляться было бы разумно к крыше, оборвав пелену отчаяния, чем стараться остаться в живых ещё хоть на минуту, оставаясь несчастным и таким же убогим, что видел себя перед зеркалом каждый божий день; перед разбитым зеркалом, как и мой рассудок.
Присев, голова снова взмылась к небу. Оно ослепило своей красотой, своей недосягаемостью и манией величия - теперь я точно был уверен, что там находился мой брат: то было его точным олицетворением до того, как не начал происходить весь тот ужас, что вертелся вокруг да около и что выдёргивал меня с одной стороны сознания, перенося в другую, тихую и спокойную, но, к сожалению, не вечную. Я вновь улыбнулся, однако незаметно для себя; сейчас в пору был бы дождь, олицетворяя мои чувства, но я не жил в романтизме, чтобы то было наяву.
Тупая надежда, тупая жизнь! За что же судьба так со мной? - я не понимаю. Возможно, мне стоило только перетерпеть это все, чтобы наконец обрести покой и непотребность задумываться о том, что же случится завтра; но терпел я слишком долго, чтобы оставаться в адеквате.
Неподалеку я заприметил кусок камня: он не был острым, но был бледным и крошащимся в руках - самое то для того, чтобы написать записку заново, но на этот раз на не улетит у меня из-под носа, а останется тут для меня и для всех, кто повторит мою судьбу, до первого дождя, вероятно, осеннего. Я развернулся к выступу крыши, с осторожностью разглядывая бетонную поверхность, не решаясь от чего-то, однако находя в этом необходимость. Я чиркнул раз, я чиркнул два - и вот выходит первая строка. Та была дрожащей и еле отличимой от гладкой поверхности, но достаточно читаемая, чтобы удовлетворить меня и мое желание поскорей покончить с собой.
Дописал я быстро. Встал из последних сил, улыбнулся, прыгнул. То были мои самые яркие, счастливые и лёгкие секунды в жизни - и она, как тонкая нить на весу, оборвалась.
***
"Я верю, что стану ангелом,
И лягу в раю рядом с тобой.
Но все ли ангелы имеют
Крылья?
Я не знаю, но хочу верить в то,
Что нам с тобой они
Совсем не нужны.
Ведь если я прыгнул с крыши,
Значит, не смог улететь...'