ID работы: 14627266

парадокс

Слэш
PG-13
Завершён
24
автор
Размер:
39 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
24 Нравится 6 Отзывы 5 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Я человек? — М-м, да. — Я мужчина? — У вас такие скучные вопросы, Уилсон. — Бога ради, Тринадцать, ты звучишь, как Хаус, — с ужасом выдыхает Уилсон. Тринадцать позабавленно закатывает глаза, удобнее устраиваясь в кресле кафетерия. — Да, да, вы мужчина. — Я существую в реальности? — А-га. — Я знаком с собой? — будто что-то заподозрив, щурится Уилсон. — О, — хмыкает она, — знакомы. — Я Хаус? — с абсолютно невпечатленным лицом он отлепляет бумажку со лба, не дожидаясь ответа, и одаривает Тринадцать взглядом «я считал, что ты способна на большее». Её выдала пауза, повисшая после первого вопроса. Она невозмутимо подносит чашку к губам и, только наклонив её, замечает, что чай уже кончился. Просить работницу столовой налить ещё после выкрутасов Уилсона как-то смущающе, хоть и не для неё: она-то была бы не прочь понаблюдать за тем, как Уилсон умасливал бы женщину, которую пытался обокрасть. — Простите, — смеётся Тринадцать, — было любопытно, насколько скоро вы его угадаете. — Неужели? — Не обижайтесь. Уилсон непроизвольно вздёргивает брови, будто найдя её слова абсурдными. В руках он разглаживает смятый листок с именем Дрю Бэрримор, которую Тринадцать разгадала за шесть ходов. Тринадцать нисколько не удивило, что Уилсон задумал бисексуалку: когда они играли в «Правду или действие», его уморительно волновали вопросы, связанные с её ориентацией. — Хоть один мой разговор с другими людьми может обойтись без Хауса? — сетует он. — Вы мне скажите, — дразнит его она, — вы сами несколько раз его упомянули без видимой на то причины только в течение этого вечера. Уилсон оставляет её ремарку без ответа — потому что она очень точна. Он складывает руки на груди, перекрещивает щиколотки, вытягивая ноги в сторону от столика во всю длину, но взгляда от Тринадцать не отводит, чтобы она не дай бог не подумала, что он от неё защищается. — Вы и с Сэм его обсуждаете? — подтрунивает она над ним и напевает: — «И вот мы вдвоём… и твой друг Стив, тутуру-тутуту…». Уилсон врезается в неё укоризненным взором, но язвит с милой с улыбкой, надеясь поддеть: — Вся в отца. — Видите? — многозначительно глядит она на него своими ясными оленьими глазами навыкате, находя какое-то садистское удовольствие в издевательстве над Уилсоном. — Опять вы о нём. Уилсон обессиленно всплескивает руками, как бы сдаваясь. — Ты меня поймала. На самом деле, я тайно влюблён в Хауса и не в силах перестать подсознательно компенсировать его отсутствие в беседах с окружающими. Тринадцать заливисто смеётся. — Вы так реагируете, будто никто никогда не предполагал между вами отношений, — смешливым тоном шелестит она, крутя солонку в руке, — в чём я сильно сомневаюсь. Уилсон рефлекторно облизывает губы, его взгляд как-то чересчур порывисто увиливает в полумрак кафетерия, и Хэдли смотрит на него хитро, с предвкушением хорошей, вероятно, сумасшедшей истории. — Что? — призывающе произносит она. Возможно, интимная полутьма помещения или ситуация изоляции, а может, подспудное желание поделиться с кем-то этим вздорным недоразумением подталкивает Уилсона на признание. — Наша с Хаусом соседка… посчитала нас… парой. — Та-ак. Тринадцать подпирает голову. Уилсон подбирает слова: — И попытки её в этом разубедить были безуспешны. — Потому что Хаус, конечно, решил над вами вдоволь потешиться? — Да. Он… подыграл её недопониманию. Хоть Тринадцать не была близка с Уилсоном, она знала, как он ведёт себя с Хаусом, и была свидетельницей его побед в пари; Уилсон не так часто проигрывал лишь потому, что умел быть на шаг впереди. — И вы, разумеется, предприняли что-то, чтобы Хаус не оставил вас в дураках? Уилсон молчит. Чувствует, как постепенно размываются рубежи между его сознанием и удушливой тьмой столовой, пахнущей разлитой в ней сладкой газировкой… Его мысли отрешаются от разомлевшей в дрёме реальности и неспешно плывут по океану безмятежности… — Уилсон, вы должны понимать, что лучше вам самому всё выложить, — увещевает его Хэдли, — Хаус — ненадежный рассказчик и обязательно воспользуется возможностью обнародовать ваши постыдные делишки. Уилсон вздыхает, и волны забвения, нахлынувшие на него, уходят. Аргумент неопровержимый; Уилсон поражён, на самом деле, что Хаус сам ещё не растрещал об этом всему Принстону. — Я, — откашливается он, — сделал ему предложение. В ресторане. Тринадцать пялится на него с отвисшей челюстью, как будто она на транквилизаторах, и чёрт бы его побрал, если взгляд её не был полон восхищения. Ему это отчасти льстит. — Вы шутите, — шепчет она и добавляет: — у нас победители в пятнадцатилетней игре в «Гейскую курочку». Уилсон вопрошает у небес, какой грех он искупает. Тринадцать хохочет. Те невольники изоляции, как и они пленённые в столовой, в какой уже раз таращатся на них, нарушителей тишины. Уилсон зашторивает ладонями своё беспощадно смущённое лицо. — Удивительно, что после стольких лет дружбы под эгидой гомосексуальных шуток, исходящих от Хауса, — да и от вас, — вы ни разу не пробовали встречаться или не переспали. Уилсон сползает вниз, его рубашка морщится вместо него. — О. Мой. Бог, — глаза Тринадцать округляются, и она с энтузиазмом подаётся вперёд. Уилсон спохватывается. — Что? Нет! Мы не спали, — цедит он сквозь зубы, чтобы те, кто развесил уши, не слышали его, — почему ты вообще вдруг проявляешь такой интерес? Насколько мне известно, ты не из тех, кому есть дело до чьей-либо личной жизни. — Ауч, — она прикладывает руку к сердцу в притворной оскорбленности, — мне казалось, мы тут сплетничаем о мальчиках и девочках. — О себе ты ни слова не сказала. Хэдли закатывает глаза: — Считайте, что я собираю компромат на босса. Уилсон поджимает губы, блуждает раздраженным — или, точнее, уязвлённым — взглядом по столикам столовой. — Мы не спали. — А хотели бы? Уилсон выдыхает негодующе, но никак не находится с достаточно убедительным ответом «нет», и Тринадцать напротив него невинно хлопает ресницами, будто не провоцировала его сейчас, и щёлкает ручкой, которую вытащила из кармана — по какому-то внутреннему порыву она всё тянулась разминать пальцы. Тринадцать решает освободить Уилсона от необходимости лгать, потому что в ней ещё живы гуманизм и любовь к ближнему: — Расслабься. Я шучу. Переношу свою бисексуальную сущность на окружающих, — уверяюще говорит она и — подмигивает ему. Уилсон двигает губами, как человек, который надеется на то, что не всё потеряно и ему удастся переубедить кого-то в тяжелейшем, нелепейшем заблуждении их жизни, но который внутренне рассудил, что это бесплодное дело. Приглушённый голос Кадди, шуршащий из динамика, оповещает всю клинику о том, что локдаун снят — всем разрешено покидать места их «заключения». Прощаясь, Уилсон и Тринадцать называют друг друга по именам, которые они так редко слышат, что едва ли их помнят. Уилсон, не дав мысли должное развитие, идёт искать Хауса, чтобы вместе с ним поехать домой. *** Уилсон догоняет Хауса у порога диагностического отделения и тотчас интуитивно понимает, что что-то не так: Хаус как-то тоскливо тих да приветствует его лишь коротким кивком головы. А ещё — не торопится вывалить на него увлекательную историю о том, как он великолепно провёл время локдауна, пользуясь благами кабельного в палате коматозника, или о том, как утомительно было терпеть общество какого-то пациента-имбецила, и проч. и проч. В общем — явление необыкновенное. Уилсон, бросая Хаусу: «Подожди, я быстро» — и наведя на него палец, как дуло пистолета, ретируется в свой кабинет за одеждой и портфелем, запирает дверь и чудом успевает шмыгнуть в меланхолично запахивающийся лифт (Хаус, конечно, и не думает его ждать, однако всё равно неохотно придерживает тростью двери, чтобы его, «дурака», не защемило). Оба они как-то неловко исследуют взглядами внутреннее пространство лифта — что ж, вывод неутешителен: за последние пятнадцать лет здесь мало что поменялось. — Ну так, — подступается Уилсон, — как дела? Хаус фыркает: — «Как дела», серьезно? — … Да? — Светская беседа? — уточняет он. — Со мной. — Брось, Хаус, если тебе вдруг было это не ясно, то мы ведём «светскую беседу» каждый день за обедом. Хаус не отвечает и прохрамывает внутрь парковки, когда раскрываются двери лифта. Уилсон на шаг его опережает, спеша завести машину, и, когда Хаус шлёпается на соседнее сидение, Уилсон не сводит с него того самого взгляда. — Нет, — цокает Хаус, — иногда красивых глазок недостаточно, знал? «Красивых? — опешивши переспрашивает Уилсон у себя в голове, и Хаус видит процесс загрузки, залёгший на его переносице: — Иногда?» — Езжай уже, — бурчит Хаус. Уилсон слушается. Преимущества позднего возвращения домой, размышляет Уилсон, — совершенно опустевшие трассы, тишина и очистившийся после часпиковых химических войн воздух. Законопослушно остановившись на светофоре — хоть на шоссе нет ни пешеходов, ни автомобилей, — Уилсон мельком улавливает, как Хаус, растирая бедро, вздыхает с плотно сжатой челюстью, и включает ему печку. Есть что-то приятное в том, чтобы вместе ехать в машине, когда за окнами мгла, рассеиваемая лишь фарами и фонарями, а в салоне пляшет растушёванный свет… Хаус прикрывает глаза, верно решив прикорнуть, — и Уилсон выключает лампы. Его действиям вторит размеренное дыхание Хауса — так выверенно, так сосредоточенно дышат люди, которые пытаются хоть как-то усмирить, угомонить боль и не спугнуть её уход. Уилсону хочется помочь ему утолить её, хочется напомнить ему о своём присутствии, хочется прильнуть к его плечу — сделать то, чего бы он сам желал в таком положении, — но он знает, что Хаус сочтёт это жалостью, а не сочувствием, и будет лаять и скалиться на него, как уличная псина, не привыкшая к ласке. Поэтому Уилсон не хлопочет вокруг него, но заговаривает, едва ли слышно, полушёпотом, о сегодняшнем дне: о своей бойкой одиннадцатилетней пациентке, которая на приёме зачитала ему рэп, о том, как в клинике ему попался мальчик с дислексией (родители привели его не из-за этого, а из-за простуды), о том, как они с Тринадцать по воле случая играли в «Правду или действие» в кафетерии. Может, Уилсон утешает себя этой мыслью, но ему кажется, что от этой болтовни Хаусу становится легче: большой палец прекращает так отчаянно впиваться в мышцы, лицо приобретает отрешённую умиротворённость… — В десять будут крутить повтор «Ангелов Чарли», — ненароком молвит он, глубоким, убаюкивающим голосом, — успеем даже приготовить спагетти, а то они уже залежались… Уилсону больше нравится слушать Хауса — его глупости, его бесовские мысли, его человеческие поступки, — и хоть порой то, что Хаус осмеливается нести вслух, провоцирует в нём протест или приступ отрицания, ему это просто… нравится. Это не должно удивлять, ведь на этом и взращивается вообще любая дружба, но в отношении Хауса мало что по-настоящему не удивляет. Хаус — страстный оратор, Уилсон — увлечённый слушатель; когда Хаус потухает, стихает вот так, это… беспокоит. Они переступают порог квартиры, и Хаус тут же плюхается на диван в гостиной вместо того, чтобы заточить себя в своей комнате; Уилсон интепретирует это как принятие его предложения поужинать за просмотром фильма. Его душа ликует. Он в процессе смешивания соуса для пасты, когда его телефон пиликает уведомлением об СМС. Сэм. У него совсем вылетело из головы намерение написать ей вечером. Сэм. Привет. Есть планы на завтра? :) Я. Привет! Я свободен после пяти. Прости, что не написал сам: в больнице был локдаун, только добрались до дома. Сэм. Добрались? Я. Да, мы с Хаусом. Помнишь, я его упоминал? Мой друг и сосед. Сэм. А, он :) да, помню. Я. Я позже напишу, хорошо? Готовлю. Сэм. Конечно. Тогда до завтра? <3 Я. До завтра. Я заберу тебя на машине. И вдогонку печатает: :) Уилсон захлопывает телефон и вздрагивает, когда Хаус, незаметно подкравшись, выплывает из-за его плеча и суёт свой нос ему под руку. — Что ты скрываешь? — вынюхивает он. — Или… кого? — его глаза комично широко распахиваются. — Никого и ничто, Шерлок, — без раздумий, идя по проторённой дорожке, врёт Уилсон, — коллега написал по поводу семинара по раку поджелудочной. — Нет никакого семинара и никакого коллеги, и ты мне нагло лжёшь, — подлавливает его Хаус, так как привык немедленно опровергать всё, что чересчур складно и правдоподобно слетает с языка его патологического лгуна-друга. Это почти игра: Уилсон утаивает правду, Хаус пытается её разгадать по едва уловимым подсказкам. — Вижу, ты оживился, — улыбаются ему, — да… да, ты прав. Кадди писала… о Лукасе. Подумал, тебя это… взволнует, а ты и без того… хандришь. Вскрыть язву и раздразнить её — грязный приём, Уилсон прекрасно это осознаёт, однако он не может не понимать, что Хаус отстанет, только когда его хорошенько встряхнёшь за шкирку, — и то отстанет ненадолго. Как он и предугадал, Хаус отступает, впрочем, взгляд его скандирует: «Каждое твоё слово — чушь собачья, и мы оба знаем, чем это закончится». Уилсон знает, но сейчас победа за ним, и он с дьявольской ухмылкой подаёт Хаусу ложку с соусом. — Ну-ка, попробуй. И почисти чеснок, раз ты встал… Свет лампы окутывает только кухонный островок — упоительно-разморённый, кроткий свет, — и Уилсон чувствует себя так, словно они с Хаусом отсечены от всего мира этим ровным, этим мерным сиянием. Ему нравится ощущение сродства с ним и разобщения со всеми остальными — ощущение дома. Уилсон больше не допрашивает Хауса, решив, что тот и так превзошёл себя, не замкнувшись в себе и приняв его дружескую поддержку. Уилсон почти уверен, что хроническая боль Хауса обостряется в эмоционально шокирующие эпизоды жизни и что сегодня как раз один из таких эпизодов, и он простосердечно рад, что Хаус позволил ему быть рядом. — Умер мой пациент, — говорит Хаус вдруг во всполохах играющих титров, хриплым, сухим голосом. Уилсон хмурится. — У тебя же нет дела. — Он им не стал, — поясняет Хаус, будто это новость столетней давности, обветшавшая, обесцветившаяся, — потому что я его не взял. «Вот как», — хочется сказать Уилсону. Он тянется через Хауса за пультом, лежащем на подлокотнике дивана, и убавляет звук. — Ты винишь себя, что не спас его, хотя мог? — спрашивает он. — Ты же понимаешь, что… — Никакого психоанализа, Уилсон, — вяло рявкает Хаус, — мне хватает мозгоправов. — Если ты… не хочешь это обсудить, то… зачем рассказал? Хаус гримасничает: — Меня бесит, как у тебя по лицу ползают подозрения. Расслабься, это не ситуация из разряда «пойду подсяду на викодин и угроблюсь». — Хм. Ладно, — беспечно отвечает Уилсон. — «Ладно»? — передразнивает его Хаус. Его каждый раз поражает, когда Уилсон не ведёт себя как одержимо любопытный, сующий свой нос в чужие дела засранец. То есть как он сам. — Да: ладно, — пожимает Уилсон плечом; скептицизм во взгляде Хауса требует развернутого ответа: — что? Мне достаточно того, что ты поделился этим со мной, а не стал держать всё в себе. Нет желания обсуждать это? Ради бога. Ты даже разуверил меня в возможном рецидиве. Это уже прогресс. — Вот поэтому я больше не расскажу тебе ничего. Уилсон издаёт шебутной смешок и хлопает Хауса по плечу с какими-то снисхождением. — Я ценю это, — шутливым тоном молвит он, чтобы ситуация не превратилась в слишком давящую и не напоминала мыльную оперу. Хаус нацепляет на лицо сложное выражение, не увиливает от уилсоновской руки, сползшей вниз, как растаявший снег по водосточной трубе, и, посидев так недолго, поднимается: — Я спать. — Давай. Доброй ночи. — Ночи. Уилсон ложится на диван, задумчиво закидывая руки за голову. Он не так далёк от правды, предполагая, что Хауса терзают угрызения вины, но прощание с тем несчастным человеком разбередило и другую рану — предчувствие неотвратимости одиночества. *** — Иисусе, — хватается за сердце Уилсон, — Хаус, ты что здесь делаешь? — Роюсь в твоём сотовом, очевидно, — как ни в чём не бывало отвечает он. Это ни черта не очевидно для Уилсона: сейчас четыре часа утра, ещё даже не рассвело, а Хаус почему-то разлёгся на диване в гостиной, будто у него нет комнаты, и пугает его из своей ночесферы, фонариком явно транслируя какой-то шифр на языке фриков-засранцев. Уилсон спросонья зачастую очень невосприимчив к чему бы то ни было; его сознание податливо, как сыр Бельведер в солнечный полдень, поэтому смысл слов его бесстыдного, бессовестного соседа добирается до него с трудом. — Погоди, что? — О, неужто это пресловутое утреннее отупление Уилсона? — Поумерь своё павлинство, обычным людям и их обычным мозгам всё ещё нужен отдых, чтобы функционировать, — по привычке парирует Уилсон, будто в приступе лунатизма — глаза он не смог заставить себя раскрыть. — Да, да, оправдание для бездельников. Уилсон кивает болванчиком с лицом немало повидавшего родителя проблемного подростка. Он давно усвоил, что иногда следует согласиться, чтобы предотвратить ни к чему не ведущий спор. — И когда ты собирался мне сказать? — прерывает его раздумья Хаус. — Что сказать? — Не придуривайся, Уилсон. Уилсон вздыхает. — Хаус, давай отложим беседу на пару часов, ладно? — Не ладно. Проблемный подросток. — О боги, — стонет Уилсон, — у нас было всего пару свиданий, ясно? Не хотел забегать вперёд, вот и не сказал: ты бы обязательно вмешался, расстроил бы каждую нашу с Сэм встречу и устроил над ней террор. Я не прав? Хаус обдумывает его слова — или делает вид, что обдумывает. — Прав, но это не причина. — Причина, — безапелляционно заявляет Уилсон, — что-то ещё? — Только один вопрос, — Хаус приосанивается, напуская на себя шекспировского драматизма, — когда мы успели развестись? Уилсон цокает (за неимением возможности закатить глаза), доплетается до дивана, кидает на её спинку ладонь, как селёдку на лёд. — Верни-ка теперь мой телефон. — Твой телефон? — Хаус. Уилсон прикладывает усилия, чтобы приподнять веки. На него взирают глаза измаранной грязными словами невинности — бликующие в свете мобильника, они кажутся ещё более нечеловечески синими, чем обычно. — Хаус… — Уилсон хмурится, всматриваясь в псевдооскорблённое лицо этого дурака, которое ни черта не видно в предрассветной черноте, и его вдруг озаряет, — сукин сын. Он возмущённо хватает ртом воздух и вскидывает указательный палец, будто в жесте упрёка, но голос его не резок и не серьёзен: — Тебе должно быть стыдно, молодой человек. Всё же вторжение в личную жизнь — дело не то чтобы из ряда вон. — Прости, мамуля, больше так не буду. — Будешь. Встретимся… утром. Я иду досыпать свои два часа, — бормочет Уилсон, добредая до комнаты. — Подвезешь меня? — горланит Хаус ему вдогонку. Уилсон думает, что Хаус сошёл с ума, но, разумеется, соглашается. *** Уилсон встаёт спустя два часа такой же ватный и утомлённый, какой был, и шаркает на кухню, слыша шкворчание масла на сковородке. На тарелке рядом с плитой уже сгрудилась горка оладий. — Оладьи на завтрак? — заспанным голосом интересуется Уилсон. — Романтично. — Всё для тебя, сладкий, — едко пропевает Хаус, не оборачиваясь. «Когда мы успели развестись?» — Ты вообще ложился? — Неа. — Ты точно в порядке? — Ага. Мёд? Уилсон вздыхает. — Давай. Хаус допекает последний оладушек и складывает всю скопившуюся за готовку посуду, обляпанную тестом, в раковину — не хочет осторожно, поэтому грохочет только так. Хорошо хоть, у него нет похмелья. Они усаживаются завтракать тут же, у барной стойки, дожидаясь, когда вскипит чайник. — Так что за внезапное желание не опоздать на работу? Хаус фыркает: — Когда ты каждый день подвозишь меня, чтобы я «не опоздал на работу», — ставя акцент, цитирует он, — ты не задаёшь таких идиотских вопросов. — Да, ведь я подвожу тебя против твоей воли. — С чего ты взял, что против? — С того, что ты ноешь и жалуешься, когда я тебя бужу. — Все ноют и жалуются, когда их будят, — особенно ты. — Ты, случаем, не имеешь в виду те разы, когда ты устраивал концерты в гостиной с утра пораньше или орал арии, врываясь в мою спальню?.. Уилсон плетётся заваривать чай, бережно сжав плечо Хауса, собравшегося встать, и мягко велит ему продолжать сидеть. Его движения сонливо плавны, неспешны, ленивы, но носик чайника не сталкивается с эмалью чашек, чаинки не рассыпаются мимо ситечка, ложка не стучит о стенки, размешивая сахар. Порой Хаусу кажется, что Уилсон намеренно так скрупулёзно аккуратен в противоречие ему — безалаберному, небрежному, дробящему кружки песочными торнадо и пьющему чай с плавающим в нём печеньем. — Это были не арии, силли-Вилли, — с запозданием язвит Хаус, будто очнувшись. — Верно. А это было не у-Вилли-вание от вопроса. — Сучёныш, — щурится Хаус. Уилсон улыбается до гусиных лапок у век, неся ко столу свою чашку и кружку Хауса с изображением целой цепочки внутренних органов (нацеленных, по словам владельца, «отбивать аппетит Уилсону»). — Я сказал это от балды, ладно? — раздражённо отмахивается Хаус. — Ты бы всё равно шантажом меня увёз, какой резон мне просить это делать? Я спросил, а ты — неверно интерпретировал. Уилсон макает оладушку в медовую лужицу, не сводя с Хауса подозрительного взгляда, и, только с блаженством умяв кушанье, начинает рассуждать вслух. — Зачем уточнять то, что тебе и так известно? — И кто ещё из нас тут нездорово любопытен? — бубнит Хаус под нос. — … Затем, что ты почувствовал сомнение, а значит… — задумчивость мигом разглаживается на лице Уилсона, и он поджимает губы почти с недовольством: — Хаус, тебя беспокоит Сэм? — Кто это? — Хаус. — Нет, меня не беспокоит она, меня беспокоит, что тебя опять увлекут в паучьи сети института брака, бросят и спихнут на меня с твоими бедным разбитым сердцем и алиментами. — Мы с Сэм даже не начали встречаться, а ты уже пророчишь мне судьбу отвергнутого и одинокого? Уилсон даже не злится — его забавляет этот разговор, хоть что-то и режет в груди от осознания, что Хаусу… тревожно за их «замужнюю» жизнь? — Да, алло, — Хаус смотрит на него, как на идиота, — это же очевидно, Уилсон, очнись. Уилсон закатывает глаза. — Нет уж. Тебе придётся принять тот факт, что я ещё не утратил надежду состариться и умереть в окружении семьи. Сэм и я… у нас есть шанс. Не скажу, что она тебе понравится, но… таков уж ты, — пожимает он плечом. Хаус пялится на Уилсона так, будто тот предал их дружбу, продав на Ибэе за один цент, но мысль мелькает на его лице, и выражение его вновь принимает ищущий, едкий, тщеславный вид. — Погоди-ка, — ухмыляется он, — а твою первую жену случайно не зовут Сэм? Уилсон медленно откладывает оладью, чтобы не поперхнуться, и смущённо прочищает горло: — Да. Да, Сэм — моя бывшая. Хаус с триумфом ворует с тарелки не дающего отпор Уилсона его порцию, хотя ещё не одолел свою. — И ты, заблудшая душа, смеешь меня убеждать, что у вас есть шанс, когда он уже был не просто упущен, а… нещадно растрачен и растоптан судьбой? Уилсон цокает. — Сказал тот, кто не верит в судьбу. — Зато верит в факты и статистику. И они говорят: «Она тебя бросит, Уилсон», — пародируя потусторонний глас, сипит он, — или ты — её. — Думай, как тебе угодно, — дипломатично ставит точку Уилсон и приступает к очередной оладье, жмурясь от удовольствия, — оладьи бесподобны. Победоносная, немного надменная улыбка Хауса растапливается, и в ней плещется, между глыбами льда, что-то ласковое и польщённое. *** Едва они входят в больницу, как их выхватывает из толпы зоркий глаз Кадди, и цокот её каблуков — цепких соколиных когтей — следует за ними к лифтам. — Что, Хаус, украденная квартира житья не даёт, раз ты в такую рань на работе? — воркует она. — Как можно, доктор Кадди! — охает Хаус. — Мы уже не дети, чтобы драться за куличики в песочнице. Кадди невпечатленно улыбается. Она давно остудила огонь своего гнева и обиды и не позволяла ему взвиться над её низкими, ненадёжными, мстительными друзьями, но всё же было бы преступлением против её гордости ни разу не упрекнуть их в том, что они потоптались по её мечте. Если от Хауса можно было ожидать чего угодно (и даже чего похуже), то Уилсон — Уилсон, который утешал её в дни, когда она была подавлена и одинока, Уилсон, которого она гладила по голове и баюкала в объятиях, когда он скорбел по Эмбер, — ударил по её доверию. Она никогда не принимала всерьёз слова Хауса о том, что Уилсон не такой уж и «безопасный тип», — до тех пор, пока он не стащил её воплощённый в реальность идеал лофта у неё из-под носа. Поэтому она щебечет: — Да, мы не дети, не так ли, Уилсон? — и насыщается его стыдливым взглядом, посылающим Хаусу сигнал о спасении. Уилсон мог быть способен на любое гадство, но он не был свободен от совести. — Нам пора, — говорит он, когда из лифта выпархивает стайка вдохновенных ординаторов, от которых у Уилсона скоро задёргается глаз: они любили его, а он заебался с ними возиться, поэтому он незаметно скользит мимо них, укрывшись за спину входящего в лифт Хауса. Кадди придерживает двери. — А, а, а, не так быстро! — каркает она с характерной ей хрипотцой, пихая Хаусу папку в руки. — Есть дело, Хаус. Женщина, двадцать восемь лет. Слабость в мышцах, боль в спине и плечах… — Она… — И нет, она не пробегала на днях марафон, — и, ангельски улыбнувшись, убирает руку с дверей, и те нехотя захлопывают рот. — Лукас — трепло, — ворчит Хаус, свернув в трубу мед.карту своей пациентки и более не удостаивая её вниманием, — хотя приятно знать, что она знает, кто нагадил ей под окна. — Об этом ты мне не рассказывал, — вскидывает брови Уилсон, открещиваясь от любой роли в этой туалетной метафоре. — К чему очевидцу рассказывать что-то участнику событий? — Хаус наклоняется к нему, опираясь на трость, и, ухмыльнувшись, хромает к себе. — До обеда! — Ага. Уилсон, суя ключ в замочную скважину, в прострации размышляет о том, какого чёрта он купил им с Хаусом квартиру. *** Хаус не дожидается обеда и без предупреждения вламывается к Уилсону спустя примерно минут десять — видимо, после обсуждения дифдиагноза с командой. Он беспардонно бросает трость на стол — когда-нибудь он доломает в его кабинете всё, что ещё не успел, — и разваливается на диване, зачиная свою заунывную песнь. — Утята начали день с того, что огорчили свою маму-утку, — причитает он. — Форман с Таубом либо словили наркотрип ранним утром, либо в край отупели — другого объяснения тому… — Хаус, у меня пациент через пятнадцать минут. — Не сейчас же, — непонимающе морщится он, — ради такой мелочи можно было и помолчать. Уилсон указывает ему на выход (как удобно, что он левша: можно не отвлекаться от письма), не удосужившись отодрать взгляд от каких-то идиотских документов, с которыми он никак не разберётся вот уже третий день. Не в его привычках откладывать такого рода работу, но перепроверять отчёты ординаторов, обладающих какой-то ненормальной страстью к сокращениям, чрезмерной конкретизации анамнеза и пустословию, отвращают его и лишают всякой надежды на будущее медицины. Хаус вырывает из рук Уилсона одну из бумаг, испещренных острым разборчивым почерком некой мисс Митчелл, насмешливо хмыкает, шарахает папку поверх стопки подобных и одной рукой обхватывает их — благо, размах пальцев в одну целую октаву. — Не благодари, — с дурацкой карикатурой на скромность корчит рожицу Хаус и уходит… проверять. Отчёты? Уилсон наблюдает за всей этой сценой не то что с недоумением — с полнейшим ошеломлением. Когда дверь за Хаусом затворяется, Уилсон потрясённо шепчет: — Какого чёрта это было. Он никак не может сосредоточиться на мистере Уолкотте, его пациенте, у которого год как диагностирован рак кожи; бодрый старичок в подробностях расписывает, как его жена стала уставать на работе и как он сповадился готовить для неё её любимые блюда, чтоб она самолично не разлинчевала его вместо опухоли и химии. Уилсон не препятствует его пространным толкам: только не потому, что таков его подход, а потому, что его это мало волнует. Он всё думает, думает и думает — о намёках Тринадцать, о шутках Хауса, о своих поступках, — и мистер Уолкотт, уловив его астральную прогулку, вдруг умолкает. — Вы сегодня не с нами, доктор Уилсон, — хитро ухмыляется он, как человек, которого на склоне лет одолевают скука и любопытство к чужой личной жизни, — неужто девушка появилась? И вот опять. Тринадцать всё-таки очень проницательно определила, как невелик шанс им с Хаусом не быть заподозренными в отношениях. Одни лишь раздумья о том, какая Хаус задница, заводят людей в «дремучий и грозящий» лес заблуждений. Возможно, суждениям пожилых ему доверять стоит в последнюю очередь. — Простите, Дерек, — вежливо улыбается Уилсон, — я вас внимательно слушаю. Девушка тут вовсе ни при чем. Девушка. Сэм. «Я снова забыл написать ей», — с досадой думает Уилсон. Когда консультация кончается и мистер Уолкотт пританцовывая гарцует домой с рецептом на более щадящие обезболивающие, Уилсон немедля достаёт мобильник, но, рассудив, что в рабочее время писать будет неуместно, убирает его обратно в карман. Растирает веки неровным полумесяцем двух пальцев. — Напишу ей в обед. Он разбирается с недельной отчётностью своего отдела, время от времени задаваясь вопросом о судьбе ординаторских работ; он уверен: велика вероятность, что они, нетронутые, давно почивают в урне за углом. У Уилсона не возникает никакого желания узнавать. Когда он собирается спуститься в столовую и отворачивается от двери, которую запирал, он вздрагивает, нос к носу натыкаясь на выскочивших из ниоткуда Тауба и Тринадцать. — Боже, — невольно выдыхает он. — Поговорите с Хаусом, — нервно тараторит Тауб. — У нас дело, а он где-то шатается с вашими ординаторскими работами. — Он что? — брови Уилсона не могут решить, сводиться им, как мостам, или подыматься. — А впрочем, неважно. Я ни о чем его не просил, и, что бы он ни делал, вряд ли мои слова могли бы на него повлиять. — Если он взялся выполнять вашу работу по доброте душевной, значит, вас-то он и послушает, — тянет Тринадцать, не столь взвинченная, как её коллега, но всё же не совсем спокойная. У обоих пиликают пейджеры, и, уже готовая бежать, Тринадцать требует: — Просто поговорите с ним. Суматошные ребятишки Хауса порой так его утомляют своей суетливостью, что он ощущает себя немощным стариком — хотя он не старше Тауба. Да и его начальника. Он не сходит с курса и шагает в кафетерий, как и планировал, предчувствуя, что он, так или иначе, там Хауса и встретит. Он встаёт в очередь и, не найдя глазами своего безответственного друга, всё же посылает ему СМС-ку. Я. Где ты? 🙄 Я внизу хочешь свои чипсы, поспеши я тебе свои не дам — Уилсон, ты ослеп, что ли? — молвит голос из-за его плеча. — Стою я тут рядом, за его спиной, как преданная тень, а он меня не видит. Хаус ненавязчиво влезает в очередь — кто-то негодующе выдыхает: «Ах ты сука» — и тянется паучьими пальцами за чипсами, умещая их, конечно, на поднос Уилсона. — «Хочу свои чипсы», — уточняет он, — мне почудилось или в твоих словах прозвучало обещание заплатить? — Для тебя имеет значение моё согласие? — Скорее, твоё волеизъявление, — Хаус задумчиво водит надутыми щеками туда-сюда, будто полощет рот. — К слову, о волеизъявлениях, — ровным тоном проговаривает Уилсон, оплачивая свой… их обед, — Тауб с Тринадцать крайне взволнованы тем, что ты где-то пропадаешь с документами, которые у меня стащил. У тебя дело, Хаус. Оставь в покое ординаторов. — Я никого не третировал, честное скаутское. Скрещенные пальцы за спиной для полного вливания в роль пятилетки. — Погоди, ты что, к ним подходил? — Под «ординаторами», которых нужно «оставить в покое», разве не подразумеваются физические лица? — Их работы. Это называется «метонимия». К кому ты подходил? — Если я скажу, в чём тогда веселье? — лукаво улыбается Хаус — бог свидетель, как у Уилсона иногда неодолимо чешутся кулаки рассечь ему скулы. Жаль, будет больно. Они отыскивают столик где-то в закромах зала. Уилсон не позволяет Хаусу смахнуть на пол следы чьего-то обеда и относит чужую посуду в мойку. Возвращаясь, он застаёт Хауса отбирающим из его салата огурцы, однако вместо ропщения с языка соскальзывает вопрос: — Хочешь, чтобы я сам к ним потащился и вызнал, что за чертовщину ты вытворил в этот раз? — Хэй, — протестует Хаус, — я не совершил ничего преступного. — Хм. — И даже не злоупотребил полномочиями. — Вот этому я не поверю. — Справедливо. Это слишком очевидно неправдоподобно. Хаус поджимает губы, как если бы счёл себя глупцом за такую нелепую ложь, но это — часть выступления, и Уилсону любопытно, что в жизни его друга остаётся невычисленным. Неподчинённым. Непредсказанным. Хаус хрустит чипсами с огурцами, догадываясь по лицу Уилсона, что тот задумался о какой-то глупой безделице. — Подбросишь вечером? Хотя ты мне должен: я не на машине. — Оу, извини, Хаус, я еду на свидание с Сэм. «Черт, я ей опять не написал», — мелькает у Уилсона в мыслях. — Повторю для особо одаренных: я не на машине. — Я оплачу тебе такси. Хаус хватается за сердце, пачкая жирными пальцами рубашку, и восклицает: — «Пытаешься от меня откупиться?! Я не продаюсь!» — Ты цитируешь медицинскую мелодраму? — фыркает Уилсон. — Я цитирую добродетельную, целомудренную мисс Черити, неуч. — То есть медицинскую мелодраму. Хаус упирается, чуть ли не бодаясь, как баран: — Никаких компромиссов, Уилсон, ты должен взять на себя ответственность. «Почему, черт тебя дери?» — читается на лице Уилсона. Разве такси не достаточно приемлемая альтернатива? Если взять его с собой, не будет ли это неловким для Сэм?.. Будто он торопит события. Переносить неудобно, но ведь… Свет догадки неожиданно снисходит на него. Если тебе что-то нужно, заставь других думать, что это нужно им, — примерно в этом духе Хаус всегда рассуждает? А ведь Уилсон едва не повёлся на его стенания о долге! — … Хочешь, чтоб я познакомил тебя с Сэм? Хаус, тебе пять лет, почему просто не попросить? Хаус прыскает: — Нет, не хочу. Но если хочешь ты… — О боже. Ладно. Я спрошу у неё. А сейчас прошу меня простить, — он поднимает свой поднос, — мне надо убедиться, что ординаторы не лежат в морге. Хаус прав: может, Уилсона это и не веселит, но интригует вполне. Он вылавливает мисс Митчелл, негласную предводительницу ординаторов, у стойки регистрации в клинике, когда она, клюя носом, чуть не ломает его об стол. Дежурная медсестра тревожно поглядывает на неё время от времени, возможно думая предложить ей полежать в свободной палате, но не решаясь вмешиваться. — Марго, здравствуйте, — отвлекает её Уилсон, и ему тут же становится совестно за прерывание её сна. — О! О… Доброе утро, доктор Уилсон… То есть день, — зевает она, прикрываясь растянутым рукавом, как разбуженная кошка, — рада вас видеть. — Не выспались? — О, мягко сказано. Ночная смена… Заменяю Остин сейчас. Кофе бы выпить хотя бы, но, знаете, я так злостно устроена, что у меня сердце из-за него шарахает, как бешеное, аж страшно… Ой, зачем я вам всё рассказываю?.. Вы сразу говорите, если я заговариваюсь… — Вы бы лучше отгул взяли, Марго: вы не только себе худо можете сделать. Хотя не ему это говорить: когда он был интерном, ему удалось неделю существовать на энергии, излучаемой больничными лампами. — Да… да, возможно. Надо бы… А чего вы сюда пожаловали? Мы всю отчётность сдали… кажется, — она растирает виски, давит на веки, будто желая выдавить из глазниц свои уставшие иссохшиеся глаза. — Я как раз из-за неё… К вам не захаживал сюда доктор Хаус? По поводу ваших отчётов? — О! — вновь окает мисс Митчелл. — Легенда диагностики Нью-Джерси? Бёрнс, кажется, что-то трещал мне на ухо о докторе Хаусе, но я не слушала… Поищите в морге, он, возможно, опять дежурит там… Хотя нет, я ему на пейджер напишу, чтоб дул сюда. — Спасибо, Марго. Беготня. Маргарет была весьма славной девушкой, но слыла болтушкой и мысли у неё скакали, как щепки на лесопилке, даже когда она была не пределе своих сил. Берт Бёрнс, запыхавшись, как после заплыва на сотню миль, вваливается в приёмное отделение, и из него выбрикиваются, как рыбки из аквариума, какие-то оправдания: — Доктор… Уилсон… я всё сделаю… дайте времени… побольше. — Отдышитесь, Бертольд, — просит Уилсон, со вздохом потерев переносицу, — я лишь хотел узнать, что сказал вам доктор Хаус. Марго со снисходительным раздражением наблюдает за Бёрнсом, своим пыхтением отягчающим относительную тишину клиники. Кошка с собакой, мелькает у Уилсона мимолётная мысль. — Э? А. Ну. Он, э-э, сказал, что вы очень заняты, и попросил проверить, совпадают ли записи в отчётах с записями в других документах… Разумеется, Хаус не стал бы сам это делать. Господи, спасибо. Уилсон уже было заподозрил неладное: Армагеддон или что похуже: поведенческую девиацию, галлюцинации, рецидив на что-то тяжелее викодина. Хаус всё ещё Хаус. — Попросил? Он не… угрожал? Не манипулировал? — Что? Э, нет… Мы всегда рады помочь вам, доктор Уилсон. Доктору Хаусу не пришлось уговаривать. — Что ж… тогда ладно. Я сообщу доктору Монтгомери, что вы выполняете моё поручение, Бертольд. Он тащится на свой этаж по лестнице, чтобы как-то развеяться, и, когда его телефон вибрирует в кармане, он чертыхается вслух. Сэм. Привет~ Во сколько примерно подъедешь? Я. Ближе к шести. Прости, что вчера не написал… Сэм. Ничего :) Было поздно. Я. И ещё… Ты не против, если Хаус присоединится? Сэм печатает что-то довольно долго, и Уилсон, стоя на лестничной площадке, вдыхает запах на днях окрашенных стен и недавно помытых полов. Сэм. Хорошо. ;) Вот дерьмо. *** — Так куда ты собираешься нас повести, папочка? — спрашивает Хаус, устраиваясь в кресле. — Во-первых, я думал о том китайском ресторане на пятой авеню… Во-вторых, отвратительно, никогда так не говори. Хаус фыркает, будто укоряя его в недостатке юмора. — Том, после которого тебя рвало пару дней? Ты хочешь её соблазнить или отправить на больничную койку? — Тебя не рвало; уже говорил, что, вероятно, дело в той говядине, которую подавали внизу. Хаус покровительственно улыбается. — Рискуешь, Уилсон. — Не больше, чем согласившись вести туда тебя. — Как можно! Я здесь несчастная жертва! Уилсон водит головой туда-сюда, будто пытаясь взвесить, хороша шутка или паршива, и ставит размашистую подпись на расчетной ведомости. Бюрократия была сотворена существом с изощрённым, садистским, развращённым разумом, и в такие моменты жизни Уилсону кажется более правдоподобным христианский бог, а не иудейский. Он откашливается: — Я не буду просить тебя вести себя прилично, но… — Да-да, «по крайней мере, не оскорбляй её в открытую». — Я имел в виду, не устраивай публичных скандалов, но твоя инициатива мне больше импонирует. — Значит, разрешаешь устроить публичный скандал? — Хаус. — Ладно-ладно, буду вести себя, как пай-мальчик. — Не разбрасывайся пустыми обещаниями. Хаус хмыкает. В дверь стучат — но без особого желания дожидаться ответа. — Хаус, кортикостероиды не помогают, — рапортует Форман — и в этом тоже не ощущается какой-либо охоты. День на исходе, от лечения нет толка — Уилсон мог бы посочувствовать его апатии, если бы Форман не был таким всегда. — Это, мои дорогие, умственно отсталые дети, и должно вам о чем-то, — Хаус делает паузу и набирает воздух в лёгкие: — ПРО-КРИ-ЧАТЬ! Форман закатывает глаза, закалённый к безразличному созерцанию и более пизданутой показухи, и уходит ни с чем. Уилсон хмурится: — Ты знаешь, что с твоей пациенткой. — А-га. Если мои детки сами не разберутся с этой задачей, то, боюсь, мне останется лишь утопить их… Хотя Форман точно всплы- — А вот тут помолчи. — Слушаюсь. Уилсон улыбается. *** Уилсон не столь наивен, чтобы позволить себе хоть на секунду допустить мысль, что у Хауса нет на уме какого-то грандиозного злодейского плана. Это было бы фатальным тактическим недочётом, большим упущением и недостойной его опыту переговорщика с террористами ошибкой. Оттого, когда он заводит Сэм в машину (на заднее сидение, так как кое-кто отказался уступить), он впадает в паранойю, и Хаус подпитывает её, радушно улыбаясь и болтая с Сэм, как добропорядочный член общества. Ресторан броско сверкает красно подсвеченными иероглифами — по какой-то причине Хаус скрывает, что они значат и как звучат, поэтому они называют его «китайка на пятой авеню»; Уилсон подозревает, что Хаус просто не знает. Внутри их провожают к зарезервированному столику, где стоят два стула и лежат приборы на двух персон. Сэм отлучается в туалет, и, пока официант услужливо, но малость неуклюже дополняет сервировку, Хаус бесстыже усаживается на место напротив Уилсона, по задумке предназначенное не ему. У Уилсона в груди скребётся ощущение, будто «третья» здесь Сэм. — Она тебя съест и не подавится, — делится Хаус, будто одной беседы в машине было достаточно для таких выводов. — Это ли не любовь? Уилсон заглядывается на возвращающуюся к ним Сэм, на её лёгкую, немного хищную походку, на лисий прищур её глаз. Она была своенравно прекрасна в студенческие годы, сейчас она бесподобна: самодостаточна, статна и элегантна, словно лань. Уилсон думает, что очарован ей так же, как тогда. Как только юркий паренёк ныряет в нутро заведения с их заказом, Хаус складывает руки на столе, словно готовясь сплетничать. — Ну, поведайте мне, голубки, как вы двое встретились? — О, — расплывается в улыбке Сэм (впрочем, её губы и в улыбке очень лаконичны, и лишь ямочки свидетельствуют о ней) и переплетает свои пальцы над столом, — мы познакомились на втором курсе университета. Джеймс и я были волонтёрами в приюте для собак: выгуливали их, искали «добрые руки»… — Узнаю моего Уилсона. — Он и сейчас такой же? — интересуется Сэм. — «Отдам всё, что имею, и останусь ни с чем?» Уилсон постепенно сливается со стеной. — О, да, наш добряк Джимми — альтруист, каких поискать. Не может устоять, видя даму в беде… — Хаус! — … и не взять её в жёны. Сэм с хитрющим смешком сощуривается, до морщинок у уголков глаз. — Неужели? — Хаус любит приукрасить, — неловко отвечает Уилсон. Как ни противоречиво, он перестаёт нервничать: говорят, зайцы боятся быть задранными волком сильнее, когда за ними гонятся, чем когда на их теле смыкаются челюсти. — Бодрись, рыцарь, — дразнит его Сэм, — злой дракон провоцирует нас. Уилсон с победоносным взмыванием бровей уставляется на Хауса («Признайся, она хороша!»), надеясь увидеть какое-то подобие примирения с судьбой на его лице, но оно непроницаемо. Форты возведены, подняты мосты. Хаус ощутил потребность в защите? — Теперь вы расскажите, как познакомились, — умещая подбородок на изящно сложенные ладони, щебечет Сэм. — Что ж, это была самая прозаическая ситуация… — откликается Хаус. — О нет, — шепчет Уилсон. — Где-то в начале девяностых я выцепил его на конференции в Нью-Орлеане, мы пропили до утра и стали Би Эф Эф. Уилсон таращится на него, уже не сомневающийся в том, что Хаус рехнулся. Он думал, что разгадал стратегию Хауса дискредитировать его в глазах Сэм, подорвать его безупречный образ. Что бы посодействовало этому лучше, чем история о том, как он буянил по пьяни, в раздрае во время развода? Сам не зная зачем, он поясняет — совсем не для Сэм: — А пили мы после того, как он вытащил меня из тюрьмы. — … Куда он попал, разбив антикварное зеркало в баре, — непонимающе подхватывает Хаус. Теперь его очередь пялиться на Уилсона, как на полоумного — ведь он оказал ему услугу, приукрасив правду; примерно такая же мешанина растерянности и ошеломления обляпывала его лицо, когда Уилсон собирался угробить свою карьеру докладом об эвтаназии. Сэм вторгается в их переглядки, восторг, непонимание и укоризна прорезываются в её голосе: — Джеймс, ты меня удивляешь. Уилсон пожимает плечом. Он сам в шоке. Странный вечер. *** Уилсон не находит Тринадцать — как, впрочем, и всю команду — в отделении дифдиагностики и с неохотой плетётся на этаж интенсивной терапии, куда успела попасть Хаусова пациентка. Не найдя никого в нужной палате и в зале ожидания, он, следуя догадке, заходит в комнату отдыха — там, развалившись на диване и сложив руки на животе в траурном жесте, неподвижным трупом лежит Тринадцать. Видимо, никто из терапевтов особо не протестует против её присутствия, и это на пару секунд сбивает его с толку: он привык к тому, что Хауса вышвыривают из всех помещений больницы, имеющих неосторожность привлечь его либо наличием кабельного, либо неочевидностью для поисков Кадди. Однако Тринадцать вряд ли пользуется репутацией персоны нон грата, чтоб её выперли отсюда, как её босса, особенно когда она так душераздирающе устало и беззащитно выглядит. Уилсону почему-то вспоминаются студенческие годы. Ему не хочется тревожить её, но если он не покончит с этим сейчас, то он никогда больше не найдёт в себе сил переступить через… это. Без хождения вокруг да около, чтобы не дать себе заблуждать в отговорках и поблажках, он выпаливает: — Мне нужна твоя помощь. Тринадцать заинтригованно, но без особого энтузиазма приоткрывает глаз. — Моя? Вау. — Твоя. — Неужто в делах амурных? — мурчит она. Почему люди вокруг него так любят его дразнить? — Да, да, вот он я — жалкий Джеймс Уилсон. Смейся, но не здесь. Рэми прыскает: — Ла-адно, у меня так вовремя перерыв. Но с тебя обед: я не ела со вчерашнего вечера. Уилсон закатывает глаза, удерживая себя от излияния жёлчных ассоциаций: он не такой подонок, чтобы измываться над страждущими. И над теми, кто делает ему одолжение. Девушка разминает затёкшие плечи, ненавязчиво — пальцы и ухмыляется. — Стоит уточнить… или напомнить: мой опыт длительных романов ограничивается Форманом. Сам решай, какой совет я способна дать. — Опыт отношений с засранцами может пригодиться, — бормочет Уилсон, — и серьёзно? только Форман? — Встречалась со сверстницей в школе, считается? Они заскакивают в столовую за рубеном и кофе, забирают из раздевалки верхнюю одежду Тринадцать, и Уилсон незаметно шмыгает в свой кабинет за своей; весь путь до крыши — такие беседы лучше не вести в опасной близости от Хауса — Хэдли позабавленно поглядывает на Уилсона, делающим вид, что её не существует. Он здоровается со всеми, кто его узнаёт, в характерной ему обходительной манере, и Тринадцать, зловеще маячащая за его спиной, кажется окружающим палачом, сопровождающим на плаху осуждённого. Ей весело. В больнице легко заскучать, а хаос, который привносит своим только существованием Хаус (а где он, там и Уилсон), может, и выводит её из равновесия, бесит и тяготит, но, по крайней мере, не даёт ей затосковать. Дверь, ведущая на крышу, оказывается предсказуемо незапертой — обычно туда выходят покурить после операций врачи с хирургии; ругань на Кадди, которая никак не одобрит постройку курилки, не утихает в стенах Принстона ни днём, ни ночью. Крышу изрешечивают все ветра Нью-Джерси, но и на ней есть укромные ниши, уберегающие от холода. Да и солнце в полдень щедро на тепло. Уилсон краем глаза замечает окурки, опасливо опускаясь на какую-то смутно знакомую скамеечку — возможно стащенную из приёмного покоя верхнего этажа, чтобы пропажа не была заметна. Он теперь не так уверен в своём намерении пооткровенничать с малознакомым человеком — со скрытной Тринадцать, страдающей патологической страстью к подначиваниям, — чтобы бросаться напропалую в эту беседу. Поэтому он заходит издалека: — Как ваша пациентка? Сильно издалека. Тринадцать догадливо фырчит, но решает подыграть. — Будет в порядке. Синдром Гийена — Барре. Чейза озарило, — с некой похвалой в голосе хмыкает она. — Мы столько раз озвучивали его на дифдиагнозах, и вот (она взмахивает кистью руки) — ответ был так очевиден, и мы упустили его как раз из-за того, что он был так очевиден. — Парадокс учения Хауса: чем проще ответ, тем он неправдободобнее. — Философия, — цокает Тринадцать. Хэдли отхлёбывает кофе — латте с тремя ложками сахара — и взглядом подталкивает своего незадачливого собеседника к раскрытию карт. Уилсон скребёт ногтём по своему стаканчику — американо без сахара, взятое им потому, что он не знает, чего хочет, — и облокачивается на невысокую стену со вздохом безысходности. — Это может прозвучать… смешно, — он облизывает губу. — Даже забавно. Или безумно. Тринадцать возводит глаза к небу — дай бог ей терпения. Уилсон, смущённый этим жестом, прочищает горло: — В общем, мне кажется, Хаус за мной ухаживает. Тринадцать давится воздухом, её глаза блестят жалостливым умилением. — Ты только сейчас заметил? Господи, Уилсон. — Ты не осознаёшь ситуацию. — О, ещё как осознаю, — с ямочками на щеках щебечет она. — Я с трудом представляю, что у Хауса творится в голове и какими понятиями о любви он руководствуется, но он определённо «ухаживал за тобой» несколько лет. Уилсон растирает лицо руками, будто умывая его. — Поверь мне, я знаю, о чем говорю, и в восприятии Хауса это не зовётся «ухаживаниями». — А как это зовётся? Уилсон пожимает плечом. Делает глоток кофе и чуть не выплёвывает его — гадость редкостная. Он ставит его на парапет, за которым простирается вид на двор больницы, а потом и вовсе, осознанно или нет, забывает его забрать. — Хаус совершал и раньше двусмысленные вещи, но… — Но? — Но никогда с такой целенаправленностью и такой… узкой интерпретируемостью. — То есть раньше Хаус флиртовал с тобой… несерьёзно? Уилсон не назвал бы это «флиртом», однако он не поправляет Тринадцать — в общем и целом она права. Он качает головой. — Нет… Хаус… флиртовал со мной, не зная, что он серьёзен. Тринадцать задумчиво мычит. — Ты уверен в этом как-то… чересчур. — Я не слепой. Хаус может считать, что он всеведущ и всезнающ, что он видит людей насквозь, когда они ему лгут, но он сам любит себя обманывать. Избегать того, что может причинить боль. — Драматично. — В духе Хауса. — И что ты хочешь от меня? — обводит она себя пальцем. — Ты же… разбираешься во всём этом. — В гействе? — О боже, хватит упоминать это слово. — Ух, какие мы ранимые. О’кей. Я разбираюсь «во всём этом». Что дальше? Мне сказать ему, что ты боишься заразиться вирусом гомосексуализма и что вы разводитесь через юриста? Совместно нажитое имущество, раздел общей квартиры — всё в этом роде. Или передать ему, что ты не такой и что собираешься жениться на Сэм, чтобы изменить ей через пару лет и разрушить очередной брак? Не представляю, что ещё я могу сделать. Она отряхивает от крошек ладони и, привставая, кряхтит, распрямляя колени. Пока она похлопывает по одежде, очищая её от пыли, Уилсон вылавливает мысль, которая его и направила на поиски Тринадцать. — Когда мы с тобой беседовали, ты намекала на… определенное отношение с моей стороны. И ты трактовала его как… романтическое. Тринадцать цокает: — Так. — И ты говорила это искренне? — Уилсон, если тебе действительно нужно знать, выглядят ли твои отношения с Хаусом, как флирт, то ты, что бы о себе ни думал, «слепой». Удачи, — лелейно молвит она, и полы её пальто напоследок взмывают, исчезая за дверью: бог не дал ей терпения. Уилсон вздыхает. Он сходит с ума. *** Всё не совсем ладится с Сэм. Это абсурдно: они находят общий язык и в словах, и в постели, но что-то ощущается не так. Уилсон учится на своих ошибках и старается быть открытым, не угождать чужим нуждам в ущерб себе, не утаивать своё недовольство, если оно давлеет над ним. Сэм это даже радует, и она подбадривает его попытки быть честным с ней и собой — в браке с ним она никогда не могла определить, правда ли он не был рассержен на неё за то, что она случайно будила его посреди ночи, или за то, что она устроилась ординатором за бесплатно, когда они были на мели… В общем, что-то движется в лучшую сторону, однако что-то всё равно не так. Это ощущение сопровождало его и раньше — с Бонни, с Джули, — но никогда оно не вынуждало его выуживать себя на свет и рассматривать, как жемчужину, никогда не заслуживало его пристального взгляда, будто не нуждалось в опознании. Ближе к обеду Уилсон берёт перерыв, по привычке предупреждая секретаршу не распространяться Хаусу о том, куда он идёт, и направляется в парк при госпитале. Он велик, светел и широк; воздух в нём свеж и лишён въедливого больничного смрада. Даже в гадкую, промозглую погоду там удаётся отыскать утешение, найти единение разобщённым мыслям, потому Уилсона вечно туда тянет, когда к его сердцу пристаёт какая-то дрянь (туда и, как ни странно, к Хаусу). Чем дальше он шагает вглубь парка, тем вёртче удирает прочь чувство вины перед Сэм. У него, уверен Уилсон, нет права быть неудовлетворённым, но он ничто не может с этим поделать. Он присаживается на ободранную деревянную скамейку, малость беспокоясь за своё пальто, и умиротворённо прикрывает глаза: ветер скользит змеёй меж голых смоляных ветвей, разводами размалевавших серо-белёсое небо. Земля дышит стужей после весенних дождей, и каждый шаг по ней — чавканье почвы, захлебнувшейся в лужах. Уилсону не нужно видеть, чтобы знать, кто свернул с тропинки и расчервивил тишину этим липким звуком. — Никакого уважения к инвалидам, — жалуется Хаус, шлёпая трость на столик. — Заставляешь меня тащиться в такую даль. Уилсон вздыхает: — О да, ведь я совсем не хотел побыть в одиночестве. — Видишь, какой я предупредительный друг? Уилсон открывает глаза лишь затем, чтобы укоризненно воззриться на своего «предупредительного друга». Ненароком замечает погрязшие в грязи Хаусовы кроссовки и наконечник трости. — Ты знал, что можно было дойти до этого места, не искупав себя в болоте? — Ты знал, что Кадди придётся выгнать меня, если я наслежу в холле? — Более вероятно, что она заставит тебя снять обувь, выбросить трость и вылизать пол. — Звучит как её сексуальная фантазия. Уилсон смеётся: какой человек бы отказался узреть Хауса униженным и приручённым? Явно не Кадди. — Как ты узнал, что я здесь? — Ты глубоко заблуждаешься, если думаешь, что я чего-то о тебе не знаю. — О, неужели? — В прошлый раз, когда ты сюда приходил, умер кто-то из твоих драгоценных пациентов, — невозмутимо произносит Хаус. — Тц, засранец. Хаус хватает свою трость, скребя ей по краю стола, чтобы обляпать его комьями земли, и, достаточно очистив, начинает ловко вертеть её в руках, как циркач. Языки пламени на шафте создают размытое кольцо огня. — Так что на этот раз? Твоя секретарша сказала, что все твои относительно живы-здоровы, твоя мать жалуется только на то, что ты редко звонишь, поэтому остаётся… некая бывшая жена по имени Сэм, — Хаус обличительно наставляет на него трость. — О нет, — Уилсон решительно мажет рукой перед собой, будто проводит между ними невидимую черту, — с тобой я об этом бесед вести не стану. — Оказание дружеской поддержки — важный этап в моей терапии. Неужто ты откажешь жесту моей доброй воли в угоду себе? — хитро хлопает он глазами. Когда нужно, Хаус умеет, подавляя самолюбие, пользоваться положением социально ущемлённых групп: инвалидов, психически больных и пидорасов. Возможно, даже в двух смыслах, как в тот раз с Норой. — Нолан — шарлатан, — ворчит Уилсон, — а ты — подлец и манипулятор. Он отрешённо шкрябает щёку, на которой нет и намёка на щетину, и поджимает губы. На самом деле, он рад поделиться этим с Хаусом под миражом, и не самым изощрённым в его жизни, принуждения: так он будто оправдывает перед самим собой доверие, которое готов оказать Хаусу. Мол, это моя воля, но сделаем вид, будто меня заставили, чтобы я не казался никому на́ голову нездоровым мазохистом. Он облизывает губы, каким-то смазанным движением ладони рассекает воздух. — Что-то не так… — Ага! Я знал, — перебивает его Хаус. — Не забывай, что я могу убежать, оставив тебя здесь. — Низко, — восхищённо выдыхает Хаус. — Продолжай. — Что-то не так, но… я не понимаю что. Всё отлично, но… не знаю. Недостаточно, — он машет головой, как собака, отряхивающаяся от воды, — Не знаю… — И-и?.. — И всё. Хаус фыркает. — Что ж, информативно. Уилсон пожимает плечом. Щурится, наблюдая, как щебечущие пташки взмывают в небо и карандашными штрихами рассеиваются в солнечном свете. Как слепит. — И что ты думаешь? — Что ты идиот. Уилсон закатывает глаза. — Как я сам не догадался. Их социальный договор, строящийся на честных, но тщетных словах, всё ещё в расцвете своих сил. Уилсон не ждал, что Хаус неожиданно предложит ему что-то зрелое, осознанное и благоразумное, однако его небрежно брошенное «идиот» и без того обладает неким ободряющим действием. — Ладно, — натужно выдавливает он из себя, — я просто скажу ей об этом, и мы всё обсудим. — Ого, добровольно ставишь себя под удар. Смело. Не в моём стиле. — Лучше так, чем годами развивать недопонимание, разве нет? Хаус жмурится, подставляя свою досадливую мордочку под водопад лучей, и Уилсону хочется разгладить морщинку, залёгшую меж его бровей. — Лучше ли?.. *** Уилсон подвозит Хауса до дома и торопливо выруливает к Сэм, чтобы не переменить своего решения всё с ней обсудить. Хаус недолго глядит ему вослед и прохрамывает по лестнице наверх. Раньше, когда у Уилсона в отношениях возникали сложности, он оставлял всё на самотёк и в конечном счёте без особых раздумий и сожалений разводился. Зная, что теперь ему важно разрешить проблему, а не позволить ей разрастись и лишить его обязательства выбора, Хаус чувствует, как глухо и беспрестанно-обречённо стучит сердце. Не то чтобы он это не предвидел. — О. Грег, — цедит ядовито Нора, равняясь с ним у лифта. — Какая встреча, подруга! — преувеличенно радостно выпаливает Хаус. Женщина гордо отводит подбородок. Укладывая руки на груди, она сжимает в кулачке связку ключей, да так, что у неё белеют косточки. — Ты всё ещё дуешься, Нори, дорогая? — потешается её горе-друг и, малость тушуя клоунский тон, продолжает: — Можешь не вынашивать план мести: в скорейшем времени я, вероятно, навсегда покину эти стены.! Нора, неосознанно распустив узел своих рук, с некоторым озабоченностью на овечьем личике оборачивается к Хаусу. Застопорившись, она спешно входит в открывшийся лифт. — Вы с Джеймсом поссорились? — Я думал, мы больше не разговариваем, — ребячески оттопыривает он губу. Нора смурнеет, с укором говорит: — За твоей игрой в гомосексуала я и предполагать не смела, какой ты на самом деле гад. — Льстишь, подруга. Поняв, что Хаус намерен проигнорировать её вопрос, Нора деланно равнодушно отводит взгляд, потирая большим пальцем правой руки левое предплечье. Когда они почти доезжают до нужного Хаусу этажа, она не может сдержаться: — Знаешь, Грег, я, может, и не могу похвастаться твоим гениальным умом, но интуиция меня никогда не подводила. Едва её смягчившееся, но всё ещё обиженно-удрученное лицо скрадывается дверьми лифта, Хаус рвано-прерывисто выдыхает воздух через ноздри, хватаясь за бедро. Дерьмо. Он медитативно перебирает ключи пальцами, разнося металлический звон по всей лестничной площадке, и выцепляет брелок с улыбчивой собачкой, который ему спонтанно подарил Уилсон. Однажды они торчали в очереди в супермаркете, и Уилсон случайно приметил этот брелок на прилавке и сказал совершенно дурашливо: — Глянь, у меня его шерсть. — Боже, сличать себя с псиной жалко даже для тебя, — ответил тогда Хаус, а потом заставил Уилсона эту безделушку купить. Уилсон посмеивался с лисьим — знающим — видом весь путь до дома. — Ну и где твой хозяин, щенок? — хрипит Хаус. Он тащится в квартиру, кидает ключи на тумбочку у входа и решает снять обувь, чтобы Уилсон не убил его за изгаженные полы: к сожалению, Кадди не стала свидетельницей его противосанитарных похождений, и его замысел не удался тем паче, что Уилсон прожужжал ему все уши про уборщиков, которым теперь придётся «отмывать последствия его придури». Это же их работа, ало, где он не прав? Он устало валится на диван и где-то час бессмысленно пялится в потолок, размышляя о всякой чуши, а потом ему внезапно звонит Тринадцать — на телефон, а не пейджер. Это пиздец как непредсказуемо, но, как бы ему ни было любопытно, он выжидает секунд девять, прежде чем поднять трубку — а то, поди, примут за правило хорошее отношение. — Ого, — выдыхает Тринадцать. На фоне кто-то шлёпает себя по лбу — по крайней мере, звук очень знакомый. — И тебе привет, Пятница. — Не ожидала, что вы ответите. — Тогда зачем было звонить? Люди так нелогичны. — Но вы же ответили. — Что не было логично. Тринадцать цокает. Возможно, даже закатывает глаза. — Я в шоке, что я это спрашиваю, но не хотите сходить с нами в бар на выходных? Хаус хмурит брови, ошалело, взаправду застигнутый врасплох, отводит от лица телефон и перепроверяет контакт. «13» — это ведь Тринадцать? — Э-э, ало?.. — Есть повод меня жалеть, о котором я не знаю? Не волнуйтесь, детишки, ваш папа в порядке и не умирает от передоза, боли и скуки. — Да? — тянет Тринадцать, и не совсем ясно, к чему это сомнение относится. — Ну, считайте, как вам угодно, моё дело — вас пригласить. — Ну да, — подозрительно, расчленяя слоги на звуки, произносит Хаус. — Ага, — вторит ему Хэдли, и в трубке слышно, как размеренно она дышит, — ну ладно. Я скину вам координаты, если передумаете. Хаус сбрасывает звонок. Уилсон постарался? Его почерк. Впрочем, неважно. Он встаёт с дивана и ползёт к орга́ну, чтобы развлечь себя ничего не значащим клацанием по клавишам — и когда ему плохо, и когда ему хорошо, музыка очень чисто, очень ясно резонирует с его мыслями. Наигрывая незамысловатый мотив и налагая на него гармонии, он не отвлекается ни на шорох пальто в прихожей, ни на включённый в гостиной свет, ни на Уилсона, почему-то молча стоящего в проёме и пялящегося на него — у Хауса глаза на затылке весьма зоркие. — Игра на орга́не в полной темноте — это какой-то новый вид запугивания? Хаус вербализирует свой ответ в парочке тактов баховской токкаты — мол, сам посуди. Уилсон неслышно подходит ближе, усаживается рядышком, холодный одеждой и тёплый телом, и Хаус перебирается правой рукой на середину мануала, чтобы Уилсон имел возможность уместиться поближе (не рискуя получить локтем под дых). Уилсон так и поступает — ненавязчиво, невесомо, боязливо-ласково, как бы опасаясь неверно всё воспринять. Паучьи пальцы левой руки Хауса танцуют на низких октавах. Уилсон наугад нажимает секундный интервал — неуместный диссонанс, — и Хаус шлёпает его по тыльной стороне ладони: не мешай, балбес. Несостоявшийся органист решает просто слушать: он никогда не прочь насладиться хаусовским перформансом (если он не прерывает его сон), а напакостничал он потому лишь, что Хаус развязал молчанку. Хаус обрывает экспромт в минорной тональности — как-то шероховато, с повисшим в недосказанности аккордом — и отрешённо вальсирует по чёрным клавишам, будто нашёптывая детскую песенку. Ладонь падает на колено. — Мне съехать? — спрашивает он. У Уилсона как-то тоскливо-растерянно дёргается бровь. — Что? Нет. С чего бы… Ах, — выдыхает Уилсон, задетый прорезавшимся в голосе Хауса фатализмом. — «Нет»? — настойчиво переспрашивает Хаус. — Нет. Мы с Сэм расстались, если тебя это волнует. У Хауса будто с плеч спадает небесный свод — так ощутимо покидает его тяжесть того предчувствия, что он опять будет один, что ему вновь предпочтут кого-то другого. К нему возвращается привычная саркастичность — разлуке дана отсрочка. — Я же сказал: добровольно ставишь себя под удар. — Это… оказалось здравым решением. Пожалуй, — Уилсон слегка клонит голову к плечу, словно чаша весов перевешивает в сторону этого «пожалуй». — Правда, что ли? — Ага. Например, я узнал, что идиот. Хаус прыскает: — Не новость. — Особо не радуйся: ты тоже идиот, — улыбается Уилсон до колосков у уголков глаз, и есть что-то печальное, умилённое, любовное в его взгляде — Хаус называет его собачьим, потому что он заставляет его чувствовать себя псом. Сличать себя с псиной жалко даже для него. Хаус возмущённо тыкает в щерящуюся басом ноту. — Знаешь, что сказала Сэм? — Уилсон лохматит волосы на макушке, отводит взгляд. — Что мне никогда не удавалось быть достаточно искренним с ней, как с тобой; и она чувствовала, что, пытаясь быть с ней честным, я пытался… оправдать её ожидания. Уилсон то ли оскорблён, то ли огорчён вердиктом Сэм. Он верил, что в этот раз всё должно было быть безупречно: он был инициативен, не строил своё отношение на миссионерских стремлениях, не давал повода к себе придраться за скрытность… Уилсон думает, что таков его удел: даже искренность его притворна. Как противоречиво. — И тогда она сказала: «Мы не можем быть вместе, потому что ты любишь другого», — предполагает Хаус. — М-м, это… я предложил расстаться. — И-ишь, Уилсон, да ты плохиш. А с остальным ты не споришь? — Ой, заткнись. Хаус пихает Уилсона в плечо — они оба знают обо всём невысказанном, но Хаус любит дразниться. Уилсон не отстраняется и, не обнаружив ни в себе, ни в Хаусе протеста, изможденно плюхает голову ему на плечо. Они уже, бывало, засыпали в таком положении перед телевизором, в редких самолётных поездках, на заднем сидении машины, когда были слишком пьяны или уставши, чтобы вести или хотя бы вызывать такси, но никогда этот жест не нёс в себе что-то замолченное — ущемлённую нежность, чаще являющуюся в иных обличиях. Хаус заговаривает, и Уилсону щекотно от того, как двигается его челюсть. — И что, значит, бросишь свою надежду «состариться и умереть в окружении семьи»? — Хаус… — Уилсон издаёт смешок, мотает головой будто со снисхождением к их безнадёжной глупости, — ты и есть моя семья. Я не против состариться рядом с тобой. Впрочем… ты не то чтобы предоставишь мне выбор. Хаус замирает, беззвучно берёт руку Уилсона в обе свои, мацает, царапает ему пальцы, потому что не может нежничать так, без проказ и егозничества, и ненавязчиво их перевивает со своими. Уилсон ему позволяет. — После таких слов я бы не надеялся на такое благородство. Уилсон хмыкает: — О нет. Я не надеюсь. — Хорошо. — Хорошо. Уилсон думает, что они только что подписали договор, который будет держать их друг у друга в заложниках до конца жизни. Всё наконец чувствуется так, как нужно. Он скользит взглядом по щетине Хауса и будто что-то вспоминает — суёт правую руку в карман, не убрав левой из плена лап Хауса, а только ловче их сплетя, и ляпает: — Смотри. На цепочке связки ключей качается смешной взъерошенный волк с хмурой мордашкой. — Похож на тебя. — Мило, Уилсон. Рушить момент — моя обязанность. — Вношу разнообразие в наши отношения. Он кладёт брелок на орга́н, улыбка на его губах спокойно стихает, как убывающая с берега волна. — Гаф. Хаус вздыхает как-то тяжко, сжав челюсть, неуверенный в том, что всё взаправду, — бессознательно тянется к уилсоновским запястьям, отыскивает пульс — тот бьётся размеренно, но скоро — и мнёт, как пластилин, основание его ладони. — Так мы… — подбирает он слова. — Между нами… всё в порядке? Уилсон разлепляет губы, волнительно облизывает их, произносит на выдохе: — Я бы этого хотел. — Ты мог расстаться с Сэм и вести себя, как раньше. Как во все прошлые разы. Тогда всё было бы в порядке без «бы». Почему не стал? Хаусу обязательно нужно во всём разобраться: здесь вылезает не столько его любопытство, сколько нежелание вляпаться, как в дерьмо, в тотальное недоразумение. Шутки шутить — это одно; когда правда преподносится в такой свободной форме, всегда есть запасный выход, куда можно шмыгнуть в случае чего. Когда правда обретает подобную однозначность, тут уже не развернёшься, не убежишь. Если всё реально — а реальность умеет поднасрать, — то нужно сберечь всё, пока не стало поздно. — Я… — Уилсон откашливается, находится с мыслями. — Что ж… я всё задавался вопросом, что… опять пошло не так — теперь в отношениях с Сэм. Сэм посчитала, что дело в том, что я не хотел… быть настоящим перед ней, кем-либо. А я… я пытался найти ответ, который бы… — … устроил твоё эго. — Ну, в целом, да, ты прав. Придурок. Хаус польщённо ухмыляется, хотя то, что Уилсон собирается сказать, держит его в напряжении: он неисправимый романтик внутри и не хочет, чтобы Уилсон был с ним из жалости, безвыборья или потому, что кто-то раскрыл ему глаза на его чувства. Разве он много просит? — И он… этот ответ всегда покоился на самом видном месте, — Уилсон неловко улыбается. — Мне казалось, что ты не тот ответ, что я ищу, что я что-то… неверно растолковываю себе, а потом… мне пришла в голову мысль, что иногда самое простое решение — самое правильное. Хаус молчит, балдушно надувает щёки и лопает «пузырь». — Ты назвал меня «самым простым»? Я оскорблён. Уилсон качает головой с каким-то облегчением. — Любовь зла. — Тебе придётся с этим смириться. Со мной. Хаус наклоняется вперёд, чуть не протаранив себе висок об угол клавиатуры, просто чтобы исподлобья взглянуть на Уилсона праведными глазами. Уилсон со вздохом гладит его по голове, как нерадивого пса, лезущего под руку, едва ты появляешься в радиусе его досягаемости. — Куда я денусь? — Правильный ответ. Уилсон думает: «И всегда им был». *** Тринадцать не для того живёт, чтобы довольствоваться малым и не забирать у жизни всё, что та может ей предложить. Спор с Форманом на то, что она сумеет дозвониться до Хауса и пригласить его в бар без того, чтобы быть посланной далеко и надолго, — одно из лучших её осознанных решений, потому что выигрыш обеспечивает её выпивкой на весь вечер. Тринадцать всегда знала, что она любимица Хауса. Правда, не знала, что он действительно — непредвиденные обстоятельства! — придёт. Что ж, отчаявшиеся лица ребят того стоят, вне всяких сомнений. — Не ожидала, что вы придёте, — приветствует она Хауса, поднимая рюмку с разбавленной текилой. — Тогда зачем было звать? Люди так нелогичны. Чейз заодно с Форманом залпом осушают свои стаканы — несчастные, зашуганные детишки, думает Тринадцать со смешком. Тауб, будь он здесь, скорее всего, заказал бы бутылку водки и, возможно, утопился бы в ней — но он опять в своих скучных разборках с женой и не в состоянии веселиться. Тринадцать, попутно тасуя карты (они не в игорном доме, но кто им запретит?), двигается к центру дивана-полумесяца, зная, что Форман не уступит из принципа, а потом замечает, как в заведение заходит Уилсон, сразу делая заказ у стойки и расплачиваясь. — У вас Уилсон на прицепе, Хаус? — фыркает Форман. — Как можно! Он просто жить без меня не может, вот и ходит следом. Когда Уилсон начинает оглядываться туда-сюда, Хаус дерёт глотку, разнося на весь зал его имя (то есть фамилию), и машет ему тростью — просто потому что показушник. Уилсон смущённо морщится и неохотно тащится к ним с двумя коктейлями. Говорит: — Привет. — Плюс один? — интересуется у Хауса Тринадцать. Уилсон отвечает за него: — Да-да, плюс один. Хаус разваливается на диване поудобнее, собственнически закидывая руку за спину Уилсону, и тот как-то сам собой съезжает ближе, ему под бок, скользя в полуобъятия. — Только не снова, — стонет Форман, полоснув по ним взглядом. Он смотрит в розданные карты, закрывает «веер» и стучит им об стол. Чейз на него зыркает: — Лицо попроще, Ворчун. Что тебя опять не устраивает? — А тебя прям всё устраивает? — кривится он, покрывая брошенные Чейзом шестёрки. — Они опять ведут себя… как замужняя парочка. Хаус оторопело промаргивается, будто в неверии: — Что значит «как»? — То и значит. Вы ещё поцелуйтесь тут на глазах у всех. — Смотри, ты сам напросился, — с угрозой произносит он и недвусмысленно тянется к Уилсону. Тот, увлечённый разбирательством с картами Тринадцать, которые она подкинула к формановским, просто невероятно не подмастив, бездумно подставляет щёку, чтобы Хаус утолил свои павлинские замашки и отстал. У Формана на лице разворачивается весь спектр эмоций от отвращения — не к геевщине, а к Хаусу — до разочарования. Тринадцать присвистывает: — Чёрт бы вас побрал, Уилсон, а вы не такой трус, каким я вас считала. Уилсон, избавившийся от козырей в самом начале лишь бы не забирать карты, натянуто-мило ей улыбается, сидя с приобретёнными фосками на руках. Хаус забирает десятку Уилсона. Чейз, сосредоточенно разглядывая свою руку (карточную; однако Тринадцать была свидетельницей того, как он, будучи пьян до беспамятства, просто в течение получаса рассматривал свои ладони), выдаёт: — А вы разве не встречались весь этот год? — Да скорее, все эти годы, — поправляет его Форман. — Нет, — решает ответить Уилсон. — Да, — синхронно с ним отвечает Хаус. Они оба переглядываются — будь у Хауса ушки, он бы их поджал. Представления ради. Уилсон предлагает: — Возможно. Форман ворчит: — Это был риторический вопрос, парни. Колода тощает, Хаус выходит первым, разложив перед Тринадцать четыре десятки. Она комично хмурится. — Хаус, вы в курсе, что мы в «Дурака» играем, а не в покер? — Правда?! Уилсон пихает Хауса в живот, хотя сам хихикает в кулак. Он выходит вслед за ним, подкидывая карты остальным, и танцует свой чудно́й победный танец, который Хауса почему-то умиляет. Форман ударяет об стол кнутом карт, когда Чейз с Тринадцать как-то подозрительно-заговорщически избавляются от своих карт и дают друг другу пять. — Не отчаивайся, — Чейз с размаху, насколько позволяет пространство, хлопает Формана по спине, — и тебе когда-нибудь улыбнётся удача. — Заткнись. Не тебе платить теперь за всех. — Это справедливость, — влезает Тринадцать, собирая карты и вручая их «дураку», — у тебя зарплата выше. И ты продул в пари. — Ах, — мелодраматично вздыхает Хаус, — родители так вами гордятся, — и утыкается Уилсону в плечо. — Н-да, — вторит ему Уилсон, утешительно гладя по голове, — а детишек, возможно, сейчас стошнит. У Тринадцать расцветают ямочки на щеках: — Я рада за вас. Но про рвотный позыв вы верно заметили. — Вы просто завидуете, ведь даже у меня… — Всё, мы, пожалуй, пойдём, — прерывает его Уилсон, чтобы не сгореть от смущения к чёртям собачьим. — Мы всё равно собирались в… другое место. — Да, сладкий, как скажешь. — Господи, — вздыхает Уилсон, нещадно краснея, хотя в растушёванном свете бара этого не заметишь. Форман почти сочувствует ему. Когда они уходят, рядышком, как слипшиеся палочки для суши, Чейз спрашивает: — Как думаете, долго он будет вести себя так? — Если это означает, что он счастлив, то — боже, только не накидывайтесь на меня — надеюсь, что всю жизнь. — Блять. *** — Ты привёл нас сюда, только чтобы покрасоваться перед командой? — Уилсон облокачивается на капот машины. — Это недостаточная причина? — Верно, — Уилсон качает головой. Хаус подходит вплотную, кладёт свои большие ладони на талию Уилсона и будто невзначай окольцовывает их за его спиной. Плюхается в ложбинку между плечом и шеей, вдыхая ненавязчивый запах его одеколона, клиники и дома. Уилсон щемяще-нежно обнимает его в ответ, будто сплетаясь с ним — плавно, покойно, упоённо. — Я поведу, — бубнит Хаус ему в ключицу. — Ты пил. — Ты тоже. — Безалкогольное. Хаус цокает: — Хитрец. И куда мы едем? Уилсон на грани того, чтобы задохнуться — то ли от того, что Хаус лишает его воздуха своим медвежьим хватом, то ли от любви, которую он ощущает. Которая всегда была рядом. Которую так было необходимо облечь в слова. — Домой.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.