Я как просыпаюсь ото сна, выпутываюсь из мутной дымки, из сетей паутины. Дышу по-настоящему. В конце месяца всегда тяжело — я держусь до последнего, сколько могу, но когда начинают ныть кости… Я не готова снова подходить к той черте.
Жестокая правда в том, что особенно хорошо мне только первые несколько дней. Если повезёт — пять. Если очень повезёт — чуть больше недели. Бывает, что всё ограничивается двумя сутками. Потом меня по ниточке обматывает, растянуто-медленно подталкивает к краю пропасти. Я не знаю, что там. И больше всего на свете хочу, чтобы не было ничего.
Мне не страшно. Страх — слишком слабое, плоское слово для тех, кто не стоял у кромки зияющей бездны. Нет, я тоже не стояла. Но я так отчётливо чувствую её холод и темноту и так отчаянно не хочу вниз.
Мёртвые люди даже более отвратительны, чем живые. Я впервые поняла это на похоронах отца. Хотела никогда больше не…
Скучная правда в том, что привыкнуть можно даже к тому, что ты чудовище. Да, некоторым и привыкать не нужно. Образно. Я превзошла их всех.
Сегодня была та самая точка, когда нельзя больше терпеть. У меня нет права на гордость. Когда я опускаюсь в грязь коленями, я могу думать только о вяжущем металлическом привкусе, наступающей в голове ясности и ожидаемой лёгкости тела.
Вырезать сердце всегда неудобно. Слишком много костей, слишком много сосудов, слишком много органов. Первые несколько раз меня вырвало прямо у тел. Теперь меня слишком тошнит от себя, чтобы сходить с ума от вида искромсанных внутренностей.
Погрузить вглубь кончики ногтей и жадно вгрызаться, пока не успело остыть. Сырые сердца отвратительны, трудноперевариваемы до рези в желудке — но зато ясность, зато пропасть отодвигается и моё собственное сердце бьётся спокойней на треть.
Невероятная правда в том, что я не старею. Как волшебное существо из пыльной книжки. Вполне молодая. Почти красивая. На сто процентов уже не из рода людей.
Безумная правда в том, что из-за проклятья я должна поглощать совсем свежие человеческие сердца, отпугивая от себя смерть.
Если бы бог существовал, я бы всё равно не имела права на молитву.
Если бог есть, почему он меня не остановил?
Когда плохо пережёванные куски проталкиваются в горло, это почти как заряд электричества. Покалыванье под кожей. Пульсация словно пытающихся перестроиться зрачков. Ни капли проклятого удовольствия. Радость — что-то слишком человеческое, чтобы принадлежать мне хоть в какой-то из дней.
Нелепая правда в том, что я так и не научилась различать сердца: какие будут эффективны, какие слабы. Если ни пол, ни возраст не являются гарантией удачного обеда, что тогда остаётся?
Раньше я думала, что высокие чувства делают сердце особенным.
Любящие сердца на вкус такие же. Как все остальные, вызывают желанье помыть с мылом рот, вывернуть себя наизнанку, вспороть, расцарапать ногтями брюхо. Не добавляют лишних часов, похожих на жизнь.
Чудовищная ложь в том, что хотя бы в извращённом сознании это должно того стоить: сверкающая, как собаке кость, брошенная вечность.
Я дрянь. Я оболочка для пустоты. Я худшее, что можно увидеть в конце оборвавшегося существования. Я избегаю бездны, а не жажду бесконечности дней.
Я не хочу нести смерть.
Но как мне спастись, как отмыться от всей этой крови, от ощущения скользких пальцев и струек по подбородку? Куда деть оскал свой нечеловеческий?
***
Месяц. Всего тридцать дней, если быть точной. Крестики на запястье, крестики в календарике, крестики мною убитых… Время всегда утекает так быстро, хватает за волосы.
В голове — туман, губы высохли, жёсткие, как наждачка, нарушенная координация движений мешает поднять даже чашку, и она летит, разбивается о мои колени, пока в ушах шипит, словно пенится гул кровотока. Вода горчит и совсем не освежает во рту — я словно ребёнок с нелепой пластмассовой кружкой. Пол покачивается, дрожит, словно желая раздвинуться, выбросив. Кости вибрируют изнутри.
***
Ненужная правда в том, что ей не идёт её платье — багровая вялая тряпка на узких бёдрах. И она мешает забрать, проводить до дома. Лишает меня столь важной трапезы. Спасает столь юную, жасминово пахнущую девицу с глазами, как ягоды голубики.
Невыносимо невкусно. Дева с блёстками в волосах, она пахнет смертью, она манит в пропасть. Мне так прошивает ужасом сердце, что хочется отвернуться. Бежать через лес, прорываясь сквозь плети ветвей, разбиваясь об упругость воздуха.
Никогда не дававшаяся мне правда в том, что на зверя всегда найдётся ловец. Непременно расставит пасти капканов, в нетерпеньи посматривающие на мышцы.
Лесная нимфа или охотница с пригретым ножом на бедре, она встречает меня у торчащих, массивных корней, а я — словно жалкая тварь, безнадёжно бьющаяся о прутья клетки. В такие дни, последние в месяце, ноги слушаются всего дрянней.
Я дрожу. Я, кажется, плачу. Я горю от желанья переломать ей шейные позвонки, сожрать её мерзкое сердце, расковыряв рёбрышки, в насмешку перепачкать несвершившейся тленностью гортань. Я глотаю слюну. Я делаю вдох. А вены колючей проволокой вздуваются, бьются яростным пульсом на сжатых болью висках.
Паршивый обед для оголодавшего зверя, она смотрит так, словно и есть не то сама бездна, не то разобравшееся с делами и сошедшее всё же покарать меня божество. Не то упасть смиренно, не то ударить первой.
Она так нахально, с вызовом делает шаг, словно не я тут чудовище, словно не нужно остерегаться.
Говорит, что смешная ложь в том, что монстром меня обратило проклятье, и без колебаний и пустых сожалений перерезает мне горло. Кровь льётся, отвратительно-алая. Как у всех.