ID работы: 14630445

Господи, воля не моя, но твоя

Слэш
R
В процессе
3
автор
Размер:
планируется Мини, написано 16 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

И да будет воля, не моя, так твоя

Настройки текста
       На разрушенном подножии трона думается легко. Здесь, далеко-далеко от земных тягостей, всё гораздо проще. На пепелище старой битвы дышится настолько свободно, что на мгновение забываешь обо всём. Что расправляя собственные крылья, являя пустоте обезображенные изумруды-глаза, Артём делает полноценный вздох, сожалея, что приходит сюда преступно редко.        Но в том вся и прелесть посещения выжженого поля. При возвращении в мир, всегда что-нибудь случается. Например, в прошлый раз, едва он ступил на грешную землю снова, судьба подбросила ему ребёнка. Так пошло и просто, в виде хнычущего свёртка, где-то в чаще, пока он спал, восстанавливая силы после продолжительного пути.        И ему, ангелу, ни разу не сомневающемуся в установленных правилах, не было иного исхода, кроме как подкидыша оставить. И пусть он никогда не узнает как именно назвали его горе-родители, пусть никогда не увидит их и не узнает, почему они решили, что со случайным путником ему будет лучше, чем дома, он сделает всё, чтобы создать из него праведного человека. Ему ли сомневаться в том, что дети, малые, ходить и говорить не умеющие, невинны? А если нет их вины ни в чём, смеет ли он оставить его на откуп року? Смеет ли оставить один на один с непостоянной Фортуной?        Но быть может, это единственный миг, когда госпожа удача улыбнулась этому созданию? Единственное утешение, некоторая плата, извинение за будущую жизнь, полную мрака и сложностей. За всё, что скрывается под вуалью, за всё, о чём не ведает даже небо. И пусть люди верят в то, что всё предопределено, пусть верят в то, что Бог прописал их жизнь наперёд, он не посмеет переубеждать их, в их вере — сила, что Создателя, если он жив, что его собственная. И пусть он возвышается над ними и их законами, пусть каждый с трепетом думает о суде, что произойдёт, едва душа их перейдёт грань, и покинет несчастную землю.        А этот ребёнок — ему испытание. Проверка, сумеет ли он отличить зёрна от плевел. Достоин ли нести волю светлую, имеет ли право расправлять крылья и всякий раз не стыдиться облика своего человеческого. И вроде бы, ничего сложного, не теряй, да от греха убереги, вырасти идеальным праведником, что волю его будет по свету нести, что станет проповедником слова божьего. И поднимаются уголки губ его, светится мягко блеклая зелень его глаз, лицо становится ласковым, максимально приветливым. И лишь после этого подобрал он свёрток с сырой земли, осторожно прижал хнычущий ворох, и лишь потом откинул тряпку с лица детского.        Дитё успокоится, засмеётся, заёрзает в руках его, словно поняв, что теперь его не оставят, и никуда новоиспечённый родитель не денется. И пусть крик его, сменившийся с пугливого на радостный, всё ещё привлекает внимание дикого зверья, пусть нечестивые люди побегут, поживиться желая, да только взять кроме плаща и хлеба у него нечего.        И вознося молитвы свои, никчёмные, бессмысленные, проговариваемые лишь ради того, чтобы не сомневаться ни в одном из своих шагов, он никогда не задумывается о том, правильно ли поступил в то промозглое утро, неприветливо встретившего его где-то в лесу. Проговаривая слова молитвы чужой, никому неведомой, но отнесённой всё ещё тому же богу, вкладывая в каждую сказанную строку чуть больше, чем слепую надежду и сердечную боль, утопает в собственном монотонно звучащем голосе. Он сливается с голосом всякого, кто окажется в доме божьем, что перед ликом, строго взирающим с крепкой стены, душу свою раскроет, покается в каждом грехе, всякий, кто будет молить о пощаде, всякий, кто вопросы свои небесам обращать будет, и шептать тихие благодарности, всё сольётся в одно, в гомон безудержный, в котором он сам, ребёнок небесный становится блеклой тенью, исчезает с глаз людских, растворяется, словно и правда всего лишь выдумка людская.        И если бы Господа не было, его бы обязательно выдумали. Создали из ничего, возвели бы в абсолют и фанатично следовали бы выдуманному божеству, что, даже если бы и родилось как плод слепой веры людской, оказалось бы совершенно бессильно перед их мольбами, и едва осознали бы это ведомые, едва разочарование подступило к их прогнившим рёбрам, тут же бы забилось оно в агонии, и рассыпалось пеплом забвения, смешалось бы с пылью дорожной и исчезло бы из сердец, став сначала сказкой с несчастливым концом, а после и вовсе, слилось бы в массе однотипных преданий и легенд.        Но он есть, или был, Артём не знает наверняка. И пусть огонь давно стух, каждый мёртвый оплакан, а от бойни страшной остался лишь пепел, Создателя никто так и не нашёл. Умер ли он в пылу битвы? Сбежал ли, желая посмотреть как с миром управятся дети его праведные и падшие? И потому, он не задаёт самому себе лишних вопросов, и волю, диктуемую судьбой исполняет не думая. Коль испытать его желают состраданием и любовью — да будет так, особенно, если это действительно Его воля, того, кто вдохнул в него цвет, того, кто подарил ему жизнь, того, кто требует лишь преданности…        И разве это много за такой дар? Разве законно требовать столь малую плату за величайшее сокровище, что только может существовать в этом порочном мире? Разве можно отвернуться от руки его, едва осознав, что ты, подобно высеченной из камня искре, живёшь, загораешься самым ярким пламенем, и… Не гаснешь, ведь ты не несчастный огонь, ты — лучшее его творение, то, чем он действительно мог бы гордиться, ты — вестник воли его, защитник паствы его, справедливый судья для каждой души, что на закланье прибудет.        Как можно предать его ради фантомной свободы? Как можно было променять мягкий свет неба на жар адского пламени? И неужели в чёрной вязкой массе греха есть хоть что-то хорошее? Неужели есть что-то притягательное в той беспроглядной тьме, в которую падшее создание погружается. Так смело летит в самую бездну, что хочется рассмеяться, сесть а самом краю и смотреть. Смотреть как сгорают крылья чужие, как ядом по телу разливается скверна, как уродует она всякого, кто к ней обратится.        И ведь знает, что ничего страшного в том нет, что боль однажды пройдёт, а о сделанном выборе сожалений не будет. Знает что там, где-то в алых тонах за чёрными стенами, окружёнными самым жарким огнём находят себя те, кто посмел отвернуться от его добродетели. И нет там ничего прекрасного, там тихо и жарко, там воняет жжёным мясом и гнилым хлебом. И так подходяще поступок сей описывают эти запахи, что впору рассмеяться, а после, сделав вдох полной грудью, позволив этой мерзости обжечь свои лёгкие в последний раз, уйти прочь, обещая себе больше не заглядывать туда ни за что на свете.        И всё-таки, посреди пепелища, белого как снег, мягкого как пух одуванчиков, ядовитого как семена касторки, безумно спокойно. Его не посещают сцены битвы, не стынет кровь в жилах, и не поднимается вой агонии в голове. У подножия стёртого в пыль престола дышится необъяснимо легко. Развалины трона глядят с прежней надменностью, словно вызов бросают, подстрекают к себе прикоснуться, представить себя на месте его. Но Артём быть богом не хочет, не хочет крылья свои, уже не белоснежно-белые, менять на проклятую власть. Лучше чувствовать себя птицей, свободной, несломленной и живой, чем застывшим идеальным Спасителем, что не разбил бы наивных иллюзий несчастных, что не бросил бы их на судьбу злого рока, что был бы к ним добр и простил бы любой грех, ведь слово его велит прощать всякого, чьё раскаянье искренне.        Но люди глупые, они забывают, что Бог не спаситель их, он создатель, и ежели создал он мир таковым, ежели позволил им жить в нём, то стоит почитать его хотя бы за это, сердце своё открытым держать, и верить в то, что он останется доволен тем, что создал, что не разочаруется в своём творении, надменно поставленным в один рад и с ними, и с миром. И если ему действительно незачем слышать весь этот гомон, ежели ему действительно наплевать, то к чему всё это подчинение безропотное? К чему эти сомнения, породившие разлад среди детей его? Если в этом всём есть хоть какая-то, самая малая капля смысла…        Но это им, а не ему была явлена воля создателя. Это им приказано жить праведно, это их будет ждать страшный суд и наказание за каждый проступок. И как не вращай эту истину, всё останется тем же, переосмыслять нечего, как бы ни хотелось. Но такие мысли ему, как ангелу, даже на месте старого кровавого побоища, непростительны. Разве смеет он быть равнодушен в заповедям его? Невнимание — порождение пренебрежения, а пренебрежение — непростительно.        Но суда вести над ним некому. Да и затея это пустая. Всё в ней пропитано смертельной гордыней, уродливой в своём истинном облике, а гордыня — путь в огонь беспощадный, и ни в коем случае нельзя предаться ей, ни человеку, ни ангелу. И если себя удержать легче лёгкого, то как поступить с вверенной в его руки душой — вопрос слишком сложный для того, чтобы сходу дать на него ответ правильный. Гордыня меркнет в смирении, смирении понятном на уровне нутра, когда непроизвольно преклоняешь колено в знак безверного уважения и крылья за спиной складываешь, не смея лица своего прятать.        И пусть часть его перьев насквозь пропитана ярко-алой кровью, что никогда не сойдёт, пусть впилась его естество настолько прочно, что уже новые составляющие растут бледно-алыми, словно показывая ему самому, что даже праведность не оставила его прежним. Что более не может считаться он невинным, что не способен он оставаться полноценным и ныне лишь защита его — единственно верный путь к искуплению. На само деле совершенно ненужному, ни тогда, ни, тем более, сейчас, когда за ним следить совершенно некому.        И пусть вверенная ему душа крепнет непозволительно близко, пусть тело её, глупая порочная оболочка меняется, и из ребёнка, спокойно умещающегося у него на руках, превращается оно в юношу, красивого, чем-то на него самого похожего, зеленоглазого, яркого, ещё не вкусившего всей черни и несправедливости жизни, совершенно не расписанной никем сверху, и интересной лишь самому Артёму, ведь что бы ни случилось — он всё ещё в ответе за хрупкую жизнь найдёныша.        От нового имени, до его целостности. Не узнать ни за что, как нарекли его те, кто подкинул его в холодную ночь, а потому, без страха проклясть небеса, имя даёт звучное, красивое, под стать глазам чужим, малахитам глубоким. Расплывается в улыбке мягкой и понимает, что первый шаг сделан, и теперь он в ответе за то, кто из этого ребёнка вырастет. И нельзя сказать, что он от ответственности отвык, вовсе нет, он не может иначе, будучи ангелом, просто всё это так… Непривычно.        Вести проповедь, насаждать веру огнём и мечом, сердца чужие в сети свои заманивать, и на покаяние к истинному свету вести куда проще, чем принять в свои руки одну-единственную крошечную жизнь. Она, зараза, хрупкая, требует всей внимательности и осторожности, что только у него имеется, и на мгновение кажется ему, что это так сложно, одно-единственное испытание на двоих, искушение, которому противостоять надо, выстроить толстые каменные стены и надеяться на то, что никакая зараза сквозь них не проникнет в цитадель, гордо возвышающуюся над морем пороков.        Но люди сложные, и он старается об этом не забывать. Чувства — материя куда более тонкая, чем нежный шёлк. И обращаться с ней надо правильно, действовать быстро и точно, чтобы не заморачиваться с перекраиванием жизни чужой и в благородном порыве не подпалить несчастной души. А те, словно осиные ульи, вспыхивают — и считай сгорел полностью. И ни мечт, ни желаний, ни воли к жизни, лишь один путь, к самому страшному греху, преступной растрате прекрасного цвета, наполнителя жизни, предающей ей краски, блеск, всё то, за что за неё цепляются.        Но ему позволено лишь хранить и запрещено действовать. И даже взлетая ввысь, смотря на бесконечное пепельное поле где-то внизу, он всё ещё не имеет права прикоснуться к палитре дабы исправить парочку досадных недочётов. Но эта скованность не выбивается яростью из-под рёбер, не поднимает высоких волн, поглощающих всё на своём пути. Если пороки и изъяны оказались в творении Его, значит такова была воля, воля, которой он противиться не посмеет, покуда имеет право в форму свою истинную вернуться и парить в небесах как птица уродливая, непропорциональная, кровью измазанная, недостойная и взгляда.        Падальщик. Воля Его — закон неоспоримый. Если желает Отец его, чтоб трупы нечистых были пищей, то так тому и быть, не зря же небо одарило его мерзкими, крепкими и длинными когтями, чтобы кожу пронзали, словно нож масло, чтоб раскрывали рёбра чужие, без особого труда сдирали с них мясо, а после, едва грудь мёртвая окажется распахнутой, дотянутся до самого сладкого, сердца порочного, которое мало съесть. Из него концентрат скверный нужно достать, сплюнуть вязкую тёмную массу, от крови отравленной едва отличив, и вглядываясь в ладони свои, позволяя ей растечься по ним, понять, почему же душа отступила с пути праведного, почему предпочло грех мягким объятиям братии и всепрощающему слову божьему.        А коль волю чужую надлежит ему исполнять вновь и вновь, если положено пропустить сквозь себя каждого мерзавца, протянувшего руку скверне, каждого, кто отрёкся от неба и светлого лика его, пусть так и будет. Пусть собственное естество начнёт портиться, а скопившиеся остатки начнут необратимо влиять на него. Он, подобно каждому из живущих, сделал свой выбор, остался верным изначальному назначению, и смерть мучительная, маячащая где-то там, за горизонтом, ни разу не пугает его, оставаясь лишь логичным финалом.        Смерть — это долг, долг перед небом и Ним, который однажды придётся отдать всякому. И не хочется думать о том, что Он, тоже имел свой, что молчит не потому испытывает их, а потому что больше не существует. Но мысль эта кажется такой наивной и глупой, что тут же отбрасывается в самую глубокую пропасть что только существует.        В небе всё кажется иным, лишённым физического смысла, удерживаемым лишь на собственных стальных тросах закалённой воли. Воли, что не падёт перед искушением, что не склонит коленей перед ложью и не потерпит надругательства над святостью лика господня. И пусть он словно огонь, как властный хозяин, тянет за невидимый поводок, обещая муки забвения за непослушание, это не меняет окончательного решения. Приказ его — неоспорим и свят, свят в каждом слове и звуке, в любом заложенном смысле и самой жестокой, не имеющей права на существование, но всё же явившейся в этот свет бессмыслице. И пусть сердце каждого, чья душа хочет заслуженного покоя решит для себя самостоятельно, что же всё же имелось в виду под проклятой заповедью, снова и снова вбиваемой в голову всякому, кто придёт успокоения искать в доме божьем.        За взмахом крыльев смысла не больше, чем в выброшенном в пустоту слове. Он может лететь сколь угодно долго, но ни за что не достигнет края, а потому, противиться предначертанному сценарию не видит никакого смысла. Ребёнок, подброшенный ему в ту самую ночь, уже вырос. А значит, готов возвести вокруг себя хоть какое-то подобие стен. И пусть воля его слаба, пусть не одарено его тело небывалой силой, а сам он не самый идеальный человек, что может существовать в мире. И пусть Женя пройдёт недолгую часть пути сам, а он посмотрит, жаль что не отсюда, но и на бренной земле будет тоже неплохо.        Артём знает, жизнь подкинет на долю этого человека испытаний, даже той же самой госпоже удаче явно захочется отыграться за подарок, вручённый в далёком младенчестве. Он будет смотреть со стороны, и вмешается только когда в этом будет необходимость, когда смерть посмеет косой своей замахнуться, или руки, скверной поражённые потянутся к нему, чтобы сердце в чернильную массу окунуть, а потом, едва пристрастится несчастный к греху, вонзить в него зубы свои, разодрать, проглотить каждый кусок и на место его поставить суррогат, что будет снова и снова приводить его к лукавому, заставит падать в ноги и умолять о тяжести и боли снова. Таково это бремя, болезненное, грязное, но всё равно, неведомым образом доставляющее удовольствие.        Женя светлый, заслуживающий явно большего, чем взросление в обществе ангела, большего, чем походный плащ и полуголодную жизнь, в вечном пути, никому ненужным, никем нежданным. Жаль, что иного он дать ему не способен. Доля монаха ему придётся не по вкусу, да и сам он от этого бежит, словно от огня, видя в подобном служении лишь издёвку. Если бы Он увидел это, сжёг бы всех их, и понимание жеста своего оставил бы на откуп глупцам, что подумают на грехи, а не на саму форму служения, надменную, по сути своей пустую и не несущую ни капли того самого сакрального смысла, заложенного изначально.        Но в самом нём сомневаться не смеет. Кто Артём такой, чтобы с волею жизни тягаться? Если ему и правда уготована судьба раба скверны, что бы они ни сделал — не избежит предначертанного. И хочется ему заурчать довольным котом, окинуть подопечного мягким взором и уйти с дороги. Вручит в руки его острозаточенный нож, и окончательно за спиной укроется, чтобы вовремя от беды уберечь. И всякая молитва, что вознесена им к небесам будет, станет не о себе, это бессмысленно, он ангел, и в лишнем внимании неба не нуждается, но о нём, едва ли предающем молитве значение большее, чем рутинное действие, большее, чем пустая благодарность за пищу посланную и ещё один день жизни, каким бы паршивым он ни был.        В душе Жени нет страшного смятения. Чернь, пока что, пролетает мимо, не цепляется за него, не пытается утащить в безмолвную бездну. Словно злой рок улыбается, жмёт ангелу руку, и уходит прочь, даже не смотря в сторону Жени. Он им неинтересен, и плевать в чём там дело. В бесконечной щедрости госпожи удачи или в мягких объятиях Артёма. А может смирение чужое, пусть поверхностное и бессознательное подкупает их, стекает плёнкой прозрачной, да смешивается с каждым живущим, что жизнь свою на тонкой грани между праведностью и пороком балансируя.        И сжимая в руках своих меч, проводя по зазубренному краю, скалит зубы свои. И хочется быть ему уверенным в том, что более не взмахнёт он им, что более не пустит кровь, ведомый славным шепотом бойни, пусть останется напоминанием о тёмном прошлом, о том, что запятнан он нервой святой, что отступников, что своих, не разделишь уже. Артём ведёт по металлу пальцами, смотрит на проступающие из мелких царапинок капли и позволяет себе расплыться в улыбке, самой мягкой, на которую только способен.        И падая на колени, укладывая перед собою оружие верное, проводя по рукояти меча, осторожно сжимая ту, смотря как утопает тот в мягком одуванчиковом море. И надо бы оставить его здесь, пообещать себе никогда более не заносить ни над кем, оставить где-то в прошлом. В том, о котором не ведают смертные, далёком, кровавом, жестоким, ведомом жёсткою рукою Создателя, том, в котором ему не наплевать на творение своё.        Взвешивая все за и против, он передумывает, прячет оружие верное, и более не оборачивается на ветра завывания. Не отзывается на шёпот, исходящий от руин надменных. Хочется рассмеяться, и хоть одним глазком узреть попытки тщетные нечестивых прикоснуться, посмотреть, что станет с ними, если они хоть пальцем к пыли престола притронутся.        Но ему по этой части совсем не везёт, и быть может, оно и к лучшему. Настолько, что даже грустить о том грешно. Истинного рая давно не существует, а с постройкой ада люди прекрасно справятся и без них, дай им капельку времени, и сам ад превратится в ледник нетающий.        И на шелест чужих одеяний наплевать ему, наплевать на взор внимательный тёмных глаз. Плевать, что те вцепились в его спину, что мажут по каждому перу, наверняка желая сжечь тот, прислонить ладонь между лопаток, да уничтожить даже хоть какой-нибудь намёк на хрящи. Но всё же, из некоторого любопытства, обернётся, голову набок склонив. Забавные они всё, нечестивые, обличие людское променяли на почти звериное, в спине гнутся, зубы огромные скалят, машут перед глазами лапами когтистыми, но навстречу ни шага не делают. Лишь замирают, чувствуя взор изумрудов спокойных, лишь топчутся, пытаясь подступиться к трону заветному. А он и не противится, загорается радостью, словно знает, что произойдёт что-то интересное, едва это произойдёт. Но его оставляют ни с чём, уходя с глаз долой, лишь пыль зазря поднимают, заставляя отмахнуться от неё.        Нечестивые забавные, вроде люди, а моргнёшь и зверя дикого видишь. И неужели не сожалеют о том, извратили свой облик до псины сутулой? Да, кому-то везёт, скверна преображает их в желанный людьми идол, за которым они готовы будут пойти, променяв всё, лишь бы заполучить крохи этого болезненного, но такого соблазнительного внимания.        И хочется верить ему, что зло престанет перед Женей таким же, уродливой массой из костей и мяса, к которому даже прикасаться не захочется. Но он прекрасно знает, что может быть на этой земле, а потому, никогда надолго не оставляет его, и едва почувствовав что-то более серьёзная, чем обида поверхностная, почти видя протянутые изуродованные клешни, тут же за спиной появляется и осторожно уводит прочь.        Если нигде никогда не задерживаться и воспринимать всякого случайным попутчиком — жизнь становится неоправданно лёгкой. Ничьё сердце о тебе не волнуется, никакой долг не тяготит души непокорной, вот он ты — свободный как ветер, иди на все четыре стороны, славь лишь бога и да будет путь твой лёгок и быстр.        Лишь не смей искать убежище в доме божьем, не вкушай жизни в стенах цитаделей, не думай об этом, лишь знай, что всякий, ушедший туда, становится преступником. Возноси молитву свою, но не смей приравнивать себя к слугам его. Ты не можешь нести его бремя, каким бы сильным ни был. Ты всё ещё человек, слабый духом и телом. И явно не тебе спрашивать у судьбы, что, зачем и почему. Жаль, что никто из них не додумается до этого, продолжая надменно верить в то, что всё и всегда будет находиться в их руках. И не смей называть себя слугой его, не смей приписывать себя к славному лику Его. Молись, верь в его благодетель, но ни за что не пытайся вершить суд его. Это проявление величайшей гордыни, думать, что имеешь право прощать, ведь о том говорит создатель. Ни у кого из смертных нет такого права. Ни люди, ни ангелы, ни кто-либо ещё, кто не является Им.        И он искренне надеется на то, что Женя никогда не переступит порога надменной цитадели, в своём искреннем желании обрести хоть что-то, пусть иллюзорно, но, всё-таки похожее на дом, которого он был лишён. И с одной стороны, винить его в усталости от странствия, он не имеет никакого права, вечный путь утомляет, он приедается, выстраивая стойкое желание, пусть временного, но всё-таки, покоя. Люди не вечны, и явно не созданы для вечных бесцельны странствий. Люди сдаются, когда не понимают, для чего это всё. И проклятое почему — вопрос на который у Артёма нет ответа.       И закрывая за собою дверь, вслушиваясь в привычный людской гомон, он решает отступить. Если он и правда ангел, то разве имеет он право жизнь чужую тяготить? Превращать её в унылую рутину, из бесконечного пути, стёртых ног и ночлега либо в стенах чужих, либо под звёздным надменным небом. Ведь даже у него, ребёнка неба есть дом, там далеко-далеко над ними, в который он всегда сможет вернуться, как же можно оставить всё так, чтобы у человека, более слабого и в защите нуждающегося, его не было? Разве можно оставить его под небом высоким, глубоким, разрушенным, лишь сияющим яркими-яркими звёздами. Ах, если бы хоть кто-нибудь знал что это сверкает над ними, никто никогда бы не стал выражать своего восхищения.        Но люди не знают, и в этом их сила. Люди не имеют никакого отношения к произошедшему, и в этом их алиби. Любопытство не грех, а потому пресечь любую попытку объяснить неведомое чем-либо ещё, кроме его воли — он не имеет права. В конце концов, они все сошли с одного неба и в одну землю лягут. Справедливая смерть поровняет всякого. Каждому придётся принять её костлявую руку, и со страхом смотреть как она расчищает путь перед ними.        Ну, а пока… Он дождётся рассвета, и даст ему волю. Если женя и впрямь считает, что способен жизнь свою прожить праведно, если и впрямь, хочет обрести дом, если в этом и впрямь его воля, то так тому и быть. Он отступит, отпустит его, оставаясь лишь тенью за спиной мальчишки. И вроде бы, следует уйти насовсем, лишь изредка бросая надменный взор сверху, но… То, что для него будет мгновением, для людей протянется долгие-долгие годы. И обратив на бренную землю взгляд, может внезапно понять, что… Женя давно глубокий старик, или вовсе уже ушёл за костлявой старухой, давным-давно пройдя самый справедливый суд и либо ожидая встречи с ним, либо плавясь в котлах адских. И было бы очень грустно, завершать это испытание так, да и назло самой госпоже удаче, разве не хочется сыграть именно так? Просто не позволяя ей опустить уголков губ, при взгляде на это создание.       Не будет ли это вызовом самому року, тому злому, перед котором трепещет каждый человек, если он не дурак? А что если он сам воплощение рока? Если он является причиной бессилия всякого, кто по бренной земле, значит, он вправе отступить от изначального курса, спрятать крылья свои, и позволить идти дальше так, как заблагорассудится. Да будет так.        И решение даётся преступно легко. Он не сходит с тонко натянутой нити, оставаясь собой. И пусть положено ему подчиняться слепо, разве грешно смотреть на мир, если повязка слетает с глаз, открывая дивный, полный красок мир. Разве грешно едва не ослепнуть от яркого солнечного света, задней мыслью сравнивая его с благородным золотом, которым венчают достойнейших?        И пусть молитва его никем не будет услышана. Пусть он вознесёт её зря, пусть людскому слуху она покажется странной, пусть обвинят его в ереси. Он не собирается оправдывать чужой веры. Нет его вины в том, что люди считают ангелов милостивыми слугами Бога. Нет, они не такие, нет в них ничего светлого и доброго. Нет в них ничего от их ожиданий, ни лёгких светлых одежд, не мягкого добросердечного взгляда, нет… Людям стоит бежать от взора ангельского, видящего абсолютно всё, стоит бояться их гнева и даже самой малой крупицы внимания, если в душе их хоть капля скверны. То всё вина светлого лика их господина, если наказал он причинять светлой сутью своей боль всем нечестивым, то так тому и быть. И пусть люди думают, что им плохо от холода, голода, тысячи других причин, на которые можно списать своё самочувствие, пусть никогда не догадаются, что это скверна в душе их вскипает, встаёт на дыбы, готовится биться насмерть со светом его, хоть и понимает, что не одолеть ей такого противника. И чем сильнее она дёргается, тем больнее становится несчастному, да так, что не спишешь это ни на что из того, о чём люди склонны думать.        И плевать на то, насколько тяжек грех на душе их, вес есть лишь на суде, а в жизни… Смертью все поравняются, все перейдут грань призрачную, так что пусть живут так, как считают нужным, если и вправду смеют не верить — ответят за это перед судьями строгими, беспристрастными, смотрящими лишь на поступки, лишь на количество гнили, неподкупными, жестокими… Но всё ещё справедливыми. И когда они решение своё окончательное вынесут — не будет дороги назад. Каждому достанется по вере его.        А потому, не уходит Артём в церковь, не произносит молитвы своей в стенах каменных, перед милосердными ликами святых, придуманными глупыми людьми. Они мертвы, всякий святой — грешник, всякий святой — идол, не заслуживающий поклонения, но ежели Создатель закрывает а это глаза, ежели смотрит на это с привычным надменным снисхождением, то пусть это останется неизменным. Не в этот раз, да и на ночь никто не возносит её в глухих каменных стенах. Незачем делать её такой же громкой и слитной. В разделенности её есть своя прелесть. Она не сливается в невыносимый поток, не бьёт по ушам, не заставляет теряться, не будит мысли о том, что ему стоит быть человеком, чтобы всю любовь их Создателя на себе почувствовать, вовсе нет…        Но в голове Артёма таким мыслям не место. Он обещал сторожить его паству, клялся в своей верности, и от своих слов отрекаться не собирается, ни мыслью, ни поступком. Всё как прежде, храни, но не действуй. Не перечь заповедям, не тем, что установили люди, лишь те, озвученные в момент рождения. Всего ничего, простейшие в своём смысле, от которых отступившись — падёшь, а там выбирай одно из двух: забвение или преображение в редкую тварь, которой место среди огня и глухих стен бастиона сажей измазанного, там, где никогда не стихает крик, а мерзкий запах не выветривается, лишь нагнетается с жаром невыносимым.        Покуда Артём не отступается, покуда в души человеческие не лезет и суд вершит лишь над тварями, запятнанными скверной, нечего думать ему об аде. Закрой глаза, погаси все сомнения, утопи их в собственной искренности и иди дальше, покрепче перехватывая рукоять запятнанного клинка. И пусть не смыть с него кров невинной, пусть не предать забвению всякую из ошибок, он всё ещё чист в своих намерениях, и каждый шаг его — настоящее, пропитанное истинным состраданием и капелькой недопустимой любви, желание помочь разглядеть и ощутить жизнь таковой, какой она есть на самом деле. Он показал, осталось лишь почувствовать. Своих чувств он передать не способен, а потому оставляет эту часть на откуп самому человеку, обещая благословить на жизнь новую, да отстраниться, обещая себе не вмешиваться.        Знак ли то, от самих небес? Кто знает, но да будет так. Он сделал всё, что в его силах, и сделает ещё преступно многое, в своём желании испытание это пройти безукоризненно. И плевать, что оценить это будет некому, плевать, что со стороны оно выглядит таким несерьёзным и смехотворным, плевать. Воля Его — закон, нельзя предавать это сомнениям. Всякий сомневающийся — отступник, всякий ответит за это.        И опускаясь на колени, зажмуривая глаза и прислоняясь лбом к сложенным рукам, он застывает. Выжидает мгновения, и убедившись в том, что ни единого шага не раздаётся поблизости, никакая птица не вскрикивает, окончательно убеждается в том, что никто не услышит его, никто не узнает истинного напева молитвы, сопровождающей всё, никто не узнает, что ни слова там про покой и прощение, никаких обещаний прекрасной жизни для праведников за гранью, никаких обещаний вечных мучений нечестивым, лишь клич, говорящий о жизни, клич воинов и служителей самых верных, тех, кому не положено знать земного рождения.        Плевать на то, что люди посчитают его зов ересь, что увидят в этом пособничество скверным властителям, и попытаются клеймить отступником. Они глупы, они ничего не знают, и не должны. Незнание не спасает от ответственности, но снижает накал, позволяет смягчить решение, меняя смерть на долгую хворь. И пусть неизвестно что хуже, пусть он, ангел, должен облегчать людской путь, он этого не сделает. В его власти судьба лишь одной-единственной живой души, за благо которой он молится, о спасении которой печётся, прекрасно понимая, что испытание его давным-давно пройдено.        А дальше лишь воля его. Отпусти и посмотри что случится с твоим подопечным, или же продолжай помогать ему, медленно удлиняя поводок, но не исчезая из поля зрения. Он не знает какова Его воля на этот счёт, но позволяет себе, слишком смело для самого себя, предполагать, что это уже не имеет значения. Времени прошло слишком много… Нет, не так, преступно много, на почти пустое осознание одной-единственной вещи, ставящей точку на любых сомнениях. Вещ, которую он ни за что не озвучит, как бы сильно ему того не хотелось. Вещи, в которую, пока что, он не способен поверить полноценно, пусть и понимает, что надо разворачиваться и следовать дальше, отпуская всё на самотёк.        Изумрудные глаза раскрываются, сверкают, загораются мягким пламенем, обещающим не спалить всякого встречного. Раскрываются грязные крылья, делают пару коротких взмахов, расправляются, заставляя спину распрямить и лицо от рук отстранить. Мысли уносятся далеко прочь, оставляя голову и сердце совершенно пустым, готовым к произнесению то ли клятвы, то ли молитвы, то ли простого клича на удачу, он сам уже запутался в бесконечных сакральных смыслах этих текстов, хоть и не имеет на это никакого права.        И теперь, можно смело вознести молитву свою цветам, составляющим жизни, без которых она не способна существовать, без которых становится мучением, ведя к самому страшному греху в этой жизни. А с другой стороны, если не готов умирать, то тогда и жить не стоит… Но всё это пусть останется на откуп людям, так любящим подвергать сомнениям волю Его.        Он готов. Готов создать первый отрезок в жизни Жени, остальные останутся на волю мальчишки.        Да будет воля его такова. Да будут небеса тому свидетелями и судьями. Да запомнит каждый лист, осторожный зверь и случайный путник слова его. Пусть же прозвучит эта воля здесь и сейчас. — Янтарь веселящий, дикий, бурю буйства несущий, кости дробящий, захлебнувшийся в хохоте, оседлавший смерч — откройся просящему твоего снисхождения! В благую волю того, кто просит тебя — вникни. Кровью пополни кровь, осквернителя заповедей — настигни. Разрушая мысли его, кости его — стихни. Насыщая жажду свою, одержимый, погребая его под собой — дрогни.        И пусть он ненавидит этот спектр эмоций, пусть нутро его противится именно этим строкам, пусть встают на дыбы те крохи скверны, что остались на его руках после исполнения воли небесной, пусть они почти шкворчат, старыми корками опадая с ладоней в траву, где успешно теряются, распадаясь чёрной пылью. И хоть Артём уверен, что всё это результат его неблагодарной работы, умом он прекрасно осознаёт, что никогда не любил эту часть. Что не способен он на буйство в том самом плане, о котором говорится в строках молитвы. Его ли это порок, или Создатель сам возжелал сделать детей своих далёкими от идеала? Это возможность доказать, что ты можешь быть лучше? Или же потаённый страх его, перед тем, что вышло из-под его рук? Ограничение, что может огородить его от лишних вопросов, поступков и всего прочего, что могло бы подпортить ему жизнь. Едва ли это тянет на испытание, не может же таковым являться своё рождение, не ступить никому по лучам золотого яркого солнца, не склонить перед ним колен, и не добиться того же. Никого идеальнее солнца нет. Даже создатель способен искушаться, а надменный яркий блестяще-оранжевый шар. Он лишь светит, не говорит, не думает, не смотрит… Он не нуждается во спасении, и слепо, без роптаний подчиняется воли Его, не раздумывая не над единым словом. Сказано погаснуть — так тому и быть, сказано светить так, чтобы выжечь в лучах его праведных всякого, кто оступится — будет исполнено сей же миг. И порою так жаль, что он не способен быть как пресловутое солнце, облачить своё лицо в железную маску, обнажить всё имеющееся равнодушие и идти, слепо следуя зову Его. — Багрец яростный, причиняющий раны, цвет карателей и пророков, знамя праведных, алая кровь — дай власти ставшему твоим бранным посланником! Обо мне, ставшем твоим правым посланником — вспомни. Заточи мой меч, разрушением мой удар — наполни. Кровь и Нерву из жил моего врага — исторгни. Направь острие моего клинка, цели своей — достигни.        Алая кровь — прерогатива живых, знамёна надменные, огонь чувств испепеляющий. Сжирает всё на своём пути, прекрасный инструмент, самый жестокий хозяин. Цвет порока, цвет праведности. Цвет бесчестия, цвет ведомой гордости. А чувства, проклятые чувства — бумага, пропахшая самыми сладким цветами этого мира, сожжённая в непринятии, забытая в ненависти, размокшая в беспечности. Чувства хрупкие, как стекло самой тонкой работы, и как бесцельно люди его разбивают, бросают отвержено на скалы, надеясь, что получат гораздо больше. Не получат они ничего, и называя себя властителями, обещая очистит мир от скверны огнём, едва ли догадываются, что самыми первыми в нём погибнут, и долго-долго будет их отчаянный крик стоять в ушах, отдавать эхом по каждой стене, всплывать при любом воспоминании и намерении дело это, совершенно чёрное, не имеющее ни капли святости, продолжить. И в кровавой росе умоется мир, утонет, закроется от благодатного солнца, что всеми правдами и неправдами попытается жидкость алую выжечь, ведомое самым первым и искренним приказом, помогать ничтожным творениям, не заслуживающим и капли того и трепета и любви, что были в них вложены.        Не отмыть крови невинной с его перьев, не очистить от лезвия, не зашлифовать, не сплавить заново. Всё одно. Тяжёлое бремя, прощённый самим создателем грех. И неужели суждено мыслям его свернуться в уродливый кровоточащий шар, а людским мечтам обратиться мёртвой грудой железа? Разве выложена дорога на небеса из трупов гниющих и ржавых лезвий? Нет, он вновь и вновь, волею самого неба, суждено лить ему кровь, пусть нечистую, скверной испачканную, она от этого не меняется. Лишь множится, грязными сгустками оседая на ладонях и одеянии. Так пусть всё так и останется.        Пусть никогда не нанесёт рука Жени удара, пусть не будет на его руках крови, пусть не начнёт она бурлить в его сердце, пусть не застелет алая пелена его глаз, не тронет души, не развернёт к бесконечно долгому и мучительному ходу, не посеет раздора глубоко-глубоко под рёбрами, не станет мучить ночами глубокими, перед глазами появляясь и горло крепко-крепко сжимая. Пусть не окажется в руках его карающего клика, и сам он никогда с ним не встретится, не познает боли от ран, не познает их долгого-долгого зализывания. Пусть обойдёт его рок стороной, не сломит волю надменным шепотом, убережёт от попыток сыграть с удачей по её правилам.        Не облизывай нож, не гневи судьбу. Не ложись, не заноси руки над собою, не подбрасывай его, думая повезёт или нет. Не выбирай между глухим поцелуем рукояти и пронзающим ударом лезвия. Не крути колеса фортуны просто так, не отступай от моих слов, не забывай их никогда…        Не ступай в кровавые топи, не вдыхай железистый запах, не пачкай в крови ладоней, не смотрит на неё с восхищением, каким бы благородным рубиновым цветом она ни виделась. Как бы ни сверкала, приковывая к себе взор невинный, всё это ложь, всё это звон колокола, предвещающего конец, звонящего глухо по душу его. И пусть смолкнет он в ту же секунду, как искушение будет отвергнуто, пусть не вздумает сеять сомнений в душе, оставит её нетронутой, не подпалённой, светлой, настолько долго, как только возможно. И пусть это будет недостижимым идеалом, пусть капли крови однажды всё-таки растекутся некрасивыми алыми пятнами по ладоням его, не случиться идиллии о которой он молится, но в том будет его уверенность, на ладан дышащая, почти фантомная, но всё ещё существующая, не фундаментально, монолитом надменным, а трясущейся от каждого вздоха проволокой. Ну лучше так, нежели полное её отсутствие. — Лазурь грозная, выступающая как медь, приносящая смерть, рассекающий бич, карающий меч — откройся жаждущему твоего покровительства! Выступающему как медь, проникающему, как меч, несущему смерть — мне, внимающему тебе — внемли. Моего врага в глубины боли, в пучину страдания — ввергни. Причиняя ему мучения, раскрывая его изнутри — медли. Когда воззовет к тебе, пожелает найти тебя — смолкни.        Цвет неба — надменное полотно его мечтаний, каркас идеального мира, который остался непонятен всем, кроме него. Его желания, его страхи, его грехи. Всё облачено под яркий голубой атлас, за которым видят идеальную жизнь, и нет никому дела из чего он соткан, чем окрашен, из чего вышит прекрасный узор из звёзд и облаков. Оно — Его несбыточная мечта, к исполнению которой он никак не мог приблизиться, и гнев его огнём лился на бренную землю, чувствовал каждый его недовольство, в облаках саранчи, в суровых метелях, в бесконечных войнах, что вели под славными знамёнами и предлогом благодетели.        Но благими намерениями вымощена дорога в ад. Для осознания этой истины, людям не понадобилось прозрение или помощь сверху. Они вполне ясно осознавали что делали, но всё равно, вновь и вновь попадали в цепи его, только заглядевшись на глубокое просторное яркое небо, так надменно возвышающееся над ними. И всё начиналось сначала, бесконечный мучительный цикл мог прерваться только волей Его, но что делать, если Создатель отвернулся от своего творения, предался неисполнимой мечте, уподобился бесполезным тварям, познал порок, пытаясь выдать его за неоспоримую истину.        И если это и правда мучение, если в бесконечности нет ничего радостного, что могло бы скомпенсировать утерянный покой, то пусть он никогда не осознает, что небо не властно над ним. Пусть светлое Женино сердце останется тем же, светлым, раскрытым, справедливым ко всякому, кто бы ни встретился ему на пути. И пусть не в его власти говорить о том, что правильно, а что нет, пусть он не имеет права гнуть своей линии до конца, пусть не может толкать к принятию нужных решений напрямую, он уверен, Женя справится, не сломится в первое же мгновение перед страшной ересью. Не склонит коленей перед соблазном, не примет на душу свою греха…        Не обратит собственных мечт в мёртвую груду металла, что будут звенеть глубоко под рёбрами, и звон этот будет таким оглушающим, что завоешь, сдашься, потянешь руки самой судьбе, а там… Никому не известно что будет дальше. Металл имеет свойство ржаветь, осыпаться некрасивой оранжевой пылью, становиться хрупче, а там… Едва рухнут они, едва разлетятся, оставляя длинные царапины где-то внутри.        А дальше — душащая пустота, в которой копится разочарования яд, который беснуется, закипает, плещется, так и норовя выплеснуться на окружающих, оставить после себя зудящие волдыри. Не насытиться собственной беспомощностью и болью, хочется больше, хочется вгрызться, испить крови чужой, посмотреть на чужие страдания и воспринять как самое лучшее лекарство, что только может существовать в этом мире. И если так, то как судить справедливо каждое действие его, как воспринимать каждое слово и мягкое прикосновение? Что считать грехом, а что воспринять за то, что способно устоять на грани? Как прочесть новоявленный знак правильно, как помочь ему, ни за что не оступиться на пути праведном?        Более — никак. Он сам принял поспешное решение позволить Жене вкусить жизнь сполна, и от своих слов отступать не должен. Да будет небо над ним всегда ясным и ласковым. Да не сокроются под покрывалом чёрных туч звёзды, не потеряет он ориентира в своём новом странствии. Пусть познает свободную жизнь во всех её проявлениях, и в уродливой неге, и в радостной сладости. Её разную, цветную, как осенний лес, где-то весёлую, жёлтую, ярко-красную, тёмно-зелёную, а где-то тёмно-чёрную, начинающую подгнивать, затрагиваемую почти безобидной белой плесенью.        Он соткал ему полотно, научил держать кисть, дал разнообразный краски, и теперь может смело отойти, изредка заглядывая из-за плеча на сотворение чужой души. И только от Жени зависит то, в какие краски окрасится холст. Будут то яркие цветные вспышки, характеризующие почти детское любопытство и нежность, или же монотонно-чёрно-серый тон, от которого хочется волком выть, и где-нибудь спрятаться, рассчитывая на то, что яркие пятна принесёт кто-то другой, и плевать какими будут они. Но как же Артёму хочется верить в то, что его даром воспользуются правильно, что соблюдут, тот самый вознесённый людьми в абсолют, баланс, создадут нечто складное, не режущее глаз… И при этом он прекрасно понимает что юнец не сумеет сделать этого сразу, сначала перемажет холста во всём, что только пожелает, и иль потом, из нанесённых красок сотворит хоть что-то, более-менее похожее на полноценную картину. — Зелень тягучая, вязкая, словно смола, обволакивающий покров, непроницаемый щит, изумруд, равняющий чаши всяких весов — наполни воина своей тяжелой силой! Меня, карающий молот поднявшего — слушай. Замысла ослушника, дерзнувшего противиться — спутай. Непокорную душу его — мятежную, обезумевшую — разрушь.        Было бы величайшей ложью сказать, что это не его стихия. И как бы Артём ни отбрыкивался, как бы ни пытался самого себя убедить в том, что его прерогатива лазурь — карающий меч, слепо идущий за приказом всесильного создателя, он слишком многое упускает из виду. Будь он просто орудием, не сомневался бы ни в чём, ни принял бы хрупкую жизнь в свои объятия, оборвав в тот самый момент, как заметил бы шевеление в свёртке, отправил бы праведную, кристально-чистую душу на суд, и был бы один у его исход, безусловный и безапелляционный.        А он его принял, дал самому себе обязательство не породить ни единого зерна сомнения в душу чужую, пусть и знал, что всё от и до пропитано в нём величайшей гордыней, непозволительной для слепого оружия. А если он не оружие, если не идеально творение, то что же он? Вестник страшной воли Его? Луч света, в кромешной тьме, к которому обращаются лишь осознав неизбежное? Воплощение слепой надежды для всяких, кто перед судьбою склонился и признал своё бессилие? Как бы не называли его люди, кем бы ни видел он себя сам… Разве это важно, когда глаза его — почти идеальное воплощение справедливого равновесия? Когда вместо слепого решения, даже на перепутье в тот самый промозглый день он думал, пусть даже считаные мгновения, над тем, что ему делать с живым человеком, почти всученным ему в руки злодейкой-судьбой, над который не властен даже его господин?        Плевать что Женины глаза светлее, пусть на изумруд не тянут, пусть они не видели того, что свои следы оставило в его взгляде, пусть никогда не увидят, пусть останутся такими же мягкими, светлыми, яркими, желанными всяким, но в то же самое время требующими немалого труда чтобы достать их. Пусть смотрят в суть вещей не обманываясь первыми впечатлениями. Пусть взор их будет строгим, направленным в самый корень любой вещи, любого слова, любого намерения. Пусть не обманет его ни манящая занавеса дыма, ни привлекательно-яркая обёртка греха, не мёдом текущие речи и шальные касания, пускающие волны мурашек по телу. Пусть ничто не посмеет заселить его взор, пусть он останется ясным всегда и всюду.        Пусть путь его будет лёгок, пусть не увидит он ничего из того, что могло бы веру его пошатнуть. И хоть не в праве он требовать такого расклада, не в праве говорить что есть что, лишь потому что, Женя всё ещё… Человек. Из плоти и крови, бессильный перед временем и обстоятельствами, что обязательно однажды преклонит перед смертью колени. И перед людьми нет у него права сути некоторых вещей раскрывать. И как бы ему ни хотелось раскрыть Жени глаза на некоторые вещи, шепотом рассказывать о том почему от греха бежать надо, он не может объяснить это понятным языком. Не увидят его глаза теней нависающих над несчастными, не увидит их рук, к горлу тянущихся и грозящихся задушить в любой момент, принести на алтарь жертвенный и избрав для порочной души подходящее наказание, тут же привести его в исполнение. — Серебро хладнокровное, крепкий хребет, вместилище всяких богатств, покровитель стяжателей — укрепи своего служителя! Тому, кто чувствует его, слушает, повинуется слепо — ответит. Кожу того, кто умеет хранить, вервие, связки и мышцы его — крепит. Сердце его, обращенное к Лимфе всяких цветов — греет. Расточителя всяких цветов, самоубийцу, дерзнувшего тратить, мучительной пытке — подвергни.        В людской глупости — благословение, в людской слепоте — спасение, во лжи — надменная надежда на то, что за нею нет ничего ужасающего. Что это не травит их души, не пятнает той перед судьями справедливыми. Что это единственная, самая верная дорога к могуществу, силе, богатствам, в которых так сильно нуждаются глупые люди. И нельзя обвинить их в ереси, самим Господом заложено это досадное несовершенство. Не все люди одинаково сильны, умны, удачливы, всякий получает по своей вере. И если бы это было правдой, мир был бы совершенно другим, так похожим на тот, что вообразил себе бог.       Кому земля — священный край изгнания, кому — закрытый плотно тёмный склеп. Чем она станет для его подопечного? Каков путь его ждёт? Что приготовило ему жестокая судьба? Останется ли за его спиной удача, едва он отойдёт в сторону? останется ли от него хоть что-то, едва он вступит в желанную жизнь? Сольётся ли с ними, станет ли своим или будет вечно чужим дикарём, которого ни за что не захотят подпускать ближе положенного? Сумеют ли они построить нужные мосты? Смириться друг с другом, принять полученный расклад как должное и неоспоримое доказательство воли его?        Дорога это куда более трудна, чем та, которую им довелось преодолеть. В одиночестве есть своя прелесть, но она закрыта для осознания Жене. Он юн, ему незачем заранее душу свою травить пустотой. Он желал посмотреть на то, что за жизнь течёт вне вечного пути, что там, в алых тонах, в недосягаемом для вечных путников колыбели покоя. Там, где есть ещё кто-то, кроме них двоих, где не надо стаптывать до крови ноги, и можно не мечтать о привале, где теплее уютнее, где сердце находит приют и позволяет себе привязаться, окончательно меняя праведный путь на нечто куда более приятное, более отречённое, более легкомысленное, позволяющее себе, хоть в голове, что-то более мягкое, далёкое от заповедей и мыслях о милости Господа. Обычную жизнь, местами тяжёлую, местами несправедливую, но такую яркую, что взглянешь единожды — ни за что после не оторвёшься. Полную чувств, событий, ощущений, всего того, чем нельзя себя побаловать находясь в вечном странствии.        Ему бы, как ангелу, несущему волю божью, осудить Женю за слабость, отпускать со снисхождением, совершенно точно зная, что всё это кончится плохо, что после придётся слушать бесконечное и абсолютно неискреннее раскаяние, просьбу простить каждый свой проступок, за который у него спросят там, за гранью.        Нет, Артём отпустит его спокойно, в улыбке его не будет и капли надменности. Так пусть тело и дух его будут стойкими, пусть минуют его метания, пусть обойдут его стороной напрасные страдания. И пусть это почти невозможно, пусть перед искушением, рано или поздно, преклоняется каждый, пусть это неизбежно, и отречься от него можно лишь в стенах надменной цитадели, порога которой Женя ни за что не переступит, Артём о том позаботится, от чего, а от величайшей гордыни он точно убережёт своего подопечного.        И если расположения от удачи он требовать не способен, а играть по её правилам не намерен, то остаётся лишь пожелать ему стойкости, воли, через которою не проломиться и орде демонов, твёрдости, которой позавидуют даже массивные надёжные гранитные стены. И пусть в этом будет весь он, яркий, как самые далёкие звёзды, вышитые отравленными жилами неверных по прекрасному иссиня-чёрному атласу ночного неба. — Сирень чистая, плоть загадки, тайной играющая, прибежище странного — отзовись на мой зов, помоги покарать непокорного! В битве с противником неизвестным, лукавым, неведомым — помоги мне. Обманом и хитростью тщившийся правду мою одолеть — погибнет. Наблюдавший за мной, желавший найти мою слабость — ослепнет. Цвет его пропадет, молот его упадет, голос его — смолкнет.       И пусть небесами каждое его слово будет понято правильно, пусть не узрят они в том дурного замысла, пусть е сочтут за дерзость, и не появится у них ни зёрнышка сомнений на его счёт. Да, хоть он и ангел, но всё ещё совершенно недопустимо далёкий от идеала, что дарит человеку свободу, решаясь оставить светлой тенью за правым плечом, чтобы в нужный момент, мягко обняв, укрыть за потемневшим перьями, снова и снова обещая каждому из них столь необходимые несколько мгновений покоя, услышать искренние слова покаяния и в очередной раз отойти, мысленно пытаясь угадать, в какой момент перед ним склонятся снова. Когда душа чужая в очередной раз почернеет настолько, что будет трудно заглянуть ему в глаза, спокойные, понимающие, готовые отпустить все грехи снова...        Сердце легкомысленное, неверное, пусть ни за что не подведёт его, пусть не утянет на дно, не обманется ни чьими касаниями, словами, ласковыми взглядами. Пусть будет крепким, раскрывающимся лишь в надёжных руках, лишённым излишней легкомысленности, умело связывающей по рукам и ногам после нескольких неверных решений.        Его молитва окончена. Он сказал всё, озвучил своё никчёмное желание перед всеми, кто мог бы его прямо сейчас услышать, и пусть подле никого нет было, так даже лучше. Чем меньше свидетелей этого сомнительного таинства, тем крепче будет их воля. Тем меньше узнает одну-единственную верную истину, на осознание которой даже у него ушло преступно много времени.        Истину, в которую он не имеет права поверить, но иного выхода нет. Даже при решённых заранее исходах. Этот вывод спонтанен, до него не дойти следуя лишь за разумом, верой слепой или сердцем. Он просто есть и его нужно принять как данность. Вывод, до которого никто из ныне живущих никогда не должен дойти, иначе быть беде.        Благо, что жизнь их достаточно тяжела, чтобы задумываться об этом, что страх перед гневом его, всё ещё пересиливает подаренное любопытство, что мысли о том, как дожить до завтрашнего дня, всё ещё важнее того, что там действительно за гранью находится. О том, есть ли там рай и ад на самом деле, о том, каковы они, есть ли там вечные муки и блаженство, или же вечная пустота, в которой нет ничего прекрасного или ужасного, из всего того, что придумали для себя глупые люди, желая внести чуть больше ясности в собственное бытие.        На рассвете его рука не дрогнет, когда он протянет Жене клинок, голос, вопрошающий пользоваться им правильно не дрогнет, кивок будет почти не механическим, принимающим слова человеческие правдивыми. Дальше Женя пойдёт сам, пусть докажет, что способен сделать это достойным образом. Артём не потребует праведности, не имеет права потребовать. Теперь он будет немым наблюдателем, готовым вмешаться в случае крайней необходимости.        И улыбаясь ему в последний раз, оставляя осторожный поцелуй на макушке чужой, тут же отстранится, уходя с глаз мальчишки долой. Это будет ему первым испытанием, с которым он наверняка справится на отлично. Пусть покажет всем, чему он научился за всё это время.        Шаг за шагом, прочь в глубокий лес, где можно будет крылья свои расправить, где никто не посмеет посмотреть а него, где никто не помешает ему вгрызться в кровоточащую мёртвую плоть, окропить свои руки в крови вновь, по пресловутой воле Господа.        Лишь бы не знать о том, что первый же зацепившийся за Женю ласковый и любопытный взгляд карих глаз будет встречен самой широкой улыбкой, на которую его подопечный будет только способен.       Денис — прозвучит сквозь шум толпы, и рука его будет без каких-либо раздумий пожата. Женя не увидит тёмной тени за чужой спиной, не узнает о том, что облажался на первом же шаге.        А впрочем... На всё воля Его.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.