mania grandiosa
23 апреля 2024 г. в 14:17
Утро цвело свежестью подобно душистой герани, когда я сидел в своём кабинете и медленно с упоением распинал бабочек, пронзая их мохнатые тельца и крылья иглами. Этот размеренный процесс с детства успокаивал меня, позволял отдохнуть от воя бесов в голове, поразмышлять.
Фамилия нашего рода имела древнее, таинственное происхождение. Помню, как Степан Трофимович в детстве рассказывал, что слово stauroς по-гречески означает ни что иное, как орудие казни Христа. Это обстоятельство породило во мне странную одержимость. Стоило войти в комнату, как первым, что успевал выхватить взгляд, становилось распятие на стене. И, каким бы невзрачным, запылённым оно ни было, я находил в его строгих очертаниях странную прелесть.
Тайно я лелеял мысль о том, чтоб быть распятым самому — буквально ли или фигурально, не имело значение. Это стало бы прекрасным апогеем моей жизни, существование которой само по себе являлось кощунством. Мысль о стигматах на окровавленных руках и страшной, пронзающей каждый нерв боли, порой, бессонными ночами, приносила ни с чем не сравнимое, ноющее упоение, то самое, котороя я испытал, если б меня нагнул за волосы тот француз, виконт.
И вот на письменном столе, за которым я теперь «работал» лежало моё собственное «распятие», моё признание. Я взял бумагу в руки и лелейно разгладил страницу. Вот бы увидеть напыщенное лицо Варвары Петровны, когда она станет читать это. Как же? Её Николя, в идеальность которого она так хотела верить!.. Впрочем, тогда меня это едва ли будет волновать. А хотя может быть и останусь ненадолго. Только бы увидеть, как они с Дашей примутся оправдывать меня на все лады даже в такой мерзости.
Вдруг за приоткрытой дверью раздался строгий голос матери:
— Николя!.. Я могу пригласить к тебе Петра Степановича?
Я безжалостно смял в кулаке лист. Верховенский… Решительное «нет» уже было готово сорваться с губ, когда меня прервало бесцеремонное восклицание:
— Да можно, можно! Конечно можно!
И перед глазами возникла бесплотная тень, медленно материализующаяся из пыльного полумрака коридора. Бесплотная? Да нет. Вот и клетчатый костюм-тройка, извечно обнимающий пожалуй излишне-тонкий силуэт, бессменные перчатки на руках в любое время года, чуть небрежно уложенные, рыжеватые волосы и до боли знакомое лицо с надменной улыбкой, играющей на бескровных губах. Почему я никогда не прогоню его? Отчего продолжаю терпеть присутствие этой наглой физиономии в своей жизни? Что за… колдовство…
Не успел мой приятель войти, как тут же принялся сыпать словами: о своих стараниях, о том, что теперь я — романтическое лицо, о моей связи с женой Шатова. В его голосе и манерах было что-то натужное, театральное, и это что-то присутствовало даже тогда, когда Верховенский по-видимому был искренен.
Я молча продолжал заниматься любимым делом. Может быть, если не буду отвечать, он исчезнет? Такое иногда случалось. Вот сейчас подниму голову, и он…
— А это что за насекомое?
Задаст самый неуместный и глупый вопрос.
— Это Nymphalis polychloros. Бабочка-многоцветница, — машинально пояснил я, не зная, впрочем, почему вообще отвечал ему что-либо.
— А это? — осведомился Верховенский.
И прямо перед моим лицом сделал барский жест рукой, словно он был господином, зашедшим от скуки на базарную площадь, а я — мелким лавочником, обязанным удовлетворять его праздное любопытство.
— Vanessa atalanta, бабочка-адмирал.
Он взял листы с моими акварельными иллюстрациями и начал разглядывать их со снисходительной усмешкой. Вдруг мною овладела странная потребность поведать этому утончённо-неприятному человеку сокровенные мысли, которыми попросту невозможно было поделиться ни с Дашей, ни уж тем более с матерью. Мой рот открылся сам собой, а речь потекла так же привольно, как если бы я мог вкладывать свои помыслы прямо ему в голову.
— Не кажется ли вам странным, Верховенский, что такой ничтожной твари, насекомому, как вы говорите, дана такая удивительная, щедрая форма, красота…
— А вы теперь бабочками увлеклись… — сочувственно ответил мой визави. — Люди надоели?
В изгибе его улыбки залегло нечто невыразимо-издевательское, когда он нависал над моим столом, и в то же время лицо светилось располагающим пониманием. Это выражение не раз создавало иллюзию, словно он один способен оценить скрытый смысл моих слов. Возможно, именно это давало ему пусть и призрачную, но всё же власть надо мной и моим временем, что я раз за разом тратил на эту бездарность в твидовом костюме.
— А я так думаю, что люди — существа переходные, — спокойно ответил я, — И существование наше на земле есть лишь, очевидно, беспрерывное существование куколки, переходящей в бабочку. Помните выражение? Ангел никогда не падает, бес для того упал, чтоб всегда лежать, человек падает и встаёт.
Голова Верховенского почти поровнялась с моей, когда он язвительно прошептал:
— Вы никак в бесов уверовали?
Я резко вырвал бумагу из его цепких пальцев. Злоба и разочарование овладели мной. Да что могло понимать это ничтожество… Вероятно слишком много, впрочем. Следовало слегка подрезать ему язык.
— Зачем вы в воскресенье устроили эту комедию о благородном рыцаре? Хотели показать, что мы в сговоре. Я вас ни о чём таком не просил.
Верховенский присел на край стула и бесцеремонно опустил локти на стол, всматриваясь в мои глаза. У него был удивительный голос. Он, казалось, жил своей жизнью, изгибался и извивался подобно хоботку бабочки, играл сменой ладов и интонаций по нескольку раз за одну фразу, пока мой друг говорил:
— Именно. Я именно так и хотел. Я именно это и делал, чтобы понять, в какой степени вы боитесь.
— Боюсь? — с моих губ сорвался нервных смешок. — Уж не вас ли?
Я был близок к приступу истерического смеха. Отчего мне бояться этого худосочного паренька? Он был моей полной противоположностью: нелепый, ломкий, как тростинка… Да, ломкий. С каким наслаждением я бы сломал его. В голове зароились мысли: можно избить тростью до полусмерти, втоптать ногами в землю это холёное, наглое лицо, отравить, так что никто не узнает и не спросит, или лучше театрально отстрелить челюсть, а может сделать своим рабом, как Шатова или Кириллова, раздавить, уничтожить, распять… как хрупкую, мохнатую, уродливую и от того прекрасную бабочку. Воплощённое совершенство…
— Боже правый… — протянул Верховенский любовным шёпотом, — ведь вы — красавец…
Глядя в его голубые глаза, я чувствовал, что мои мысли — его мысли, как единый поток. Он заранее знал всё, о чём бы я ни подумал: каждое постыдное желание, каждое мазохистское наслаждение, каждый жестокосердный порыв. Понимал, принимал, взращивал, как самый любимый цветок, чьи лепестки сочатся ядом. А его голос уже эхом раздавался у меня в голове:
— Вы — Солнце, вы — идол, гордое, безжалостное божество… Вам ничего не стоит пожертвовать жизнью, ни своей, ни чужой. Скажите, ну вот на что вам этот Шатов? Разве он будет счастливо жить с внушёнными вами идеями о… Что вы там ему напели? Ах да. Россия — народ-богоносец. Браво! Такое даже мне в голову бы не пришло. Ну натешились и хватит. Не хотите его утилизировать? Так я к вашим услугам. Вы сами знаете, я серьёзно к вашим услугам, понимаете это?
И вновь эта улыбка, этот восторженный взгляд, полубезумный… Меня как кипятком ошпарило. Не то чтобы моё эго вовсе не трогали его льстивые речи, но убийство Шатова… Во внезапной злобе я процедил сквозь зубы:
— Помешанный…
— Помешанный? — переспросил Верховенский с самым невинным видом.
И непринуждённо расхохотался, словно я произнёс одну из глупейших дамских шуток. В тщетной попытке остановить это безумие я яростно ударил кулаком по столу. Но он не перестал… Он маниакально осклабился, продемонстрировав ровный ряд белоснежных зубов. Забыв о светской учтивости, Верховенский встал и обогнул стол, медленно приближаясь ко мне. Неумолимо… Взгляд его в миг стал недобрым, каким-то… собственническим. И мой приятель, мой визави, мой двойник начал одну из тех гадких, оскорбительных речей, что мне иногда приходилось выслушивать от него:
— Ты всё ещё наивно полагаешь, что из нас двоих в этой комнате, помешанный — я? Но вспомни, на чьей совести лежит смерть девчонки. Я это сделал? Но меня тогда не было. Было лишь твоё желание сломать жизнь невинному ребёнку, который столь досаждал тебе своим существованием.
Остановившись у меня за спиной, он разгладил ткань рубашки на моих плечах, пряча фамильярность движения за желанием смахнуть пыль, и вдруг резко нагнулся, шепча в самое ухо:
— Да ведь это ты — дрянной, блудливый, изломанный барчонок, а я — твой раб. Я — твой червь. Я… всего лишь один из твоих бесов.
Чужое дыхание опалило мне висок и холод пробежался по кроже, когда Верховенски оставил омерзительно-нежный поцелуй на моей макушке, и всё говорил, медленно поглаживая затылок:
— Убивая, мы становимся сильнее Бога. Он не мог бы воспрепятствовать нам, даже если б существовал. И сковывающая нега при виде того, как трепет жизни замирает в широко распахнутых глазах… Это ли не прекрасно?
Мир вокруг окрасился бледноватыми зелёно-голубыми красками, напоминающими трупное окоченение вечности. Я закрыл глаза, в ужасе ожидая, когда всё кончится. Прошла минута, может две. Вечность… Тишину нарушало лишь тиканье часов. Когда самообладание вернулось ко мне, кабинет был пуст, словно мой приятель и не заходил сюда, хотя, если сильно напрячь зрение, я мог снова увидеть его едва различимый силуэт в клетчатом костюме-тройке. Он словно стоял ко мне спиной, скучающе разглядывая одну из запылённых картин на стене.
— Ах да, Ставрогин! — Верховенский вновь явился восторженным голосом и блеском хищной улыбки. — Кстати!.. Все тут убеждены, что вы Шатова убьёте.
И исчез. Наконец-то исчез. Стало так тихо и спокойно. Можно было, пожалуй, закрыть глаза на то, что он не вышел за дверь, как пологают приличия, а просто растворился в воздухе. Мучительно-медленно я прислонил серебряный набалдашник трости к разгорячённому лбу, до боли вдавдивая холодную рельефную поверхность в чувствительную кожу. Господи… Почему каждый раз, когда я не хочу больше убивать, появляется он?
Примечания:
Это было делом одного вечера. Захожу я на pinterest, а там эстетика по "Бесам" с такой подписью: "Верховенского не существует – он больная фантазия Николая Ставрогина". А ведь это многое объясняет. Во-первых, специалисты утверждают, что у Ставрогина шизофрения. Во-вторых, я никогда не понимала, почему Николай ни разу не прогнал Верховенского в то время как совершенно очевидно, что его общество ему неприятно. Этому обстоятельству можно найти и более логичные объяснения, но меня уже было не остановить. В результате появился сей текст. Даже не знаю, хорош он или плох. Просто оставлю его лежать и пылиться здесь.