мы покинем тихо-тихо сон, ты уйдешь, но ты вернешься, преступив невидимый порог. «пессимистия» наутилус помпилиус
Кто станет сберегать душу свою, тот погубит её; а кто погубит её, тот оживит её. Так говорил Лука в своём Евангелии. Наверное, он терпеливо препарировал свою душу, раздирал на кусочки, отдавая на воздаяние Господу. Лука постиг эту истину не иначе как страданием, искуплением и раскаянием. В тёмном коридоре нет ни следа от чего-то святого — только затхлость и сцепленные клыкастые пасти. — И вот ты снова здесь, — шёпот Вильгельма подобен яду, когда он дышит прямо в скулу и осыпается хрустальной крошкой на растрескавшихся губах. Больше, чем убить его, Юхан хочет убить только себя. — Не обольщайся, — цедит он, высекая искросыпительный след на тонком горле зубами. Ещё немного — и перекусит глотку пополам даже без хруста. В ответ Вильгельм смеётся. Хрипловато, с отчётливым привкусом сигарет и покалыванием в лёгких. Он уже давно не употреблял, но в утробе узкого коридора своей хибары выглядит как героиновая мумия — неприкасаемый и истлевший. И Юхана это, чёрт возьми, возбуждает. Ужасно. Мерзко в кубе. Никакая шестнадцатеричная система не выдержит их порочности. Злясь и стачивая клыки друг о друга, Юхан со сжатой челюстью дерёт бледную кожу, пленительно сверкающую на ключицах, и прижимается ближе к непропорциональному телу, составленному из амфетаминового праха и проспиртованного эпителия. Вильгельм паразитом присасывается к его шее тоже: лижет, но не кусает — знает, что следов оставлять нельзя. Потому что в штабе ждёт Руби. Заламывает руки, переживает и поглядывает на часы в мурыжащем ожидании. А Юхан позорно скулит химической шавкой под греховными прикосновениями, разлагается и воскресает, переломав себе все конечности. Он упёрто рычит на свои же мысли, бесполезно пытаясь их отпугнуть, и впивается в косые бока Вильгельма, нырнув руками под футболку. Его кожа — тоньше пергамента, натянутая и посиневшая от вен — светится чем-то болезненным и флуоресцентным, разъедая роговицу. Чтобы не лишиться зрения, Юхан жмурится и опять грубо прижимается к чужому кадыку. У него никаких запретов нет — можно хоть всего Вильгельма обкусать и обглодать, как голую кость. — Какая же ты блядь, — с чувством выстанывает тот, оставляя шрамы на лопатках своими ногтями. Возможно, когда-то из спины Юхана росли крылья. Может даже — все шесть. Только потом их перо за пером отсекали клацающие лезвия колких слов истинного Левиафана, а в кармане забряцало серебро. Так серафим переродился в Иуду. — Мразота подколодная ты, Юхи, — сардоничечки хохочет Вильгельм, открывая грудную клетку для выстрела без зазрения совести. Но у Юхана нет огнестрела — остался в штабе. У Юхана из оружия — кости праведника, омытые его же кровью и преподнесённые Богу предательской рукой. — Заткнись! — рявкает, сдирая с остроплечного туловища джинсовку, как вторую кожу. Одежда летит на пол вместе с крупицам праведности, которая оказывается втоптанной в трещины в полу и растолченной в пыль. — Заткнись? — с мрачным смешком переспрашивает Вильгельм. Болотный блеск в его мутных глазах не предвещает ничего хорошего. — Да ты совсем уже флягой засвистел. Вильгельм изрекает это с таким мудрым видом и сокрушается с заломами бровей, что кажется — он правда сожалеет, что Юхану пора в дурдом. Издевательски гладит по голове с разворошённой причёской и печально улыбается. Хочется вмазать ему под дых. Юхан шарахает кулаком об стену в миллиметре от виска Вильгельма и вжимается зрачками в чужой обнаглевший взгляд. — Какой такой флягой?! — гудит он через искрошенную эмаль и продолжает ощущать прикосновения бесстыжих рук на груди. — Да так… — уклончиво и жеманно смакует Вильгельм. Как истинный дегустатор-кровопийца, с наслаждением вкушает каждую выстраданную багровую каплю. — Пару дней назад ты завалил троих человек огнестрелом, ещё двоих задавил колёсами грёбаного минивэна — и всё во время одного ограбления. Две заповеди в одном! А как же «не убий» и «не укради»? Вильгельм зубоскально усмехается и не отрывает гипнотического взора от покрасневших глаз Юхана. — А сейчас вместо того, чтоб наконец переспать со своей ненаглядной Руби, ты припёрся ко мне. Опять. Третья заповедь, милый мой, — метиловый спирт чистого состава, а не голос. Юхан вот-вот ослепнет от такой концентрации. В носу свербит от раскурочивающего гнева, заливающего уши свинцом. — Ой, нет, даже четвёртая! «Не прелюбодействуй» и «не обмани» в одном флаконе! — в тоне у Вильгельма абсолютно блаженный восторг, хрустящий засохшими ирисками на коронках. — Мне продолжать? Ехидный прищур режет по касательной, но Юхан добровольно подставляет артерии и одичало кивает: — Посмей. Руки Вильгельма изворотливыми змеями от рассредоточенных ласк перебираются к целенаправленной и жёсткой хватке за ворот футболки. — Почитание родителей для тебя, конечно, пустой звук. Ты же их кухонным ножом прирезал — вот так сын! Прелесть, а не дьячок. Улыбка у него совершенно гадкая, скуловоротная и тошнотворная. Юхан бодается, пытается стереть её оголтелым поцелуем с кровавым послевкусием, но лишь распространяет заразу — Левиафан вздыхает полной грудью. — Посмотри, ты же всех используешь, — смеётся Вильгельм с бензинными разводами слёз в топи глаз. — Меня, Марину использовал, Руби, штабных своих… Да ты даже Бога используешь. Безумие. Незнакомое, бесконтрольное, вольнолюбивое. Вырвавшееся из-под узды и скинувшее ошейник. Безумие колошматит Вильгельма изнутри, прорезая себе путь наружу. Такой жалкий сосуд, как хилое человеческое тело, не справляется со всей этой мощью, расслаиваясь на атомы. — Бога, Юхан! Прикрываешься Его законами, — Вильгельм, не моргая и не отводя взгляд, стискивает в кулаке медный крестик на шее Юхана, — и грешишь-грешишь-грешишь, надеясь на Его всепрощение. Гулкий набатный стук сердца в ушах заглушает скоблящий шёпот мертвенно бледного Вильгельма с краснющими глазами от задушенного в альвеолах рыдания: — Только такого не бывает, чтобы прощали таких паскудных грешников, как ты. В его голосе — ненависть. В его словах — ненависть. В его болотистом хрусталике — ненависть. Вильгельм проворачивает руку, и обтрёпанная верёвка от креста начинает душить. Впивается горящим жгутом в подкадычье, вспарывает трахею и оставляет жгучее клеймо. — Какого… хрена… — давит Юхан по слогам скорее не из-за удушья, а из-за непоколебимого камня на груди, отдавившего тяжестью греха всю дыхательную систему. Верёвка тужится. Крестик вот-вот слетит. Жалости Юхан не заслуживает. — Знаешь, сколько боли и унижения я из-за тебя терпел? — наждачной бумагой коробит прямо по мозговым извилинам. — Нужно спихнуть на кого-то вину? Вильгельм. Нужно попросить кого-то перегнать наркоту? Вильгельм. Нужно выставить кого-то идиотом? Вильгельм. Хочется трахнуться с кем-то, а какие-то дебильные принципы не позволяют раздеть собственную девушку? Вильгельм! Его голосовые связки срываются и надрывно трещат автоматной очередью, словно рвутся на лоскутки. Под конец своей тирады он резко дёргает рукой, и слышится звон. Медный грош против сребреника. Звонче всегда то, что дороже сердцу. Обугленному и давно бесчувственному. Крестик с крикливым стенанием теряется где-то в ночных сливках, хоронясь под плинтусом. Христос видит предательство Иуды. Бог отвергает Юхана. — Ты… ты… — заикаясь, проговаривает он, дрожа в запальчивом ошеломлении. — Ты что наделал?.. На груди камень — и нет креста. Тот дарил сладкую, опьянительную иллюзию, что Юхан — всё ещё Божий раб, послушный и желанный. Сожаленный и прощённый. — То, что ты заслуживаешь, предатель, — змеёй шипит Вильгельм и захлёбывается в оскольчатых слезах, вспарывающих подноготную. Юхан окончательно звереет, не веря лживым кристально кровяным потокам, льющимся из вязких топей глаз напротив: — Да я убью тебя!.. — взвывает он и накидывается голыми руками на мутный ком всхлипов перед собой. — Разве я этого заслуживаю? — звенит в пустоте смазанной квартиры чистый голос. Космический писк. Венера дребезжит на горизонте. Солнечные протуберанцы выедают глаза, не оставляя закуски могильным червям, и ярко-оранжевое свечение поглощает всю кипучую злость. Юхан останавливается. Перед ним — Божье послание. Зарёванный шестикрылый серафим с гудящей святостью и непорочной душой наперевес. Руби. Посреди грязной, провонявшей спиртным квартиры, где разлагаются останки справедливости и Христова воскресения. — Руби?.. — дрожаще зовёт Юхан. — Ты не заслуживаешь. Нет, нет, как я мог!.. Руки немеют — зависают в антимагнитном пространстве и коченеют до атрофирования. С ужасом разглядывая собственные растопыренные пальцы, Юхан трясётся поджилками. — А где… где Вильгельм? — спрашивает он, оглядываясь. Кругом — непроглядная, колющая глазные яблоки как орешки темень. Густая, обволакивающая. Не видно ни зги, словно паришь в неопределённой невесомости. — Какой Вильгельм? — Руби слегка хмурится и рыжее мерцание учащается мельтешащими всплесками. — Ортиз, — как само собой разумеющееся поясняет Юхан, — это ведь его квартира. Ледяной сумрак смотрит осуждающе. Он не желает покоряться какому-либо пространству, а уж тем более — ужиматься в однокомнатную квартиру в одном из неблагополучных районов Нью-Йорка для мигрантов. Сумрак — повсюду. Сочится из каждой трещины и культивируется в желудке. — Ах, Левиафан… Вы больше никогда не увидитесь. Тебе пора в Ад, милый, — Руби молвит с сожалением и опускает искромсанный хрустальными слезами взгляд. Юхана встряхивает. — Как — в Ад? — слова рассыпаются бисером по треснувшим губам. — Я не готов, я… Руби, прошу, нет, умоляю!.. С глухим стуком грохнувшись на колени, Юхан истошно молит своего ангела о прощении и помиловании. Трепыхается мотыльком, пойманным меж оконных рам, и с одышкой сипит, словно цепкая рука Вильгельма продолжает его душить. — Умоляю, Руби, я замолю все свои грехи! Честно! Накажи меня, изуродуй, только, пожалуйста, не в Ад!.. Как самый примерный христианин, Юхан до смерти боится Ада. Как бы оксюморонично ни звучало — Иуда боится собственного дома. Не хватает верёвки, мыла и табурета. Тогда гомерический хохот станет слышно на все круги с девятого, прямо из ледяной глыбы, куда Юхан вмёрзнет вниз лицом. Неподдельный предатель. Смешно до ржавой блевотины. — Я отмолю, отмолю, клянусь! — у уха словно клацает церберская пасть. — Владыко Христе Боже, Иже страстьми Своими страсти моя исцеливый и язвами Своими язвы моя уврачевавый… Юхан, как в угаре, шепчет молитву, сбиваясь и начиная заново, заикаясь и решетя язык трясущейся челюстью. Надеясь на снисхождение Господне, он всё воет и воет святословие, отдающееся визгом в ушах. Юхан шарит руками по полу в поисках крестика, оцарапываясь о неизвестные шипы, шинкуясь об колючую проволоку и прилипая костяшками к пыли мироздания. Вдруг — находит. Чувствует расслаивающимися ногтями медь. И — обжигается. — Бог тебя отвергает, Юхан, пойми, — жалостливо тянет Руби, с вселенским состраданием глядя на его позорные попытки удержать в руках крестик. — Твоё место — в Аду. Людям ты делаешь только хуже. Сначала Юхан думает, что внезапно в сумраке пошёл дождь. Оказывается, сливаясь с солёными реками Руби, он тоже плачет. Плачет въедливой ржавчиной. Соскабливает кожу на щеках и шрамирует колени. — Я провожу тебя, милый, не бойся, — маргаритковая улыбка лелеет искорёженную душу. Руби протягивает свою нежную ладонь. — Поверь, там ты обретёшь себя. Юхан не верит. Сжимается и стенает. Колко, взрывоопасно и вне себя от ужаса. — Нет! Нет! Нет, умоляю, Руби, не надо! Ржавые капли самоубийцами разбиваются о сумрак под ногами и питают зародышей репейника, вонзающегося в голые ступни Руби. Она лишь немощно разводит руками и смотрит так, словно вот-вот раскромсается галактика. Звёзды живут триллионы лет. Иуда жил до первого марта. А Христа распяли в вечности. Юхан роняет крест с обожжёнными ладонями и ревностно давит сквозь зубы: — Господи, за что Ты такой злой?.. Без надежды получить ответ, Юхан кричит и вибрирует грудиной, ещё явственнее ощущая камень бремени. — Думаешь, Я заслуживаю твоей ненависти? Гремит. Аж в глазах темнеет. Перепонки разрываются и обугливаются. Кости покрываются сажей и потрескивают, готовясь к самопожертвованию. Юхан поднимает взгляд. Перед ним — Бог. Это уже полный сюрреализм. Пикассо обзавидовался бы. — Ты совершил так много прегрешений, что Я не могу нарекать тебя Своим сыном. Голос Господа жалит и грохочет в темноте пустотного беззвучья. Полые кости-пластмасски сотрясаются от той силы, вложенной в триединость святого. Бог, Сын Его и Святой Дух прямо перед Юханом. Протяни руку — пощупаешь горячее вино под пронзённой гвоздями кожей. Весь силуэт Господа сочится золотистым свечением — оно шипит и обеззараживает, словно концентрированный хлоргексидин. Только Юхан настолько сильно пропитан грязью, что вместе с паразитами растворяется в пузыристой жидкости и сам. — Господи Христе… — вымученно сипит он, — прости, прости, прости мне все грехи мои, прошу, я сделаю что угодно… сделаю… Иисусе… В голове — каша. Вязкая, хлюпающая, как топи глаз Вильгельма, который растворился в неизвестности. Юхан пытается осознать реальность***
Тишина. Не вязкая, не топкая, не страшная. Спокойная. Слоговитая. Ти-ши-на. Триединая, как Господь Бог. Юхан распахивает глаза и нанизывается бусиной на шнур лампы, торчащий из обыкновенного белого потолка штабной комнаты. Бежеватые стены без единого окна, молчащий кондиционер, узковатая для двоих кровать и красный уголок с распятием напротив. Тяжело дыша, Юхан тут же ощупывает шею и с упоением оглаживает красную нить с подвешенным на неё крестиком. На месте. Продолжает дарить иллюзию искупления грехов. Справа лежит Руби. Всё как обычно. Никаких чужих квартир, Левиафанов, серафимов, Ада и личных свиданий с Иисусом. Если бы Юхан увидел Его воочию — неметафорично бы сгорел. Недаром ещё в Древней Греции боги прятались на Олимпе, лишь бы не испепелить свой народ ненароком. Юхан прислушивается к тишине и стирает холодные капли пота, осыпавшие всё лицо и шею. Выкарабкивается из кровати, бесшумно делает пару шагов и встаёт перед красным уголком. С одной иконы смотрит Николай Заступник. А «Неупиваемая чаша» ласкает обезумевший взгляд напоминанием о нескончаемой жертве Христа и милости Его к людям. Ко всем, кроме Юхана. Тот надорванно вздыхает и берёт шелестящий коробок спичек с кособокого стола. Зажигает одну, буравит её взглядом, пока не обжигается и тушит об ладонь. Как напоминание о сне. Приходится зажечь вторую. Лампадка недвижимо приглашает грешника отмолить всю грязь, застрявшую под ногтями и в сердце, и Юхан уже тянется её зажечь, как вновь обжигает кутикулы от внезапной весенней капели голоса: — Снова кошмар? Руби звучит как солнце. Как старинная лампа накаливания, отдающая всю себя свету. Жужжит тихонько и греет одним лишь взглядом. Выронив потухшую спичку с придушенным испуганным вздохом, Юхан тихо отвечает своим надсадно-глухим голосом: — Да. Юхан звучит как суховей. Как выгоревшая под солнцем полынь, раздирающая ступни. Шелестит и трескается фотосинтезирующими волдырями. Наконец он зажигает третью спичку, и она делится своим огнём с лампадкой, потрескивая и плюясь искрами. Лики Николая Заступника, Богородицы и Иисуса теплеют под светом журчащего ладана, и на душе становится как-то легче. Руби под боком в молчании наблюдает за жёсткими, но отчаянными движениями и вдруг нежно произносит: — Христос воскресе, Юхан. Того аж током прошибает. Стреляет электрошокером вдоль позвоночника и пронзает молнией темя. Видимо, ночь святой Пасхи намерено покарала его кошмаром, чтобы вгрызться в совесть как следует перед разгульной праздностью. — Воистину, Руби, — ломко отвечает Юхан, обернувшись наконец на неё, освещённую лампадкой и священным нимбом над головой. Пусть Христа распинают ещё тысячу раз, пусть Он воскреснет ещё миллион, пусть Левиафан взревёт и потопит даже Арарат, пусть Иуда взбеснуется и расколет голову Юхана надвое — пусть. Пока рядом снисходит шестикрылый серафим — не страшно.