ID работы: 14660249

Red Sex

Слэш
NC-17
Завершён
16
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
16 Нравится 4 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
      Терпеть он не может пить людскую кровь, ясно?       У него начинается нервный тик только от одной мысли, что отвратительно пахнущая субстанция попадет в его рот, коснется клыков и языка, зальётся в горло, опустится в пищевод, придаст силы на ближайшие несколько недель, пока мерзкий привкус разодранного трупа окончательно не станет полностью фантомным, почти нереальным, а он снова пересилит себя, надеясь, что в этот раз всё будет не так плохо. Уговоривать себя с каждым разом всё труднее, сложнее, тяжелее, тягостнее и вообще пусть в аду горит тот, кто однажды подумал, что это до неба и обратно весело – поставить перед фактом, что вампир так зависим от каких-то жалких и противных нескольких глотков теплой, бурлящей жизни.       Ему нравится брать в руки медицинский скальпель. Серебро не греется от окоченевшей кожи, но оставляет на ней небольшие ожоги, которые даже не болят, а зарастают через секунды две. Он этого обычно не замечает и впечатление создаётся, будто он даже этого не знает. Он погружается в процесс так быстро, плотно и по-своему смешно, что становится страшно. Погружая лезвие в кожу, он оставляет миллион ран на теле невинной жертвы, задыхаясь от гниющего запаха крови, но продолжая полоскать кожу резкими движениями, которые только кажутся таковыми. Если приглядеться – каждая глубокая царапина олицетворяет саму симметрию и чуть ли не ювелирную работу, которую можно было продавать фотографиями и целыми экземплярами, если бы причинение тяжкого вреда было законным. Хотя он всё ещё надеется найти ценителя среди своих.       Он каждый раз ведётся на одну и ту же ловушку собственного разума, заглатывая столько крови, сколько выпивают особо жадные вампиры, наслаждающиеся вкусом этой абсолютной тухлятины. А он пьет её литрами только потому, что всё надеятся, будто количество продукта оправдает количество времени, но стабильно через несколько недель он снова голоден и готов вырезать полгорода. Всегда, правда, обходится одним – ну, максимум двумя – и вновь наступает на ненавистные грабли, всасывая чужую жизнь в себя до последней капли.       Кровь и человеческое мясо, – как плохое сочетание дешёвого, покрывшегося плесенью вместо пенки, пива, и плоти старой коровы, от которой ещё до смерти начинает разить гнилью. Порой, встречая подобных себе, – что, кстати, случается не так уж часто, – его одолевает любопытство, как же сородичи вообще переносят эту заразу на своих крупных клыках, но с подобной проблемой едва ли встречается каждый попавшийся под руку вампир. Всех всё устраивает, а он крутит все свои годы у себя на бледной ладони, за ниточки вытягивая мелькающие месяца голодовок и забастовок самому себе, потому что, упаси Господь, но как же он иногда хотел умереть от мысли, что снова нужно есть.       Поедая людей, вампиры в край расслабляются, становятся уязвимыми, просто напросто забывая даже что-то банальное. Например, собственное имя и необычную природу, хотя, казалось бы, как можно не осознавать что и кто ты, когда буквально отрываешь зубами, подталкивая языком к горлу, куски грубой, насыщенной плоти. Это слушал он от других, смотря на очередного рассказчика такими глазами, будто всё это – массовая шутка, потому что... Да ну невозможно! Едва пересиливая себя с каждым началом месяца, чтобы пойти и выпить обычной крови, ему невдомёк было, что такое «жевать плоть, как курить опиум, напрочь отключаясь от внешнего мира». Звучало даже как что-то нереальное. Наверное, хуже байка была только про чеснок и то, что ведьм огонь умерщвляет.       Глотать кровь было невозможно сложно. Он помнит всё так четко и досконально, что мог бы уже просто написать огромную книгу, где пересказывает все свои «вампирские приключения». Хотя, скорее всего, ему не позволяет этого сделать гордость и непереносимая серость данных мероприятий, ведь ничем оно от другого не отличается. Глотать. Кровь. Невообразимо. Он всё время пытается, но горло сокращается в пустую и вся субстанция толчками выливается из его рта, когда он, стоя на коленях, в редких случаях забираясь на грудную клетку человека, поднимает голову, рассматривая потолок или ночное небо, всё ещё стараясь сглотнуть, игнорируя полившиеся по инерции слезы, которые заливаются в напряжённые, постоянно слушающие, уши. Вся эта гниль и в нос заливается, потому что голову вообще запрокидывать не надо, но он делает это каждый божий раз и... блять, отучите его уже от этого. Он дышать после этого не может.       А «он» вообще-то, ко всему прочему, носит красивое имя, пускай и создаётся впечатление, что безликий. Фёдор – имя греческое, но значится во всех трактованиях, что перевод ему «Дар Божий», а он в эту чушь верить перестал, когда его какая-то бессовестная, плохо пахнущая пиратка в клыкастого обратила. Молится, правда, до сих пор. Только вот, где угодно, но не в церкви. Старшины ведьм, у которых он околачивался в самом начале обращения, наказали не ходить, а в нем даже привычного любопытства не проснулось.       Однажды убитая им девушка оказалась дочерью влиятельного человека, но если кто-то подумает, что это его сильно взволновало, пожалуйста, переосмыслите происходящее и поймите, что приезжего из великой Москвы господина Достоевского вообще ничего в этой жизни не волнует, кроме него самого. Да вот только в складках грязного, тяжело впитавшего в себя кровь, платья, Федор по случайности обнаружил билет на лайнер в самую ближайшую субботу через Владивосток прямиком в Японию. Доставая сверкающую бумагу, он, естественно, её запачкал, но едва ли его это смутило. Развеяться не мешало и иногда даже самые нежеланные убийства милостиво подавали плоды, честно заработанные страданиями, которые он испытывал. Пока по лестнице бежали сожители некогда прекрасной дамы, Федор лениво выскользнул в окно, ловко запрыгнув с высокого этажа на крышу и, конечно же, прихватив билет.       На памяти его, август 1872 был цветастым, пахучим, а русским констеблям больше казалась привлекательной идея сидеть и курить побольше, покрепче, подороже, чем искать убийцу, сделавшего себе славу тем, что не оставлял в трупах ни следа от крови. Однако и искать они, конечно, будут долго, ведь таких убийц в Петербурге под сотню или даже три. Лето можно было лишь с натяжкой назвать летом, но зато шинель его излюбленная могла быть всегда с ним и глупо он с ней отнюдь не выглядел, особенно когда задувал сухой ветер. Запах крови впервые на его памяти не стоял над землёй так плотно, рассеиваясь до обеда, когда солнце выжимало из себя последние силы, дабы светить, а ветер гнал вонь к лесу, откуда выглядывали лесные звери, да затворники и изгои. Федор бесстрастно кидал на них прохладные взгляды всегда, когда сидел на опушке, довольствуясь полуостывшим чаем из фляжки.       Ненавидя некоторые свои преимущества, он всё равно добрался до Владивостока пешком, хотя изначально мог позволить себе хоть тысячу билетов на поезд, да вот только прогадал со временем, в пятничный вечер внезапно осознав, что по крупному облажался. Регенерация и бьющаяся в его венах кровь барышни сделали ускоренное путешествие через леса неощутимым, хотя Федор в любом случае умотался. Собственные ноги ему казались не подъёмными, а сапоги он выкинул прямо перед дверью в обувной магазин. Напрочь игнорировать настороженный взгляд продавца при виде босых ног, оказалось проще некуда, потому что Федор не знает, что такое чужое мнение и уж точно не имеет понятия, что с этим мнением считаться хотя бы иногда надо.       До отбытия лайнера оставалось часа два, а новые ботинки бордового цвета потянули его по узким улицам, забитым рынкам и пустым подворотням, пока за несколько минут не умудрились привести к стеклянным дверям бани. У него были сомнения по поводу слишком маленького запаса времени, но он соврет, если скажет, что думал долго и тщательно, прежде чем толкнуть дверь. Бани пахли умиротворением и теплом даже при самом входе, когда в стены продолжает впитываться воздух с улицы, напряжение пришедших, шелестящие деньги и грубые голоса. А что уж говорить о сухих, прогретых помещениях, куда Достоевского тянуло, что при жизни, что после смерти. Предпочитая отдельные комнаты, он всегда здорово переплачивал, но как же хорошо было сидеть в обделанной деревом комнате, приятно сгорая и чувствуя, как твоя кожа всё ещё продолжает быть сухой, гладкой, неподдающейся природе.       Да вот только в этот раз не везло ему.       – Извини, Господин, но отдельные комнаты распродали на сегодня уже, – старая дева лет сорока, видно по глазенкам мудрым, что вдова, замотала платок на голове умело, но концы с бахромой ей то и дело приходилось отбрасывать на плечи, чтобы не мешали заполнять листы. – Одну иностранец какой-то странный занял. Попробуй подкупить. Авось попадешь ещё сегодня в баньку за счёт глупости заморского этого. По глазам вроде умный, но ум этот таков, что обдурить не составит труда. Я, вот, с него пятнадцать рублей вместо десяти содрала.       – И где я должен его искать, сударыня? – он устало огляделся, касаясь кончиками пальцев лба. – Бегать по всей бане в поисках какого-то иностранца мне, уж извини, не прельщает.       – Да не тарахти ты, Господин, – женщина бросает на него тяжёлый взгляд исподлобья, а потом кивает в сторону отделений для персонала и дополнительных услуг. – За полотенцем он ушел. Двух ему, оказывается, непозволительно мало. Наглость границ не знает, честное слово, Господин.       Запах непривычный он ещё издалека чувствует. Как-то побывав в Лондоне, Федор уже успел выучить, что каждый народ по-своему пахнет, а его дорогая кузина из Франции так вообще ему изначально вкусной за счёт необычного запаха показалось, но теперь вспоминать, как Достоевский её кровь буквально отхаркивал, удерживая шокированную барышню за предплечья, было как-то неэтично. Не даром же она умерла в тот день. Восемьдесят шесть лет назад.       Этот аромат его привлек и как бы Федор себе не напоминал свою мертвую кузину, вампирское нутро задребежало от желания вкусить, да распробовать путешествующую по венам кровь чужую. А вдруг этот заморский хоть немного, но другой. Достоевский на всю Российскую Империю был чуть ли не единственным клыкастым, который кровь терпеть не мог, но при этом всё ещё негласно не оставлял попытки найти ту жизнь, что приглянется ему по вкусу, хоть и яро это отрицал, утверждая самым близким – если их можно таковыми назвать – сородичам, что пусть и брезглив он на ходячую еду, всё равно может без проблем питаться также, как и все остальные. Опыт на прошлой неделе, как один похожий на остальные, когда он от боли в носу и горле задыхался не просто от нехватки воздуха, а от скверной гнили и вони, Федор упрямо игнорировал в своей памяти.       По инерции перегородив дорогу идущему вперёд парню, Достоевский словно очнулся от очень продолжительного, липкого сна, рассматривая теперь человека с интересом. Точно не европеец и Федору относительно быстро пришла мысль о том, что паренёк едет на сегодняшнем лайнере к себе на родину, явно будучи приезжим японцем. Возможно в качестве какого-нибудь посла. Очень симпатичного японского посла. Достоевский незаметно дёрнул головой, подпитывая свою привычную улыбку чуть большей любезностью и сладостью, чем обычно и чем вообще этого требует ситуация.       – Вы уж меня извините, что тревожу, сударь, – у него не было мечтаний и надежд, что японец поймет хотя бы половину, но тот слушал, кажется, внимательно, с интересом наклонив голову к нему, прислушиваясь к хрипловатому тембру вампира. – Но премного уважаемая сударыня поделилась со мной информацией, что я мог бы заплатить вам за освободившееся место в отдельной банной комнаты. Али она вам непременно нужна?       У парня лицо сложное, а непослушные каштановые волосы копной падают ему на лоб, косыми линиями слегонца прикрывая глаза, а у Достоевского руки начинают чесаться, потому что внезапно заправить особо длинную прядь за ухо сейчас кажется намного важнее, чем всё остальное на этом белом свете. Аккуратные, тонкие губы проговаривают беззвучно каждое слово, сказанное Федором, а тот следит за немыми движениями, с тяжёлым комом в горле следя за чужим розовым языком, постоянно облизывающий засохшие корки, от которых немного пахнет маслом, а значит японец хотя бы пытался убрать трещины. Достоевскому вдруг хочется непременно откусить этот язык, а потом прожевать его, не отрываясь ртом от рта японца. Желательно при этом придерживая за ворох волос на затылке и заглядывая в непременно испуганные глаза из-под полуприкрытых век.       А потом парень вдруг говорит, с сильным акцентом, плохо выговаривая букву «Р», но явно со знанием того, что несёт. Ну, судя по внезапно вспыхнувшим глазам, точно уж.       – Могу и бесплатно свободное место отдать, ежели со мной пойдешь. В общую баню не ходишь... Стесняешься, что-ли? – Японец засмеялся, всё ещё не сводя с Федора, как будто бы одновременно и загипнотизированного, и огретого табуреткой деревянной по затылку, горящего взгляда. – Ну, так приглашение тогда и вовсе, считай, дружеское и я, не поверишь, Господин, настаиваю. С удовольствием докажу, что тебе без одежды только и щеголять по улицам.       Федор наглость такую последний раз слышал только от собственного ребенка, которого, когда тому восемь отродясь исполнилось, с удовольствием съел, достаточно поздно отметив, что вот у мелкого кровь не так уж и плоха была, но возможно это чисто от вампирских генов, ведь мать его, жизнь которой ещё и бордель испортил окончательно, была не то что противной на вкус... Да от одного вида на её кровь плакать в собственной блевотине хотелось. Больше с ним так никто не смел разговаривать. Да даже вечно липнувший к нему помещик и младший вампир Гоголь, прилипшим только на словах был и всё равно расстояние сохранял.       Он попробовал выдать что-то дельное в ответ, но обнаружил, что язык будто к нёбу прирос, а челюсть и вовсе двигаться отказывается. Японец засмеялся, медленно, играюче обходя его по кругу и, в последнюю секунду наклонившись к уху, шепнул:       – Дазай Осаму. Знакомы будем, барон Достоевский из Петербурга.       Федор, с широко открытыми глазами, обернулся на скрывшегося за деревянными створками японца, всё ещё силясь открыть рот и хотя бы издать смешок. За него это сделала женщина за стойкой, но хмыкнула она слишком нервно. У него, кажется, увеличились в размерах клыки, а глаза опасно завибрировали, пока зрачок сжался до размеров точки. От этого Дазая даже близко не пахло колдовством, но у Достоевского будто внутренности перевернулись несколько раз, прежде чем встать на место, пока парень с ним разговаривал.       ...Это, Святой Отец, вообще можно выдать за разговор?

***

      Контролёр у узкой лестницы окинул его странным взглядом, не увидя даже намека на багаж, но пропустил, не сказав ни слова. Федор грубовато вырвал свой билет из широких рук, глумливо улыбнувшись, обнажая начищенные клыки. У парня даже мускул не дернулся, хотя глаза с худой спины не спускал до тех пор, пока Достоевский не ушел по палубе вглубь верхнего коридора с каютами. Билет принадлежал среднему классу, которого Федору с головой хватило, пока он с тенью абсолютной лени наблюдал за благородными герцогинями и княжнами, которые съедали мужьям остатки мозгов, параллельно знакомясь друг с другом. В основном на корабле, вообще-то, плыл низший класс, а точнее – представители рабочих профессий. Каюты среднего сословия были пустыми. Во всем коридоре максимум человек двадцать. Тем лучше. Меньше отвратных запахов, громких звуков и горелой энергетики, свойственной большинству людей.       Он скинул свое пальто на ближайший стул, снимая перчатки. Из-под ногтей до сих пор не удалось соскрести кровь, а под заусенцами не заживала ободранная кожа. Не глядя Федор нащупал в небольшом комоде спички, одной рукой поджигая ломкую соломку и наблюдая за переходом огня на ровненькие фетили свечей. В комнате резко запахло горелым, но вампир лишь отмахнулся, бросив затушенную спичку в пепельницу. Захотелось прикурить, но Достоевский лишь завалился на просторную, достаточно жёсткую кровать, испачкав серый плед тем, что поставил на него ботинок, а со второго упали куски засохшей грязи, принесённой с грязных улиц, по которым он шатался последние два часа, в поисках неизвестно чего. Сигарету он зажимает в зубах, покачивая подпертой ногой в воздухе и рассматривая расписной потолок. Гул на пароме становился всё громче, а Федору оставалось лишь подслеповато смотреть в иллюминатор, но обвыкшие глаза начали потихоньку закрываться, когда проходное солнце стало садиться.       К ужину он вышел ближе к концу того, собрав длинноватые волосы женской заколкой, купленной на купеческом рынке пятьдесят три года назад. Сапоги почистил чистильщик, обязанный обходить только высшие классы, но Федор ему доплатил. Что одно, что другое, но деньги у него в кармане всегда были. Шинель осталась небрежно висеть на спинке стула, подметая серыми концами пол. Перчатки были прихвачены с собой, но пока что теплились в карманах брюк.       Зал был, конечно, вряд-ли таким же роскошным, как у класса выше, но красное дерево, тихая музыка, полумрак и белые скатерти, вызывали лишь мысль о том, что на свечах организаторы явно сэкономили, но он не жаловался. Его глаза обычно очень плохо переносят свет.       Дамы шуршали платьями, хохоча, наверное, чуть более громче, чем принято в обществе, но принимая вино с подноса мимо проходившего официанта и опробывая на вкус, Федор быстро нашел причину. Выдержка была хорошей и это чувствовалось, потому как до головы быстро добрался алкоголь. На вампиров любой спирт вообще очень плохо действовал, но сразу стало понятно, что больше бутылки точно выпивать не стоит.       Смаковать алкоголь долго и не пришлось. С лестницы его поманил к себе Дазай Осаму собственные персоны. Девушка рядом ахнула, когда он в один глоток допил вино, а потом опасливо покосилась, когда бокал был со стуком поставлен. Красная капля с ободка упала на скатерть. Что-то в этом японце Достоевского неимоверно раздражало. Казалось, если пальцами не вцепится в эту тонкую шею с какой-то странной отметиной, сам помрет на этой огромной машине, не доплыв до страны восходящего солнца. Блеск карих глаз вызывающий и язвительный настолько, что зубы сводит, а те, что помладше, шугаются, когда рассматривают его поближе. Смеяться хочется от вздернутого курносого носика, который и так природой отродясь приподнят. Улыбка у него какая-то слабая, но Федор уже упомянул, что этот Осаму его раздаражает? Оскал этот кажется ему расслабленно-издевательским. И Федору уже вообще достаточно много лет, чтобы не вестись на каких-то мелких наглецов, но он твердым шагом идёт к лестнице, с подрагивающим веком наблюдая, как японец разворачивается и идёт вверх по закрученным ступеням, даже не оборачиваясь, чтобы проверить приближающегося спутника на ближайшие... минут десять?       Комната с дорогущими убранствами проходит мимо внимания Федора, пока он издалека уделяет весь интерес японцу. И что-то всё таки вновь застывает в бесконечном вихре мыслей, когда Дазай скидывает пиджак, оставляя только заметно дорогую серую рубашку и оборачивается с улыбкой хитрющей, пошлой, неприятной. Блеск в глазах становится липким, размазанным, будто зрачок смешали вместе с радужкой. Достоевский, пока юноша не делает шаг вперёд, со всей серьезностью – с почти чертовым очарованием – наблюдает за этим, не понимая, что в этой комнате с освещением раз визуальная иллюзия действует даже на его зрение.       Руки у Осаму длинные и он, безусловно, выше на несколько сантиметров. Федор позволяет горячим ладоням коснуться своей открытой шеи, но в ту же секунду сжимает чужие запястья, сминая ткань рубашки. Это могло бы показаться нежным жестом смущения, но у вампира взгляд жёсткий и неприязненный, пока на лице Дазая стёрлись любые упоминания веселости, а глазки теперь затравленно выглядывают из-под чёлки, потому что хватка у Достоевского железная, если не титановая, и дело не только в вампиризме.       Он отбрасывает чужие конечности слишком... слишком. Не рассчитав силы. Поведясь на поводу у дремлющего, а от этого ещё и более раздражительного, монстра внутри. Поэтому и пугается сам, делая неосознанный шаг сначала вперёд, а потом назад, когда Дазай влетает в стену, глухо промычав что-то нечленораздельное. Со стороны это могло бы показаться наигранно и драматично, но первая мысль Фёдора – он сломал человеку позвоночник. Посреди океана. Черта с два.       Ручка уже повёрнута, но он замирает, пересекаясь взглядами с японцем. Вторая мысль – убить. Да вот только многие там видели, что загадочный молодой человек с подозрительно красноватыми радужками у кромки, пошел за господином из Японии. Не поздно, наверное, вплавь до России матушки добраться обратно, оставив лайнер позади. Впрочем, все варианты сразу же отпали, как только юноша зашевелился, попытавшись встать на ноги. И вот тогда Фёдор нажал на ручку, выскочив из комнаты и прошмыгнув по коридорам в холл кают.       Черт теперь только докажет, что барон Достоевский там кого-то покалечил. Он ведь, вообще-то, потрясающе всегда сдерживают любую физическую силу, но сегодня будто бы произошло короткое замыкание, которое он никак не мог осмыслить, заперевшись в комнате и подгрызая собственные ногти, отбивая пятки об углы, пока не потухла свеча на столе. Воск намертво прилип к стеклянному подсвечнику, а отдирать, ломая себе ногти, показалось ему достаточно увлекательным занятием, чтобы на некоторое время перестать раскачиваться от одной стены к другой.       Осаму вызывал раздражение, да. А ещё феноменальное удивление, потому что такую гамму эмоций за один час Федор испытывал последний раз... никогда. Гоголя и его безумство, вместе с которым шаг в шаг идут сумасшедшие, лишенные понимания, выходки, он в расчет не брал.       Становилось... нет, не страшно, как могло показаться по Достоевскому. Становилось интригующе.       Он соврет, если скажет, что не ждал этих рук на своих плечах снова. Но Дазай идёт дальше, складывая свой острый подбородок справа, упираясь в ключицу и втягивая запах, но так шумно и по-человечески, что Достоевского в который раз отпускает, а он напоминает себе, что японец лишь людское отродье, а внезапно возросший интерес – только из-за какого-то психического расстройства, людей с которым не так уж и часто в открытую встретишь в России.       У японца карие глаза, неподвластные уходу растрёпанные волосы, треснувшая нижняя губа, пожелтевшая марля, завязанная на кистях, и уходящая куда-то под ткань примятой рубашки. Федор смотрит на него краем глаза, отмечая, что у Дазая капилляры лопнувшие и зрачки подрагивают внутри радужки. Запах у него горький, даже кислый, но он смешивается с чем-то сладким, что легко спутать с чем угодно, но Федор знает, что это любопытство. А то, что кисло отдает на кончике языка – страх. Странно, конечно, что он ощущается сильнее, чем интерес, ведь как-то хватило смелости упасть ему на плечо, но Достоевский молчит.       Федору хочется кого-нибудь прирезать. У Осаму руки длинные и проворные. Они забираются в волосы не первой свежести, теребят их, стягивают незаметно заколку с золотыми вставками, накручивают пряди на тонкие пальцы. Достоевский левой рукой режет напополам закрытую тарталетку, наблюдает, как едва ли побывавшее на огне яйцо вытекает на тарелку, а сам думает, как убить девушку по ту сторону шведского стола, потому что она надоела одним своим присутствием и напористым взглядом, ведь, боже...       – Господин Дазай, прекращайте. Вы не в борделе, а я никогда не работал куртизанкой.       Врёт, кстати, но это другая история.       Он всеми нервными окончаниями чувствует, как японец оставил на черных волосах частички своей кожи и клеистый запах, почти скрипящий на голове у Федора. Ему кажется, что его перекосило, но у Осаму не меняется выражение лица, а Достоевский точно уверен, что тот бы непременно рассмеялся так, что смех его был бы слышен в каюте у капитана, будь у вампира какое-нибудь «не такое» лико.       – Может в карты, барон?       – Может вы отвяжетесь, небарон?       – Не имею представления, где возьму желание на исполнение вашей просьбы.       – А вы в углу дальнем поищите. Который в другом конце зала.       – Донесете?       – Спина сломается.       – Вот у вас уж с точностью да наоборот.       На это он промолчал, взяв со столу бутылку какого-то безымянного вина, обошел стороной вздыхающую даму с потрёпанным веером, затушил из скуки свечу на ближайшей тумбочке, да протянул официанту на выходе пару шероховатых купюр. Дазай с улыбкой от уха до уха шел за ним.       Однажды он спас женщину от двух наглых изгоев. Те своими красными глазами уже сожрали её сто раз и столько же осквернили труп. У Федора было отвратное настроение, на языке перекатывались кусочки чьей-то плоти, между зубов застряли частички кожи, с подбородка текла кровь и людская, и его собственная, потому что жертва оказалась проворной и въехала ему в нос каблуком. Когтями можно было резать сырое мясо, а глазами, в которых взрывалось что-то при каждом новом звуке, можно было жечь деревни. Изгои в вампирском мире мало чем отличаются от обычных клыкастых, но перевоплощение с самого начала затмевает им рассудок и они просто в большинстве своем не понимают, что творят. Они вообще-то достаточно покладистые и скромные, но при запахе человека начинают раздражаться, злиться, показывать жёлтые – у некоторых черные – клыки.       Два молоденьких парня сбежали, едва касаясь ногами земли, потому что увидеть старшего вампира полностью в крови посредине леса – смерть быстрая для всех, кто там находился. Изначально он шел вглубь исключительно для того, чтобы собрать волчий аконит, потому что оборотни в то время в край обезумели, начиная нападать на вампиров прямо посредине города, кишащего жизнью. В какой-то момент, ему осточертело слушать эти душераздирающие вопли на высокой ноте – при том, что они длились то максимум минуту, пока изгои придумывали, что с девушкой сделать сначала – убить, а потом надругаться, или сначала надругаться, а потом убить – и он, бросив уже собранный букет с фиолетовыми лепестками, сделал буквально, наверное, шагов десять, прежде чем оказаться на злосчастной поляне и спугнуть неудавшуюся нечисть. Так и всё бы ничего. Плевать ему было на перепуганную женщину. Он развернулся и собрался пойти к своему чертовому акониту, если, конечно, какой-нибудь волк в человеческом облике не перекопал куст с растениями от и до, но девушка воткнула в него сзади палку с какого-то дерева. Насквозь. Зареванная, сорвавшая голос мегера ему плащ испортила. И это в обмен на спасение?       Он к чему вел. Мало ли по какому принципу он тогда в крови был. Федор, если напрячься и вспомнить каждую деталь, даже не посмотрел на девушку, но у нее, в отличие от глупого Дазая, сработал инстинкт самосохранения. После этого он, конечно, больше никогда не заработал, но это не обязательно означает, что она безмозглая. Наоборот. Сейчас Достоевский считал её в сто крат умнее, чем идиота, который за ним идёт и которого вчера со всего размаху в стену бросили.       Вино они так и не открыли. Дазай его мог бы разбить чуть позже, потому что, как понял Федор, он ужасно неуклюжий, но до этого не дойдет.       Японец вгрызся в губы Достоевского, а тому снова и снова пришлось напоминать себе, что Дазай лишь обычный человек, потому что зубы у него были не острее, чем у среднестатистического вампира. Федор сначала отодвинул ворот у рубашки, а потом уже уткнулся носом, через кожу чувствуя запах свежей, молодой крови. Человек в его руках подрагивал. Понимал, скорее всего, с чем связался и чем может это всё закончится, но Достоевский уже увлекся.       Всё-таки у него были какие-то проблемы с сдерживанием силы при Осаму, потому что нежно – или хотя бы аккуратно – толкнуть его на кровать не получилось. В матрас он чуть не влетел, почти задев затылком верхнюю балку. У Федора перед глазами резко поплыло, в пах наконец ударило возбуждение, а внутри рта зашевелились клыки, когда Дазай истерично хохотнул, касаясь подушечками пальцев деревяшки, которой пару секунд назад коснулись его кончики волос.       – Мамочки... Стой! Погоди!       Его грубо взяли под коленками, раздвигая ноги, прижимаясь пахом к мошонке через несколько слоев одежды и наклоняясь снова к шее, опускаясь, ведя дорожку выросшими клыками к левой ключице. Тяжёлое дыхание через рот снизу, а ещё чужое тепло и запах чистого страха смешанного с щедрой долей возбуждения накрыли Достоевского с головой. Ему захотелось вырвать эти ключицы, сохранив их у себя, как сувенир.       Судно зашаталось. Ещё минут тридцать назад было известие, что надвигается шторм, а на палубу лучше не выходить до ближайшего утра, на что, конечно же, Достоевский плевать хотел, собираясь выйти в самый ливень, но ублюдок Дазай. Иллюминатор был не закрыт. Мерный стук скатывающихся капель дождя со стекла на пол, немного присмирили Федора тем, что он начал концентрироваться на них, но, идите вы к черту, он всё ещё раздумывал над тонкими костями, стараясь сократить дерганье, пока пробирался под чужие штаны, до минимума. Хотелось разворошить Осаму до самых мелких деталей, до всех органов, разобрать по тканям и мышцам.       Ему хотелось попробовать его кровь.       Она пахла вкусно.       Она текла по венам, как кровь, а не как грязь.       У него стали чётче капилляры, а вены с мертвой субстанцией внутри разбухли, когда Дазай наклонил голову назад при соприкосновении ледяной кожи с горячей, сочащейся спермой, головкой члена. У него даже полноценного стона не вышло. Его потряхивало, с подбородка, в бок, стекала слюна, а при попытке двинуть бедрами, толкнуться в руку с ведьминской татуировкой на ладони – набили старейшины в период его обращения – и получить хоть какое-то трение, издал короткий, болезненный крик. Кисть испачканная в сперме надавила на тазовые кости справа. С первого взгляда, наверное, покажется, что давление лёгкое, а у Дазая просто обострённые органы чувств, но Федор действительно не рассчитал силы. На этот раз специально.       Достоевскому захотелось залезть внутрь Осаму и вскрыть каждый орган, разрывая на куски и пачкая пространство брызгами крови, когда взял член японца в рот. Он спал с мужчинами не так часто. Обычно всё это заканчивалось смертью человека или, если это была нечисть, доброжелательностью и уходом в разные стороны. Дазай был человеком, несмотря на странные магические волны шедшие от него. Федор мог бы предложить, что мальчишка продал кому-то душу, вот поэтому и ощущается, как нечто потустороннее, но вампиры чувствовали такое сразу. Чувствовали, когда нет души.       Головка упёрлась в стенку горла, а Осаму пришлось взвыть и попытаться двинуть ногами, когда Достоевский пережал основание члена. Он облизал орган во всю длину, но ему всё-таки пришлось вытащить его изо рта. Клыки и десна начинали распухать. Федор постепенно сходил с ума, а выделяющаяся сонная артерия на чужой шее ему вообще не помогала. Дазай говорил что-то бессвязаное, волны покачивали судно, а ливень глушил все звуки.       Осаму не издал ни крика, ни стона, ни воя. Он начал просто беспомощно хватать ртом воздух, смотря в потолок и цепляясь слабыми руками за простыни, которые впитывали в себя уже приличную лужу крови.       Федор действовал медленно. Пальцы обеих рук были погружены вовнутрь, через две рваные раны на животе, по которым никто из смертных не признает орудие убийства. Достоевский не понимал, что трогает внутри, что рвет, что и от чего отрывает прямо там, внутри. Кровь. Она пахла как самое лучшее вино, а ему всё никак не хватало смелости прикусить любой участок кожи или хотя бы слизать уже натекшие струйки, чтобы распробовать то, что он искал так долго.       Ему удалось взглянуть на Осаму минуты через три. Тот наклонил голову, пытаясь из последних сил сдуть несколько прядей с полуприкрытых глаз, в которых, кажется, навсегда отпечатался немой шок, да вот только Федор почему-то в ту секунду смог разглядеть исключительно пустоту и предсмертное спокойствие. Воздух Дазаю набирать было сложно. Мешали ранения, а ещё, кажется, вампир, не ощущая себя ни сердцем, ни мозгами, задел лёгкое, когда пытался вытащить сердце японца. Об этом свидетельствовала ещё одна дыра под левой ключицей. Осаму давился кровью со сгустками какой-то слизи и слюней.       Левую руку он вытащил неспешно. Моргал он заторможенно, завороженно наблюдая, как Дазай трясется в судорогах. Кожа у него посинела – это было видно даже в полумраке свечей и вспышек молний. Мало, что соображая, Достоевский принялся разглядывать свои пальцы, которые были покрыты плотным слоем крови. Если бы всё происходило, как обычно, он бы понимал, что японца минуты через две настигнет смерть. Повреждённые органы всегда быстро приводят к полной остановке сердца. Пульс у Осаму был слабым, но Федор слышал его так, будто ему прямо рядом с ушами били молотком по медной кастрюле. Одышка переросла в хрипы.       Федор сел на бедра японца, еле как перекидывая собственные ноги и не отрываясь от лицезрения своей конечности. Пальцы правой руки вцепились в побелевший чужой бок.       Он осторожно, возможно даже боязливо, принюхался, будто всё ещё думал, что нюх его обманывает. Кончик языка коснулся испачканной ладони, за раз слизывая лишь малую часть.       Некоторое время он сидел молча, даже не дыша, не двигаясь и не моргая. Приходило осознание. Федор со скрипом повернул голову правее, взглядываясь в навсегда мертвого.       Со скоростью, которой позавидуют все вампиры, клыки впились в остывающую кожу шеи, всасывая ещё горячую кровь.

***

      Терпеть он не может испытывать боль, ясно?       Поэтому когда Осаму просыпается после доброй и щедрой дозы морфина, и чувствует, как его запястья скручены шероховатой веревкой до крови, ему остаётся только кривиться, да проклинать всё, на чем белый свет стоит.       Он не открывает глаза. Прислушивается, пытается понять, какой организации его прибывание в баре на нейтральной территории не угодило снова. В голове ворох мыслей и желание допить виски, который он жестоко оставил в одиночестве не по своей воле.       Мысли прекращаются вообще, когда Дазай понимает, что кто-то своим языком, слегка касаясь слишком острыми зубами, слизывает с повреждённых рук капли крови. Он замирает и всё-таки решает открыть хотя бы один глаз, но кто-то такой, имеющий интересные методы добычи информации – или зачем его сюда притащили? – ускользнул за его спину, складывая руки в перчатках на напряжённые плечи.       – Федор... Умеешь напугать. В твоём крысятнике питаться нечем?       Тот даже не пытается заглушить смех, касаясь обветренными губами над бинтами, но не дотягиваясь до главной артерии, ведь та скрыта под слоем марли, за что хочется укусить в отместку. Дазаю стоит усилий не дать затылком назад в наглого эспера.       – Мне так нравится, что ты в любом времени не теряешь хватку в том, чтобы язвить.       У Достоевского глаза якобы фиолетовые, но все, кто находились рядом с ним на почти непозволительной дистанции – вот прямо как сейчас Дазай – знают, что это лишь какие-то дешёвые линзы, но никто – на памяти Достоевского, а она у него хорошая – в этом времени так и не догадался, какая радужка скрывается за седьмым цветом радуги.       Федор смеётся, оглаживая место у Осаму под левой ключицей, а взгляд у него теплый-теплый. Дазай давится воздухом, потому что, черт, не то что теплый, а почти нежный.       – С ещё одной реинкарнацией тебя, дорогой. Признаться честно, в этот раз я искал тебя дольше. Ты научился прятаться и...       Дазай с неуклюжим вскриком падает назад, когда Федор давит на правое плечо, толкая. Линзы скрывают настоящий блеск ярости и безумия, что ему опять не дали спокойно поговорить с этим вкусным мешком крови. С его мешком. На улице, за стенами склада, сотрудники ВДА переговариваются слишком громко, чтобы их заметил даже простой человек, не то что вампир.       У Осаму взгляд ошарашенный и заворожённый, когда Федор, взмахивая пальто и кашляя в рукав – голодный, истощенный, потому что всё ждал, когда сможет найти Дазая, – легко и без усилий, долетает одним прыжком до узких, грязных подоконников у верхних окон, разворачиваясь на корточках, пока пятки висят в воздухе, держась одной рукой за решетки, которые уже потихоньку начинают трещать, и улыбаясь.       – Освежай память, дорогой. Ты мне нужен.       Мне нужна твоя кровь.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.