***
— Ты продаешь три издания манги за десятку? — Чосо флегматично приподнимает бровь, глядя на сидящую напротив и крепко затягиваясь: горло обжигает качественной дурью и искреннем удивлением. — Дешево. Слишком. Девушка болтает ногами, сотрясая прокуренный воздух, перехватывает косяк из чужих грубых пальцев и по-детски дергает плечами: — Я отдала за них пятьдесят, перечитывала раз по сто, а где-то вообще разлила сок, не душни, — выдыхает дым из ноздрей, многозначительно вглядываясь в равнодушное лицо: у Камо оно с субтитрами, застывшими в немом укоре, и пихает его куда-то в скалистые выступы ребер, чтобы тот хотя бы постарался мимикрировать под окружающую среду. — Мне нужно наличкой. Чосо пожимает плечами и молча откидывает голову: он никогда не спорит. Просто делает, что должен, плюется сухими фактами и старается быть рядом. Из его односложных ответов конструктор не собрать — деталей не хватит, зато поддержка мужского, забитого в многочисленных татуировках, плеча ощущается осязаемой. Летняя ночь скользит по горной цепи позвонков легким ветерком, заползая под рубашку и безрукавную майку. Девчонка сидит напротив Чосо где-то в аппендиксе токийских улиц, оскверняя детскую площадку сизым дымом, черным юмором и перманентной тоской, что стекает по языку вместе с нервным женским нытьем, сидит на лавочке и раскуривает один косяк на двоих. Они знакомы чуть больше года, но успели сблизиться ровно настолько, чтобы позволять колкости в адрес друг друга, а потом по такой же команде молча смотреть в одну точку, пока калейдоскоп сознания сыпется мозаичным крошевом от очередной дозы каннабиса, что акварелью размазывает небосвод над головой. Сблизились настолько, что обблевать ботинки парня — не стыдно, а забежать поссать, пока она фальшиво поет за занавеской в душе — традиционно. Сблизились, сука, настолько, что слов и не надо, достаточно увидеть синяки с оттенком хронического недосыпа под янтарными глазами и небольшой кровоподтек на женских губах, и рука уже тянется к пачке сигарет для совместного перекура на балконе мужской квартиры. Оба уродились с концентратом богомерзких шуток и неиссякаемой язвительностью, оба носят траур по собственным увядшим желаниям, и оба ебали этот мир по самые гланды. Чосо с его гиперответственностью за тех, кого приручил, умноженной на такое же безразличие ко всему остальному, что имеет пульс, и она с фатализмом на дне зрачков и пустотой в углублении карманов. Из таких тварей, как они, пары не получаются, но друзья — еще какие. Они довольны и с них довольно. Чосо лениво передает ей косяк, кусая тонкие губы. Девчонка ему нравится: стервозная, простая, легкая на подъем и с тонной трагизма за девичьими лопатками; да, он в курсе, что она замужем, и не претендует на ее персону даже на одну тысячную. Да, сидя на домашнем обучении перечитала сотни книжек и умеет собирать кубик Рубика за четыре с половиной минуты. Он, конечно, такой ебаторией даже и не подумает заниматься, зато самокрутки склеивает на ура: язык рабочий, пальцы тоже — каждая вторая девчонка в его классе расскажет в подробностях насколько. Каждая, кроме этой отбитой блондинки; ее ореол мученицы и острие выбеленных клыков давит на Камо на духовном, блять, уровне. — Продажа манги — последнее законное, что могу предложить. У меня, блять, уже нечего продавать, — почти шипит и это раздражение развеивается в холодом воздухе вместе с дымом. — Годжо? — Его бы я с удовольствием продала, — усмехается под нос, игнорируя закатывание глаз напротив. — Он давно сказал, что не будет давать мне денег. Максимум на лекарства, — делает затяжку, закусив щеку изнутри. Уж ей говорить об этом фонарном столбе хочется меньше всего. — Родители и ему сумели извилины скрутить. Они увидят даже операции с телефонного счета. Он, конечно, не устоял перед моим взглядом побитого щенка, и соврал им, типа применил меры, все такое, но я решила выебнуться, сказав, что от его невероятного остроумия буквально цветы увядают… Поэтому, да. Я без денег, почти без украшений и одежды. Скоро буду и без манги. Сигареты сами себя не купят, еда тоже. — Знаешь, держать язык за зубами в нужное время — бесплатно, — Чосо по-хозяйски отбирает самокрутку из тонких пальцев и затягивается. — А ты, вижу, прям любитель халявы. Говорить больше одного предложения — тоже не шибко дорого, знаешь, да? — ухмыляется, глядя на парня с ехидством и откидывая волосы с плеч. Чосо медленно выдыхает. — Что-то ты много пиздишь для той, чьи колени так легко обхватить и вырвать, — Камо приподнимает одну бровь, но наитие улыбки на бледных губах выдает несерьезность. — А ты слишком самонадеянный для того, чьи яйца находятся в непозволительной близости от этих колен. Чосо тихо смеется, прикрытая глаза ладонью и откидываясь на холодную спинку скамьи. — Купи мангу, — канючит, отнимая косяк. — В классе все отказались. То же мне, ценители искусства, — театрально вздыхает, делая затяжку. — У меня остались из вариантов братья Итадори и ты. — Читал, — Чосо копошится в старом потрепанном рюкзаке и достает фруктовую жвачку и антисептик, протягивая их ей. — Есть шанс продать Итадори. Сукуне… ну, рискни. Не могу предугадать: швырнет ее в тебя или сразу в окно. — Ха-ха. Я же серьезно. — Я тоже. Детское чтиво его точно не интересует. Сочтет за оскорбление своей тонкой душевной организации. Чосо Сукуну не любил. Тот его тоже. Но молча уважали друг друга за умение держать рот на замке: у обоих достаточно тайн. Девчонка вздыхает, отшвыривая истлевший косяк куда-то в сторону: — У тебя есть наличка на такси? — Да. — Класс. Она, конечно, накурена, но не так, как он: Чосо в вечной нирване, ему запах травы роднее кислорода. Та все время гадает, в этом ли секрет его духовного равновесия или действительно уродился с эмоциональным диапазоном как у чайной ложки? Он ни о чем не гадает. Они прекрасно провели этот вечер за снеками, разговорами, прогулками и дурью — вишенкой на торте поздней вылазки. Он без понятия, как она каждый раз возвращается домой и никто не чувствует этот концентрированный запах шмали от одежды, но точно знает, что в итоге девчонка эти шмотки застирывает всеми кондиционерами для белья и ночует у подруги. План надежный как часы, но не сказать, что швейцарские. Русая слишком расслаблена, чтобы думать о чем-то тяжелее ценника на такси. Чосо это видит, Чосо и не спорит: молча заказывает тачку, ждет вместе с ней, листая рилсы в инстаграме, пока она поглядывает на экран: ее взгляд не фокусируется, мозг плывет, перед глазами не видео, а диафильм из разбитых кадров — текст размазан, смысл утерян. Ничего, так смешнее. Облокачивается на его плечо, равномерно дышит, глядя куда-то не «на», а «в», и тихо произносит: — Сатору не знает тебя. И не должен знать. — Я знаю, кто такой Годжо Сатору, — Чосо внимательно оглядывает девушку слегка настороженным взглядом. И как ему удается быть таким вменяемым? — Если он узнает, что я курю траву… — она вздыхает. — Чосо, сначала он убьет меня, а потом того, с кем я это делаю. — У него нет шансов мне навредить, переживай лучше за свою задницу, — в его глазах лунное сияние и сотня бритвенных лезвий: в его глазах непоколебимость. — А ты переживаешь за мою задницу? — девчонка по-кошачьи щурит взгляд и пытается пихнуть парня куда-то вбок, но промахивается. — Да, — вот так просто. Честно и искренне. Руки раскрыты: то ли обнять, то ли распять. Такси приезжает через семь минут. Чосо садит ее на заднее, пристегивает, заставляя сжевать почти всю пачку жвачек и распыляет на нее дешевый спрей с запахом персиков и тимьяна. Она не знает: ее тошнит от этого химзавода в маленькой бутылочке или от того, что никогда не сможет отплатить ему тем же. Машина трогается и уезжает, пока Чосо поправляет лямку рюкзака. Нет, не отплатит. А он и не ждет.***
Годжо знает одну примечательную черту характера у своей жены: она не подбирает слова. Ей плевать, какого статуса перед ней человек: будет говорить ровно то, что думает, не размышляя о последствиях. За счет этого довольно вспыльчивая и инфантильная, на многое реагирует резко, порой неадекватно и даже опасно. Школа, в которую ходит, является муниципальной: тут к ней нет особого отношения, для учителей не избранная, для подростков такая же, как и все. Кусает локти за оценки, дарит учителям подарки, получает двойки, остается дежурным. Всем плевать, кем является и всем плевать на ее характер. Здесь любой высоты самооценку опустят до уровня земного ядра и смешают с дерьмом, заодно обдерут и распустят слухи. Плохое поведение не поощряется и не прощается — наоборот. Годжо никогда в своей жизни не ходил в школу, поэтому побеленные коридоры и новая коричневая плитка с мордами учителей, косящих на него, вызывают желание сжечь напалмом. Ее родители, по его мнению, имеют хорошую черту: зрелый взгляд на социализацию дочери после восемнадцати лет домашнего обучения. На Годжо строгий пижонский костюм, отполированные туфли, приятный парфюм и авиаторы. Его буквально сорвали с собрания, заставив приехать в школу. Стены кабинета директрисы и ее бесконечное количество грамот с какими-то наградами вызывают недоверие и мнение о ее самовлюбленности. — Что она сделала? Годжо не любит отвечать за кого-то больше дозволенного. У него, безусловно, есть чувство ответственности и долга, но не за действия других. Женушка — стервозная, асоциальная, дерзкая, с концентрированным лицедейством деваха, которой невозможно ни помочь, ни проникнуться: деньги утекают как вода, вещи не ценит, словами разбрасывается и, подозревает, руками. — Школьники узнали о ее происхождении? — забегает вперед, желая быстрее отделаться. — Нет. Только мы знаем ваши происхождения. Я бы не звонила, если бы ее родители не были в командировке. Они не могут прийти на встречу, поэтому пришлось позвать вас, — начала миленькая директриса с большой грудью, сидя за таким же большим деревянным столом, который стоит чуть меньше его разбитого Бентли. — Естественно, этот разговор для всех — маленькая формальность. Она устроила драку. Серьезную драку. Годжо, если бы мог позволить в ее компании, то засмеялся бы в голос от удивления. — Не может быть. Она только словом жалит. — Девочка в больнице не из-за слов, Годжо. Не просто удивился — просто охуел. — Закрытый перелом руки. Драку увидел весь этаж. — Я выплачу девочке компенсацию, а с женой проведу профилактическую беседу, — Годжо тут же достает из внутреннего кармана бумажный чек, нагло берет со стола директрисы ручку, вписывая на свою фамилию пятизначную сумму. Не сильно помочь хочет — отделаться. — Если потребуется сумма выше, то номер мой есть. — Опекуны девочки требуют родителей для разговора тет-а-тет. Не в деньгах вопрос. — Ее родители в отъезде до следующей пятницы. Хотят экспресс-переговоры — я не плохой вариант. Годжо терпимо беседует с директрисой минут пятнадцать на различные темы, касающиеся жены: вечно опаздывает, не слушает учителей, пересдает контрольные, разговаривает на уроках, сидит в телефоне, иногда дымит электронкой под партой, а потом миленько загладила углы, мол, троек нет и посещаемость почти стопроцентная. Ему, конечно, почти похуй, что о ней говорят, но иногда, конечно, приятно слышать от третьих лиц о ней хоть грамм хорошего. Женщина отдает распечатки ее оценок и посещаемости из электронного журнала, хотя он и не просил. Все в синенькой папочке, аккуратненько, богатенько. Выходит из кабинета — женушка сидит в коридоре с разбитой губой и пращевидной повязкой на носу. Локти на коленях, горбатая, уставшая. Кровь испачкала белые кеды, белые шорты и черную майку безрукавку. Выглядит так, словно ею мыли весь этаж, не выжимая в ведро. Годжо встает перед ней как статуя ненависти и раздражения, а она в ответ поднимает взгляд исподлобья. Осуждающий, пронизывающий, ледяной палач. — Совсем крыша едет? — Я ударила ее стулом по руке, — отвечает на другой, висящий в воздухе, вопрос. — Она сказала при всех, что от меня воняет мочой. Годжо повел бровью, приблизился к ней и принюхался: пахнет лишь антисептиком, дешевой туалетной водой и чем-то… другим. Травяным, свеже-пряным, лесным, что Годжо в своей коллекции ароматом абсолютно не узнает, но это все никак не похоже на мочу. У нее от слез и пота потекла тушь по щекам черными ручьями, стекая на острый подбородок. Цыкает, достает из внешнего кармана синий платок, слюнявит кончик и присаживается рядом, кидая ей на колени папку с оценками. Грубо — в своей привычной манере — разворачивает побитую морду к себе, прикасается кончиком ткани к лицу, держа второй рукой за нижнюю челюсть. Не дернулась в сторону, не отбила руку. Дикий зверь больше не кусается? — Что она тебе сказала? — Нужны твои родители, потому что родители девочки хотят наказания для тебя, — спокойно ответил, поправляя ее поплывший макияж, пытаясь не задевать травмированный нос. — Еще, что твое поведение на уроках оставляет желать лучшего, но ты все же учишься, — Годжо переводит глаза в ее глаза, пытаясь увидеть реакцию. В его зрачках легко доминирует раздражение. — А что в папке? — Распечатки твоего электронного дневника. Мне, если честно, похер. — Не сомневаюсь. — Чуть не заржал в кабинете с того, что ты подралась, — прыснул от смеха. Не выдержал. — Не думал, что такая, как ты, умеет давать физический отпор. — На меня что-то нашло… Мне нужно извиниться. — За тебя деньгами уже извинился. Годжо тут же останавливается. Девчонка отстраняется, выпрямляется, открывает слово для благодарностей — Годжо не душит в себе желание схватить ее за нижнюю челюсть, словно злейшего врага, и приблизить впритык, чтоб непослушная дрянь по губам читала: — Еще раз, дорогая, просто еще один ебаный раз мне она позвонит, еще раз появлюсь в этих стенах, — очерчивает пальцем окружность, сверля радужку напротив, — я сделаю так, что по медицинским причинам ты будешь сидеть на домашнем обучении до климакса. — Ты никогда не дрался и не ходил в школу? — спросила с очевидным подъебом. — Нет, дорогуша, ничего из этого. В четырех стенах до двадцати одного года и воспитывали меня гувернантки, а из развлечений у меня ментальная арифметика, — на его слова она давится молчаливым ошеломлением. — Ты меня услышала? — Никаких драк. Грубо дергает в сторону, отпуская битую морду. Ее самооборона на него не распространяется, нет. Боится — значит, уважает. — Сатору… — Что? — Не говори родителям… Моя мама… — Директриса в первую очередь позвонила твоей мамке. Молись, чтобы у нее на тебя не было времени, — выкидывает в ближайшую урну платок. — Мне нужно забрать из химчистки костюмы и пообедать. Ты поедешь со мной? — от вопроса у нее поднялись брови на пятый этаж: — Или повязки стесняешься? — Нет, нет… Мне плевать… Надеюсь, заплатишь за меня, — голос уставший, убитый, хриплый. Прокуренный. — Настоящий мужчина платит за свою женщину. Они оба знают, насколько лживо это звучит. Годжо подает ей руку — жена принимает с опаской, что сейчас уберет. Не убрал. Девчонка знает одно: она всегда Годжо проигрывает. Только ему.***
С четырнадцати лет она знала, что ее семья крепко связана с другим кланом. Корни идут из далекого прошлого, начиная общим бизнесом, заканчивая сексом дочери с чьим-то сыном, потом двойня, а потом музыка в ушах помешала услышать дальнейший рассказ. Строгость в воспитании, словно им нужно трансформировать собственную дочь в глянцевую идеальность с умом как у всей Кремниевой долины, превратили ее в пример полнейшего отрицания рода. Ей плевать на собственную семью, принцип семьи и бизнес, который ведут родители; плевать, чем питаются, дышат, довольствуются. Блядская родня на долгие годы закрыла ее в стенах поместья и не позволяла нормально коммуницировать со внешним миром. Ее кругом общения были родственники, служанки, гувернантки, бродячие псы и интернет по выходным. Жить, как попугай, которому велено спать только когда черная ткань упадет на клетку, не понравилось. Про Сатору узнала в семнадцать, когда отец, самый мягкий — по ее меркам — человек, взял ее на чаепитие к ним в гости. Годжо было двадцать четыре, в его интересах не была она, а дело отца. Его воспитывали воином, солдатом, акулой бизнеса и первым человеком в судьбе каждого. Старший сын, гений, миллиардер, плейбой, немного ебанутый. Тогда, много лет назад, когда она вышла во внутренний дворик поместья их семьи в надежде встретить его, он был не дома. По фотографиям оценила на пятерочку по пятибалльной, потому что Годжо объективно красив, симметричен и необычен в своей внешности. Про таланты и эрудицию наслышана: Годжо перечитал всю семейную библиотеку. Годжо всю жизнь смотрит на нее безэмоционально. Опущенные брови, уголки губ, пустые глаза. Глупа, бестолкова; ему не ровня. Ее стремления смотрят в другую сторону, а система координат не соответствует ему; тупой юмор, тупые привычки, тупой стиль. Сплошные нули — никаких единиц. Вот только Годжо никогда не испытывал к ней искренней, животной ненависти: она красива до неприличия, она — его вкус, она — его Белладонна. Будет красивой даже если ее отпиздить. Годжо не показывает свою любовь. Годжо не нуждается в ней. Годжо не подстраивается. Годжо — акула. Его мало что в ней волнует. Его мало что в ней интересует. Но, блять, много что раздражает. Последние заработанные деньги с домашки ушли на покупку канцтоваров и нижнего белья. Сигареты приходится стрелять либо у знакомых, либо у мужиков через три улицы с бутылкой пива в руке. Одежду пора менять с рюкзаком, покрасить отросшие корни и сходить на маникюр, а в карманах только фантики и шпоры. Прогресса в продаже манги нет: Сукуну не застать из-за соревнований, Юдзи заболел, Чосо, как всегда, в нужный момент перестал отвечать на звонки и сообщения. Родители в командировке второй раз за месяц где-то в Китае. Годжо же, самый верный, умный, образцовый, любящий и никчемный муж, сидит прямо сейчас с ней за барной стойкой, поедая роллы и суши. Убедительно и слезно попросила его забрать после школы со словами, что нужно серьезно поговорить. В основном, Годжо на опыте в курсе, что означает «серьезно поговорить»: либо у нее приступ доеба, либо дело шито белыми нитками. Сегодня выглядит совсем недурно: легкое розово-голубое платье с цветочками и два дурацких хвостика; глаза обведены кайалом, на ресницах старая тушь. От нее прет опять химозными духами, которые просто заебали его рецепторы, но, на минуточку, это — не сигаретный смрад. На день все рабочие задачи выполнил, вечер оказался свободным: роллы заказаны не жене, а себе и официантке, которую трахнул час назад, зная только имя на бейджике. Наличие жены не означает наличие верности. Жена сидит напротив него, свесив ноги с высокого барного стула. Годжо молча втыкает в телефон, набивая свое нутро свежей рыбой, пока девчонка перебирает харчами, выбирая из всего сета только с угрем. На заднем плане из умной колонки играет мрачный лиризм. Его пентхаус на двадцатом этаже довольно минималистичен, с панорамными окнами, светлыми тонами и огромным количеством техники. Неуютно. Осматривает по сторонам: брошенный глаженный темно-синий костюм Годжо, брошенные тапочки, раскрытый с торчащими документами дипломат и недопитый кофе. От лживой стервы и волоса не осталось, видимо, совсем не задержалась. — Купи у меня мангу. Годжо знал, что так будет, продолжая отвечать какой-то черноволосой случайной сучке, которой кинул член на оценку, — это гораздо, гораздо важнее жизненных невзгод жены и ее мизерного денежного счета. Девчонка видит, знает, и ничего не делает с этим: ей это неинтересно, ей это не надо, ей на этот извращенный фетиш плевать. Почти плевать. — В кредит можно брать все с восемнадцати лет. — Я оформлю его на тебя. — Попробуй. Главный банк знает меня в лицо, — улыбается он; победил, не прикоснувшись. — На что деньги? — У меня долги. Годжо оторвал взгляд от телефона и в удивлении распахнул глаза, уставившись на нее. Оказывается, если вообще не вникать в жизнь собственной жены, то или принесет труп, или ребенка не от него. Отложил телефон подальше. — Шутишь? Каким образом? — Я общительна. — У тебя хватает социальных навыков просить в долг? — саркастично прыснул от смеха. — Сколько? — Три тысячи одному. Второму сто пятьдесят. Потом, мне нужны сигареты, косметика, еда, новая одежда и носки. Но, сначала долг покрыть нужно. — Откуда у школьников такие суммы? Булка и кофе стоят максимум двести йен, — скептически свел брови. — Какая тебе разница? Я не всегда делаю за других уроки, Сатору, и не беру за это тысячи. — Ты успела не только разозлить родителей до заблокированных счетов, но еще умудрилась сломать девочке руку, за что заплатил я, так еще и сама влезла в долги, — тычет в нее палочками. — Ты приносишь только проблемы. — Поэтому я прошу тебя взять у меня мангу, и я закрою все долги. — Конечно. Ведь когда ты косячишь, то бежишь ко мне в припрыжке. — Ты — мой муж. — Формально и по расчету. — Юридически и по факту. — Покажи мангу. Как лучший муж, который только мог перепасть на ее травмированную душу, ему нужно ей помочь со стилистом, визажистом, гинекологом и диетологом: на ней вся одежда, которая его бесит до опизденения, смотрится как на скелете в кабинете биологии. Уродски и нелепо. Годжо невольно засматривается на ее пальцы, запястья и предплечья, когда достает из потрепанного рюкзака три толстых издания манги в целлофановом пакете. Узнает тут же, стоило прочитать название: прочитал еще в глубоком детстве, вместо просмотра мультиков, которых у него и так не было. Старое, крутое, эпичное, с неожиданным концом и сексуальными девушками. Крутит-вертит переплет, листает черно-белые страницы, окунается в ностальгию. Где-то страницы оборваны и склеены, где-то сок разлит, где-то от сырости испортилась краска. Он без лишней суеты может купить у нее мангу. А еще, в принципе, дать пару миллионов и дать возможность жить лучше домашнего животного. Захлопывает мангу, не произнося ни единого слова. Отдает обратно. Девчонка поднимает брови, ожидая вердикта. — Цена? — Десятка. — Ты серьезно бродишь по школе с такой тяжелой херней и просишь десятку? — Годжо загибает пальцы: — Во-первых, сюжет тяжелый и не для всех, во-вторых, условия хранения книг особенные, а твои издания местами выцвели, в-третьих, — загибает средний палец, — во втором издании ты разлила сок и порвала страницу и заклеила прозрачным скотчем. Я бы ее даже за семь кусков не взял. — Тогда дай совет. Ты же у нас бизнесмен с пят до макушки, — хмурит брови. — Сбивай цену до пяти и ее возьмет даже школьник на улице, которого мать отправила разменять валюту. К тому же, ты водишься вокруг школьников, а не взрослых людей. Откуда такие суммы? — Ты правда думаешь, что у всех, как и у меня, вечно нет денег? — хмыкнула. — У всех есть родители и накопления. В худшем случае продадут что-то из личных вещей. Я прошу дешево за мангу, и отдала я при покупке гораздо больше. — Для тебя нет денег, — и заедает гениальную шутку роллом. — У тебя? Нет денег? — смеется. — У тебя пентхаус на сороковом этаже и три тачки. Ты летаешь на личных джетах! — Две машины из трех разбиты. — Ах, да… Издержки купленных прав… Найми себе водителя? — Чтобы он видел все, что происходит в моей машине? Нет. — Надеюсь, в далеком будущем я отучусь на права и смогу укатить от тебя нахер. — С удовольствием посмотрю, как ты поцелуешь первый же столб. Девчонка устало вздыхает и уходит мыть руки, тактично покидая диалог. Увы, если Годжо что-то не хочет делать, то никакие виды уговоров не подействуют, даже под дулом пистолета и переломанным копчиком. В мире бизнеса, где требуются жестокость и бескомпромиссность, помогают устранять конкурентов и показывать, где чье место под солнцем. Годжо распространяет это и на личную жизнь, что приносит немало проблем. Если стоит вопрос чести, бизнеса и денег, Годжо достает ножи. Годжо вновь берет в руки телефон, отвечая черноволосой сучке. У него много свободного времени на женщин любой породы. Девчонка намыливает руки и мельком замечает что-то не совсем свойственное кухне: рядом с подставкой для коллекции ножей лежат серьги. Чужие серьги. Красивые серьги. Формы колец, с камнями, сияющими даже в полной темноте. Бесхозно валяются, манят своей красотой и… дороговизной. Дальше трет руки жидким мылом, взвешивая все «за» и «против», которые сейчас висят на плечах и орут в горло, и пока Годжо застревает в телефоне с роллом во рту, понимает: демон, «за», выигрывает — худая ручонка с красивыми пальцами забирает сережки себе, запихивая в лифчик между сисек. Грязная сучка забыла красивые сережки — грязная сучка лишается красивых сережек. Плата, что трахаешь чужого мужа. Сердце заколотилось. Блядство. — Ты наелась? Сердце встало. — Я хочу все выкинуть. Разворачивается — Годжо смотрит прямо на нее с телефоном в руках. — Нет, — тут же меняет маску, пытаясь понять, увидел ли профессиональную кражу чужого имущества. — Снимай брюки. Выключает воду — Годжо откладывает телефон в сторону. У женушки аж улыбка расцвела, аж бедрами покачала, аж голубые глазки заиграли с его нервами как с игрушками. Похуистично, словно так и надо, показывает ей пальцем в сторону уборной. — Сначала душ, а только потом твой рот будет занят чем-то большим, чем обычная сигаретка. Женушка щеголяет задницей в ванную. Прячет серьги под раковиной, чтобы чуточку позже их забрать. Продажа манги, возможно, уже неактуальна.***
Годжо не любит тратить свою энергию попросту, кто бы это ни был. В его философии, которая выращивалась воспитательной ямой, розгой и ударом книги по голове, это стало нерушимым бастионом: не тратить время на тех, кто того не заслуживает. Все распространяется от семьи, первостепенной модели поведения, до официантки ближайшего Мишленовского ресторана, которую Годжо трахнул на кухне несколько дней назад. Да, он вспомнил ее лицо, но не вспомнил имя на бейджике. Годжо не любит, когда к нему заявляются в выходной день, на правах жены. Годжо не любит, когда его называют пиздаболом. Годжо очень, сука, не любит, когда его обвиняют в воровстве сережек. Годжо с грохотом выставил суку за дверь. Жар пробивает до костей. Вечерний смузи отменяется и заменяется гневом. Годжо ориентируется быстро: достает спрятанный в сейфе на втором этаже ноутбук, напрямую связанный с внутренней системой безопасности пентхауса. Ему, как будущему президенту корпорации отца, такие меры необходимы в полной мере, включая охрану, скрытые камеры и карты доступа. Без промедлений просматривает записи, расположенных по периметру комнат, и только через минут пятнадцать, когда удосужился вспомнить дату и время, находит ее на экране: как вальяжно заходит к нему после смены в красивом черном платье и этими же серьгами на ушах, сияющих даже при плохом освещении. Как угощает ее свежими роллами, как распивает с ней шампанское Дом Периньон. Ему она стоила три посещения в ресторан и красивых заигрываний. Годжо перематывает — жестко целуется с ней взасос, лезет под платье, грубо, как ее бывший муж, о котором вскользь упомянула, нагибает ее за кухонным мраморным гарнитуром. И, вот, оно — снимает сережки, бросает в сторону: цеплялись за волосы. Видимо, не заметил это, пока драл обслуживающий персонал сзади. И, вот, чуточку дальше, когда пришла она, всматривается как в перекрестие прицела, находит это — как собственная жена, намыливая руки, лаконично прячет эти же серьги себе в лифчик. Закусывает губу. Захлопывает ноутбук. По жилам ползут желания наказать и воспитать: собственная жена врет больше, чем одноразовая официантка. Долго думать не пришлось: никакого расстройства, никакой обиды — исключительно гнев, негодование, раздражение. Он такое не любит, не терпит, не прощает. Через минуту, она уже была на звонке. Через полчаса, стояла у него в зале. По ее глазам видно две вещи: непонимание и ожидание. Годжо сорвал ее прямиком из дома, а она, вся такая офигенная, красилась под музыку подружке по видеозвонку. Выглядит красивой, голодной, испуганной и настороженной. — Ты по телефону не мог сказать, что случилось? Голос был, словно я сожгла твой офис. — Кое-что тебе покажу. Ведет ее к ноутбуку за рабочий стол, где огромное количество различной важности документов и табличек, садит в охуенно удобное кресло, пододвигает к столу — пятизвездочное обслуживание перед экзекуцией, — и показывает все: как заводит официантку, как угощает, как жестко трахает за столешницей, держит за патлы и кончает в нее; как заявляется жена, как ест эти самые роллы, как моет руки и ворует сережки и, Боже, как позже трахает жену на этом самом месте. Нависает над ней, одной рукой придерживая спинку кресла, вторую выставив на стол рядом с ноутбуком: иллюзия контроля и клетки, не позволяя женушке почувствовать вседозволенность. Если думает, что это все пройдет мимо нее как теплоход по реке, то нет. Девчонка поворачивает голову медленно, словно в слоумо — Годжо нависает как злобная мачеха, которая сейчас научит дитя манерам. — Попробуй оправдаться. — Сказать, что это не я? — ехидничает. — Или… что мне не жаль? Да, он знал, что даже сейчас начнет все или отрицать, или иронизировать, чтобы получить наименьшую форму наказания. Это сработает со сверстниками, родителями, обидчиками или учителями, но не с ним. Годжо не забавляется: грубо отодвигает ее от стола, хватает за воротник майки и заставляет встать в центре комнаты подобию манекена, самому присаживаясь напротив на стул. Девчонка непонимающе хлопает ресницами, делает шаг назад. Хорошо, что жена у него инфантильная, а не истеричка: из нее можно лепить что угодно и как угодно. — Полчаса назад эта стерва, у которой украла серьги, заявилась ко мне с обвинениями в краже. Я сначала ей не поверил, потому что никому не верю, а сейчас не верю тебе. Представь, насколько я зол. Представила? — Что ты хочешь от меня? Серьги? — Нет. Мне плевать на них. Ты опять принесла мне проблемы, и я опять должен все выруливать. Она показательно закатывает глаза. Годжо не показательно расставляет ноги шире, достает телефон и включает съемку, ставя телефон на обеденный стол в вертикальное положение. Ее напускное безразличие опаляет мужское пустоглазое лицо, заставляет гнев в крови гноиться и языком проходиться по белоснежному ряду зубов: Годжо зол до безобразия, и никогда не умел прощать ложь. — Раздевайся. На ней не много одежды: шорты и безрукавка, а торчащие соски говорят об отсутствии должного лифчика. Ладошки потеют. Единственное, что всплывает в воспаленной эмоциями девичьей голове — выйти сухой из воды: — Сатору, извини, ладно? Погорячилась. У меня скоро месячные. — У тебя их нет, — каменное лицо, непоколебимый тембр, холодной наружности нрав. — Зачем тебе видео? — Ты знаешь, сколько падет мужиков к такому телу? — жестикулирует Годжо рукой. — Твой стриптиз уровня «бревно» зайдет любому, а еще за это потребую деньги. У всех свои пристрастия, не находишь? — Я не успела продать серьги. Я их верну. — Одноклассникам, которым мамки трусы стирают? — хмурит брови, фыркает. — Дело не в деньгах, дорогуша. Дело совсем, совсем в другом. — Блять, извини? — Ага. Спасибо. Не стесняйся. Годжо не поддается. Дело в характере. Дело в том, что он наказывает, очень жестко наказывает. Красивый макияж поплыл. Красивая девчонка, которая не заслуживает всю драму на плечах, снимает безрукавку через голову, закусывая щеку изнутри до боли. Оголяет впалый живот, торчащую лестницу ребер, первый размер груди и пугающую худобу; выпирающие ключицы, об которые можно порезаться, идеально-белую кожу с минимальным количеством родинок. Русые волосы растеклись по плечам. Годжо осматривает с непоколебимым лицом, словно Моаи, спокойно дышит и показывает, что на достигнутом не стоит останавливаться. По крови, вместе с кровяными тельцами, течет азарт. Трахнул суку — захотел, наказал жену — захотел, увидел голые сиськи жены — захотел. Улыбка ползет по мраморному лицу. Слезы текут по красному лицу. — Шорты. — Выруби камеру и мы просто переспим. — Мои яйца пусты. Твое присутствие в моем сексе вовсе необязательно. Снимай шорты. Прямо сейчас. Изгибы ее тела, худоба, ровные коленки и богатой длины волосы станут достоянием памяти телефона и парочки лиц, которые с удовольствием купят видео с его, Годжо Сатору, женой: запоминающаяся, проблемная, неуемная, противная. Годжо сам себе улыбается, хвалит себя и любит, когда делает это — расстегивает ширинку офисных брюк, заглядывая в прорезь между худых ляжек. Не моли, не плачь. Годжо манит пальцем — девчонка в полнейшей истерике успевает подобрать майку и сбежать. Больная улыбка. Истерический смех.***
Воздух будто наэлектризован, в груди рычат и скалят желтые клыки, пока страх и тревога гноятся и пузырятся меж извилин; она хмурится, дышит неровно, влажно, а что-то утробное скребет и чешется под кожей, просится наружу и заставляет поверить в собственную никчемность. Девушка быстрыми шагами рассекает коридор и стучит в родную-чужую дверь, от которой пахнет травой и дешевым морским бризом из освежителя воздуха: Чосо никогда не парился, ни один сосед не рискнет что-то тявкнуть — его тварь первородная, из аспидских глубин и с тремя собачьими головами, протянутую руку не пожмет, но переломает в костную пыль; его тварь спит на дне сознания под горький шлейф марихуаны, и упаси господь кому-то ее разбудить. Дверь открывается нараспашку и знакомое лицо смотрит с какой-то обреченностью: покой чужого уединения нарушен. Под сканом янтарных глаз неуютно, кожа кипит, зудит и покрывается мышиной ратью мурашек, отчего на девичьем лице растягивается искривленный позвоночник вместо улыбки. Чосо все видит, лишних слов не надо: «проходи, садись, сигареты на подоконнике» — слышно в небрежном жесте крепкой руки. Она сглатывает скелеты собственных эмоций и почти вбегает в квартиру. Ее руки слегка трясутся, когда тянутся к пачке крепкого Мальборо, и Камо недовольно ведет челюстью: что этот выродок снова сделал, раз голубоглазый ангел перед ним дрожит, еле дышит, гниет заживо и прикладывается губами к помятой сигарете как к гребаному алтарю? Он не собирался первым прерывать звон давящей тишины, но та тихо всхлипывает, и Чосо с уверенностью может сказать: точно знает, с каким звуком рассыпается девичья невозмутимость. — Иди сюда, — голос парня стреляет винтовкой прямо между четвертым и пятым ребром — ближе к сердцу, к сути. А она покорно цепляется за чужую майку без рукавов и утыкается вспотевшим лбом куда-то в ключицы, пока недокуренная сигарета тлеет в пожелтевшей пепельнице. От нее пахнет дождем, дикой мятой и чужими ожиданиями: от нее пахнет тоской. Чосо Камо успокаивать не умеет. Все невысказанное распадается на тишину и оседает на дне желудка: ему привычно, а ей комфортно. Он большего не даст. У него самого за широкими плечами осязаемая пустота и три окурка. — Я, блять, ненавижу его, — женский голос режет скальпелем чужую грудь. — Он… Он заставил меня… Чосо кривится от упоминаний о Годжо и хватает девчонку за голову обеими ладонями, отстраняет и смотрит кинжальным взглядом прямо в глаза напротив: — Успокойся, — Чосо пытается, правда пытается сбросить с себя арктическую свежесть и дать хоть немного тепла. — Его тут нет, — тепла тоже. Она кивает болванчиком — послушно и безропотно. Хмурит брови, но больше ничего не говорит. Надрессировал все-таки, ублюдок. Чосо вновь тянет ее на себя, заставляет заткнуться куда-то в солнечное сплетение и просто дышать. Иногда дышать ровно — уже победа. Они молчат и не двигаются. Стоят мраморной статуей, пока воздух вокруг сотрясается, давит и отдает железом, а женские ребра трещат от грозовых раскатов в груди: не вдохнуть, не выдохнуть. «Соберись, тряпка. Соберись, тряпка. Соберись, тряпка» — как мантра звенит в черепной коробке под влажными русыми волосами. Ей бы под холодный душ и скурить целый косяк. Ей бы мозги закинуть в стиральную машину на отжиме. Ей бы сделать, что угодно, чтобы забыться и вырезать кадры дерьмового кино с Годжо в главных ролях, что крутится на периферии полыхающего сознания, которое сейчас открыто, словно вывернутая наизнанку Альтамира. Потому что иногда кажется, что правда ее жизни и впрямь убога, а Сатору не является препятствием на пути к свободной жизни: он лишь край, за которым ничего нет. — Скажи, что все будет хорошо, — голос тихий, вибрирующий и сквозит соленым морем. — Не проси лгать тебе, — звучит слишком нежно для такого грубого содержания, но что Чосо точно знал о мире, в котором живет, так это то, что пустая надежда никогда не приводит к чему-то хорошему, и эта истина для него была ясна. Девушка крепче стискивает чужую талию и рвано выдыхает в крепкие мышцы. Чосо мягкий, согревающий. Покорно стоит, поглаживая рукой выпирающие лопатки под ее кофтой, упирается подбородком в светлые волосы и смотрит немигающим взглядом куда-то в стену: лицо выражает безразличие, но на дне зрачков веет пепелищем. На самом деле Чосо предпочитает много не думать, потому что равнодушие для него — бронежилет, вшитый в нервную систему терновыми лентами: так жить легче. И за солнечными бликами гнаться не намерен — глаза дороги. А в этой девчонке света многовато для его пещерной жизни; он переливается золотыми вкраплениями и сияет как разбитая амальгама — ослепнуть можно. Чосо не сразу замечает как чужие губы влажно мажут по выпирающим ключицам, как греют шею сбитым дыханием, как становятся ближе к собственному лицу. На мгновение цепенеет; не потому что девчонок никогда не трогал (уж с этим проблем не было), а потому что конкретно эта блондинка в его список точно не должна попадать. Потому что, это — противоестественно, порочно и неправильно: как змее влезть в старую кожу, как бабочке зарыться в усохшем коконе, как пришить ящерице оторванный хвост. Потому что она ему, блять, как сестра. Да, войдет как родной, но какой ценой? А ей этой запинки вполне достаточно, и не волнуют ее чужие нравственные дилеммы. Мужские тонкие губы на вкус как пепельница и токсины — остаточное от Мальборо, Ред Булла и словесного яда, слегка приоткрыты в недоумении и невысказанного «ебанулась?». Проводит по ним языком, забирая чужой вздох, и прилипает к его рту, пока ее руки скользят выше, цепляются за шею, тянут на себя и что-то звериное рвется наружу вместе с жаждой обладать. Здесь, сейчас. Чтоб слюнями истекал от желания, чтоб дышал ей на ухо в сбитом ритме, чтоб просил, умолял, скулил и хныкал. Чтобы он, блять, тут полыхал, словно провод оголенный. Женские ладони царапают торс под майкой, тянутся к ремню на джинсах; она целует его остервенело и жадно, игнорирует отсутствие чужой активности и явный ступор, облизывает мужской кадык и подбородок, оставляя влажную дорожку, шипит, кусает и чувствует, как кровь внутри вен пенится, будто шампанское. Тонкие пальцы тянутся к мужскому паху, поглаживают, ждут реакции, и Чосо действительно дарит тихий стон куда-то в висок. А в следующую секунду ее грубо отодвигают: Камо то ли зол, то ли разочарован. А может, и все вместе. — Стоп. Его лицо сияет надгробной белизной, и лишь сбитое дыхание выдает зудящее возбуждение, что сворачивает свои чешуйчатые кольца на дне желудка, пока глаза горят перцем на слизистой: немая мольба, гремящая битым стеклом. Вдохни — проткни легкие насквозь чужим ранами. Чосо отодвигается, прикрывая веки и пряча лицо в ладонях: ей — стыдно, ему — отвратительно. Потому что Чосо Камо забыл главное правило: даешь искру — обязательно что-то сгорит. Или кто-то. Мальчишка Икар не для того истлел от жара палящего солнца, чтобы потомки и в грош не ставили его погибель. — Я… — женский голос звенит церковными колоколами, детским плачем и сожалением погребенного. Какими звуками передать свои мысли, чтобы они не казались мятыми и подгнившими, как переспелые груши? — Блять, прости. Простипростипрости. Она обреченно садится на стул, задевая рукой пепельницу. Пальцы мнут друг друга, зубы кромсают щеки изнутри, пока глаза царапают блики от почти медицинского света лампы. Извинение не презерватив: от последствий не защитит. Извинение — это малодушие, оно топит котят, потому что так надо, и стреляет в безоружных, потому что сказали. Извинение — это оправдание инквизитора перед сожженными. Девчонка все прекрасно понимает, от того и молчит. Ха. Она так мечтала быть свободной от сковывающих цепей семейных обязательств, что забыла очевидное: свобода — всегда про ответственность. А она не способна взять ее на себя даже сейчас, когда самая близкая дружба, которая есть в поганой жизни, сыпется остывшими углями на загаженный ламинат чужой кухни. Чосо молчит и эта тишина давит на позвонки, сковывает и заставляет не дышать. Достает сигарету, смотрит пару секунд на сгорбленный ком сожалений за столом, и достает две. Закуривает сразу обе, делает двойную затяжку и протягивает вторую блондинке. — Больше так никогда не делай, — крепко затягивается, смотря прямо на собеседницу лезвием карих глаз. Девчонка кивает, пока пепел от сигареты сыпется на оголенные яблоки колен. Парень смотрит с сожалением; практически не злится, но раздражение от девичьего инфантилизма гноится в предсердие и заставляет тяжело вздохнуть. Этот ее жест необдуманного бунтарства отдает беззубой борьбой с кем-то сзади стоящим, с кем-то, кто холодной тенью заиндевелых глаз дышит в затылок чужим воздухом. Но если все в этой жизни воспринимать как битву, то обязательно будет проигравший, и пока у нее нет никакой власти в дрожащих руках, это всегда будет она. Камо неловко чешет затылок и смотрит куда-то в сторону; надо бы плинтуса поменять. И мусорное ведро помыть. Да и сухие салфетки кончились. — И вообще, у меня на тебя не встанет даже после водки. Кутикулы свои видела? Это пиздец. Блондинка громко, почти истерично, смеется. — Да больно надо, — на пухлых губах расцветает спелая улыбка: осязаемое облегчение. — У тебя в штанах то еще общественное место — проходимость как в Ханэда. Не люблю людные места, — корчит невинную рожицу и выдыхает дым в сторону парня. Она еще пару раз отшутится, и они пойдут смотреть сомнительное артхаусное кино под звуки стрекоз в ночном ветре Токио, скурят пол пачки сигарет, выпьют последнюю холодную бутылку пива на двоих и погребут заживо в глубины черепной сурдокамеры заведомо обреченное и невысказанное: туда, где маршируют звериным ритмом правила, мораль и пульсация голода к висящим эдемовским плодам.***
Через полтора месяца, когда Годжо закончил важные дела в Токио, а женушка договорилась взять выходные без последствий для аттестата, он забирает ее на Коста-Рику. Не брать ее было бы крайне подозрительно для всех, и, к тому же, ей нужно увидеть, как вживую выглядят бизнес-встречи. Не сказать, что Годжо влюблен в Америку и мечтает сменить гражданство, но иногда, в особых случаях, приходится стиснуть зубы и идти на поводу у ублюдков, у которых здесь отдых в окружении двухэтажных яхт, морепродуктов и испанок. Впрочем, по его расчетам, неделя своей драгоценной жизни с вулканами обещает только безмятежность. Жара. Бриз. Изобилие коктейлей. Легкая одежда. Песок. Пальмы. Кокосы. Грязь. Годжо не любит путешествовать. Ему не нравится весь ритуал ожидания, сборов и перелетов. Если бы кто-то начал изобретать телепорт, то стал бы первым инвестором. Годжо не любит Коста-Рику, как и Коста-Рика не любит его. Единственный плюс — она. Единственный жирный плюс всего отпуска на Коста-Рике — она, его законная жена. Ее энергетика, улыбка, красивейшие глаза и колкие шутки. Разукрасит своим жалким присутствием скучные серые будни даже на другом клочке Земли. Ее белая мордашка наконец-то изображает эйфорию и наслаждение, а не тотальный трагизм. Когда тебя берут сзади с прекрасным видом на Тихий океан в наводном бунгало на открытой террасе, то, кажется, не до слез горести — есть место слезам счастья. Годжо берет красавицу грубо; так, что ее легко услышать под водой. Она — стервозная сука, которую необходимо преобразовать в шелковую красавицу. Заламывает ее руки за спиной, выгибает глубже в пояснице. Девчонка от щемящего удовольствия закатывает глаза, не смыкает красные губы и высокопарно стонет. Ей нравится, а если ей что-то нравится, она требует добавки. Руки от мертвого хвата болят, лопатки выворачивает, мерзкие хлопки резонируют по ушам и нервам. Изобилие смазки без запаха, ненасытный взгляд ледяных глаз, следы от помады, ногтей, зубов, шлепков — все это не требует разрешения. Годжо трахает жестко. Грубо. Собственнически. Как истинную шлюху. Стервозную шлюху. Нищую шлюху. Удачливую шлюху. Годжо заставляет главную суку его жизни посмотреть в небо. Нет, не в свои глаза — в настоящее небо, чистое, вечернее, искреннее. Бога в нем не отыщет; ее Бог стоит за спиной, вдалбливаясь в женское тело своим толстым членом и непомерной властью на каждый сантиметр плавных женских изгибов. Они не выглядят влюбленными: она лишь одобряет его стонами. Хватает ее за горло. Кончики пальцев впиваются в тонкую, как крыло бабочки, кожу. Ее светлые волосы растеклись по плечам, грудям, лопаткам. Раздельный купальник валяется где-то в пределах пяти метров. — Просто прикинь, что будет, если соседние бунгало выйдут на перекур… — простонал он, сжимая красивыми, длинными пальцами. — Они увидят… и достанут камеры… чтоб заснять нас. Выгибает еще сильнее. Сжимает еще сильнее. — А ты знаешь, что мне нравится, сучка. Сучка подается назад. Единственное, что Годжо любит с ней — секс с ней. Бурный, страстный, мокрый, слюнявый. Только слепой не увидит, как они по-настоящему кайфуют от друг друга в безнравственном соитие без доли игры. Сколько бы не пиздела, как он ей противен, как смотреть в его сторону невыносимо, как любиться и болтать не может, из раза в раз, как по циклу, будет делать это — спать с ним, кричать его имя, терзать его волосы, будучи сверху. Годжо принесет весь спектр эмоций, заползая под кости и кожу. Раскрасневшиеся губы, щеки, уши, плечи, задница. Волосы в хвостик и на себя — и Годжо кончает в нее до самой последней капли. Годжо приближается к ее шее, лопаткам, горячо дышит. Она дрожит. Она сжимает кулаки. Она мокрая. Буду резать, буду бить. Спустя пару секунд переворачивает ее к себе лицом, и поясница впечатывается в край барной стойки. На ее лице искреннее удовольствие, в голове всеобъемлющий блэкаут. Ослепленная, тянет мужа в страстный поцелуй, но Годжо тут же уводит голову в сторону, не позволяя немыслимой хуйне случиться. Мягкие губы врезаются в мягкую бритую щеку. Годжо подхватывает ее за нижнюю челюсть, немного склоняет в сторону, так, чтобы тонкая кожа натянулась, чтобы поцеловать там, где хочет, чтоб ее целовали. От нее воняет потом и океаном. Женушка простонала, стоило Годжо поцеловать, а потом зализать. Ветер прекрасно охлаждает. — Почему ты не целуешь меня? Годжо отлипает. Сальный, бесстыдный взгляд падает на покрасневшее лицо. — Ты знаешь. — Мое курение не является основной причиной, Сатору. Сколько ты меня уже не целуешь? Год? Больше? — Ведешь подсчет? — загибает бровь. — Думаю, я тебе противна. — Серьезно? — усмехнулся. — Ситуация говорит о том, что ты мне противна? — Я не знаю, что у тебя в голове, когда ты меня трахаешь. Может, вспоминаешь последнюю шатенку, которая тебе отсосала в Порше, — пожимает плечами, будто ей это ничего не стоит. — Я в курсе. — Мне извиниться? — Я просто хочу реальную причину, почему меня не целуешь в губы. Годжо молча отстраняется от нее, ищет трусы, надевает их обратно; нужно в душ. Нет, она ему не противна, иначе он бы и на пушечный выстрел бы к ней не подходил и разорвал брак через суд. Всегда, когда улавливает маленькую попытку подловить его на поцелуй, пресекает. Возможно, даст ответ чуточку позже, когда девчонка перерастет пубертат с максимализмом и поймет в полной мере. — Боюсь влюбиться, — его ложь выдала ухмылка: — Бросишь курить — и узнаешь, как я умею целоваться. — Моя любовь к курению сильнее, чем к тебе. А то, что люблю, держу у себя. — Ну, хер тебе, а не деньги, которые я так люблю, — Годжо уходит с террасы в бунгало, а женушка за ним щеголяет: — Что? — Мне нужно в город! — Ох, тебе для этого нужны деньги? — Пожалуйста. Годжо демонстративно закатывает глаза, смягчает нрав и достает жене наличку, давая ровно столько, что хватит на пятнадцать минут с ее транжирством. Целует его в щеку, глазки засияли от колонов разных цветов, и бежит в душ. Не сказать, что Сатору очень расстроен, что она любит деньги больше, чем его. За хороший секс можно и заплатить. Через пару минут, Годжо уселся в кресло из ротанга в зале, распивая смузи с манго, и смотрит, как она, изящная, с торчащими тазобедренными косточками от худобы, щеголяет по залу под музыку, как подпевает, как собирается на гулянки, как не обращает на мужа внимание. Когда он, ее личное проклятие, тот самый, кто с удовольствием устроит ей дамнацию, сидит в первом зрительском ряду. Воздух сиротский, пахнет вербеной, лимоном и царизмом, а сам он — суррогат пробирочных экспериментов. Продолжает смотреть глазами-карабинами с аврелийским терпением: он давно взял в охапку все падающие звезды, залил соевым молоком и проглотил — ей не досталось ни одного желания. Он не испытывает к ней светлых, искренних, амурных чувств: она ему не подходит даже запахом, она — он. Его отражение в зеркале, характер, страхи, фобии, травмы и прошлое: воспитывалась в тех же условиях, жила в похожей семье, страдает теми же интересами. Даже сейчас, на жаркой Коста-Рике, в бунгало, она, надев легкое бело-бежевое платье, растворяется в танце с гордым видом, что пристального взгляда Годжо не существует. Он ей ничего не обещает. Ни наследства, ни благополучия: физического или морального. Она уходит на три часа, не обещая вернуться. Годжо проводит время с пользой: достает телефон, голые фотки жены, свой член; открывает диалоги, докучает случайным девочкам. Его член нужен каждой. Всем. Любой. С разрешением и нет. С желанием отсосать и нет. Годжо покидает бунгало через два часа, выстраивая траекторию в бар, где у него должна пройти неформальная встреча с контрагентом. Приодел чистую гавайку, солнцезащитные очки и кеды. Туристический район исключает непредельный уровень нищеты и грязи, но не обещает, что нищета и грязь не зайдет в гости: Годжо по пути встречает магазины с травой, молодняк с травой и даже гребаных бомжей, обкуренных под завязку. Годжо ни разу ни курил, ни употреблял: его кровь раз в полгода проверяют. Такой жесткий смрад шмали, кажется, где-то уже слышал. Да, Годжо вспомнил, где: на сучьей жене. Уровень гнева Годжо опустил на днище коктейлей, распивая с новым другом. Годжо прекрасно знает английский и без проблем беседовал с ним дополнительные три часа, приводя договоренности к общему знаменателю: все будет через два месяца, волноваться не о чем, все под строгим контролем юристов. Местные бары пропитаны ароматом дерева, рыбы, бодяжного пойла, травы и потных тел. Живая музыка, пьяницы, обкуренные пьяницы, замызганные стаканы — все это Годжо перестало волновать. У него в голове другое. Годжо покидает бар, жмет руку загорелому новому другу на прощание. Ему срочно нужно слить негатив, иначе пострадают все вокруг. Заходит за угол бара, поправляя волосы и солнцезащитные очки, стирая пот со лба — в переулке, рядом с автоматом сигарет, сидит знакомое тощее тело в бело-бежевом платье. Прям так, на земле. Годжо замирает. Женушка достает из портсигара, который видит у нее впервые, жирный косяк. Закуривает от спички, делает глубокую затяжку, аж кончик осветил тонкие губы. Он бы рассмеялся, да раскатисто, но продолжает смотреть. Назвал бы последним блядским словом, унизил, взял бы за патлы, вкратце посвятил в темную сторону себя. Женушка делает затяги травы, улыбаясь от кайфа, словно делает это давно; по крови приступает распыляться наркотик, вызывая эйфорию и притупленность. Она ни о чем не жалеет. Забывается, уходит от проблем, выпрямляет ноги и большим пальцем поглаживает кожаный портсигар. — Попробуй оправдаться, — даже не рот, а лисья нора, что мутирует трещиной на лице. — Может, я даже пожалею. Не пожалеет. У него жалость — рудимент на эмоциональном диапазоне межклеточных единиц. Попрощался с ней еще в восемь лет, когда уличные псы перед мальчишеским лицом загрызли лишайного котенка с ранами стекольных порезов на лапах, размазывая секрецию ротовой полости по асфальту вместе с багровым венозным закатом. Сразу в ДНК вросла одна простая истина: либо ты, либо тебя. Поворачивается на голос — Годжо садится на корточки, не скрывая своего раздражения. Да сожги уже, блядота небесная, оставь пепелище, но избавь от победоносного взгляда лукавого, что гноится перед глазами снежным покровом заиндевелой тени. — Как ты меня нашел… — Это я задаю вопросы. Пальцы с косяком хотят приблизиться к губам от уровня стресса. — Только попробуй. Сделаешь хоть затяжку — и я сделаю тебе больно. Годжо никогда не врет и обещания выполняет, — она тут же тушит косяк, стерев кончик о землю. — Портсигар, — однозначно протягивает ладонь, и она кладет портсигар: черная кожа с фактурой крокодила и стальной внешней отделкой. Внутри лежит десять обычных сигарет, которые курит она, и четыре бланта, донельзя запиханные шмалью. — Откуда? — Я выиграла его в споре с другом… Я все равно собираюсь по возвращению его продать. Нет, не собирается: ей просто нужно, чтобы отошел на расстояние снайперского выстрела и оставил в покое, потому что его взгляд сейчас красноречивей всего на свете. Годжо молча, без каких-либо видимых эмоций, достает из футляра все бланты, ломает напополам, подошвой растирает как переспелый банан. Из женского рта доносится густой небный скулеж ее голода. Пусть палач давится тяжестью своего меча, она обмажет его солью первобытных глубин, утробных, родных и одичалых от долгого нахождения в тени. Эта тьма клубилась в кальциевой клетке женских ребер, вырезала одно единственное имя на мягких тканях, ждала и гоготала. Пусть подавится, чем горд, урод диктаторский. — Да пошел ты к черту, — ее шипение отпечатываться брайлевским шрифтом на мужских глиняных скулах. — Что ты, нахуй, знаешь о том, как я живу? — Заткнись, пока не скормил тебе эту херь, — их глаза встречаются. — Моя жена, блять, у меня за спиной курит шмаль и воняет мочой. Ты правда хочешь сейчас отстоять себя? Правда? — Заткнись! — ее ярость высечена искрами раскаленных эмоций, вышедшая из самого чрева материи, звенящая сковывающими цепями, по которым сейчас идут глубокие изломы. Сатору проглатывает невысказанное. — Я каждый день стараюсь, чертовски, блять, стараюсь всем вокруг угодить и быть послушной девочкой, что кивает на любое дерьмо, которое кидают на тарелку, каждый день терплю твои закидоны и жажду контролировать любой мой выдох без твоего ведома, каждый день ищу способ наскрести деньги, каждый блядский день… — слезы текут на раскрасневшиеся полюса фарфоровых щек, пока легкие давятся пустотой от нехватки кислорода. — Я не живу, а выживаю. Ублажаю твою больную, наглухо порванную, фантазию! Я стараюсь, так сильно, сука, стараюсь, что мне приходится опускаться на самое дно и воровать только для того, чтобы не сдохнуть от голода! А ты сидишь с этим вот ебальником, ни в грош не ставишь собственную жену, отказываешь в человеческом минимуме и ждешь повода дать мне затрещину. Тебе от самого себя не тошно? В берилловых глазницах напротив стробит усталость, окаймляет женскую дрожь на капиллярном уровне и заставляет ругательства множиться у корня языка. Девчонка старается придать спокойное выражение мертвеца, но после словесной муравьиной картечи, это выглядит как кривой палимпсест на бумаге — неуклюже и совсем по-идиотски. Годжо молча облизывает глазами женский лик, что полнится решимостью, дерзновенностью, что разливается томатным соком и переспелой шелковицей, пока ее сердце тонет в желудочном соке. — Ты хоть что-то мне скажешь? — голос побитого щенка на сгоревшей псарне. Сатору задумчиво прошелся языком по ряду зубов, не отводя взгляда от безобразного сгустка подросткового слабоумия. Девчонка кривит губы в премерзкий оскал, разнося искреннее отвращение телесным эхом по пространству. В глазах стелется грозовой перевал. Годжо, игнорируя чужой духовный надлом, продолжает: встает на ноги, чтобы через секунду, подняв жену за воротник, схватить за шею и сжать в дерево бара, заглядывая в шаловливую надменность. Годжо горит прометеевским огнем, но огнем оскверненным. Его злоба переливается сапфировым пламенем на дне радужки, пенится и заливается за края, а эти брызги штормовой ярости и детской глубинной обиды оставляют ожоги на ее щеках, ослепляют, принуждают молча глотать слюну с послевкусием железа. Его море ее обжигает. — Ты правда думаешь, будто тебе кто-то что-то должен? Что жизнь несправедлива исключительно к тебе? Посмотри вокруг, идиотка, она не щадит никого. Ты просто маленькая плаксивая сука, которая не способна осознать, что единственный человек, несущий ответственность за твою жизнь — это ты сама. Почему, блять, я вообще должен тебе это объяснять? — его терпение песком в часах сыпется вниз, и видит Бог, в верхнем сосуде почти не осталось песчинок. — Ты каждый день хнычешь и ни черта не делаешь, каждый день втягиваешь меня в свои проблемы и ждешь, когда я их решу, вместо того, чтобы сделать это самой. Ведь так проще — ныть и скулить. Ты ждешь для себя исключений, но ты никогда не была исключительной. — Маленький мальчишка, забитый чужими ожиданиями… В своем неуместном бунтарстве она до безобразия ослепительна. Годжо тошнит. — Ты такой же, как и я, — начала она, вжимаясь в стену. — Хочешь помериться, кто хуже жил? — усмехается. Девочка прикрывает глаза, и через мгновение духоту разгоняет колокольный звон чужого смеха — обстрел пулеметом пелену вулканического молчания. Вместе с женским благоразумием разбивается мужское терпение: — Тебе смешно? — Мне пиздец как смешно, — озлобленное бессилие стекает с языка на чужие ладони. — Ты до комичного жалок. Ты говоришь об ответственности, серьезно? Мне дико слышать это от того, кто не может устоять перед самоутверждением за чужой счет, кто не способен усмирить свое ебанутое желание скидывать собственный хер каждой встречной-поперечной, — девушка смотрит остервенело, снизу-вверх, нагло и беспощадно плюется своей правдой, да так, что от снежного лица Годжо остается решето в виде алых крапивных пятен на скулах-ледорубах. — Ты просто смирился с тем, для чего был рожден. Покорно склонил голову, как шакал, блять, ручной. Живешь по брошюре, ешь то, что дают, дышишь тем, чем велено. Чему же ты меня учить собрался? Как быть сказочной терпилой? О, да… ты спец, — ее усмешка пахнет диким медом и сотней немых укоров, что плелись узлами в углублении женской гортани все двадцать лет. Кажется, некто дернул за нить. — Я совершенно, совершенно блять, не хочу быть такой, как ты. Холодные пальцы впиваются в шею, в саму суть. Принуждают склониться в раболепном молчании и смотреть в бездну мужских зрачков — узких, хищных, панихидных. Две перебитых глазницы на четверть аполлоновской красоты. — Моя тень никогда не будет мной, — он шипит змеей, мажет ржавчиной по ушам. — Не смей. Забывать. Свое место.***
Когда отпускают пораньше, то это всегда просто охуительно. Во-первых, не будешь толпиться на лестнице, во-вторых, успеешь на автобус, в-третьих, в соседней булочной всегда успеешь забрать любимое, а не то, что осталось. В этом нет никаких минусов. Учитель отпустил ее пораньше по одной причине: первая сдала контрольную и сделала на отлично. Готовилась где-то за три часа, почитала что-то там, словила налету информацию и все; одноклассники в очередной раз утверждаются, почему покупают все ответы у нее. Да, в жизни глупа до безобразия, но в учебе… тупая заучка. Стоит в коридоре в томном ожидании Чосо у мужского туалета, который то ли там выпускает весь желудок в унитаз, то ли делает самокрутку на двоих. У него уроки кончились еще час назад, но решил подождать подругу, чтоб вместе зависнуть у него на квартире и, кстати, чтоб отдала ему портсигар, который любезно одолжила для отпуска. Ей же нужно было где-то прятать сигареты и защищать от влаги, — такой была идея, пока не стала роковой ошибкой. Чосо выходит через пару минут, поправив прическу. Школьная форма не способна подавить его натуру типичного неформала: уши сияют серебром, будто обведенные горным ручьем, в мочках небольшие туннели, в языке титан тринадцати-миллиметровой штанги, на шее татуировки в причудливых узорах, а если парень поднимет голову, уставившись в небо, на собеседника взглянет змеиная открытая пасть, что вшита чернилами в болезненно-бледный подбородок, на пальцах кольца многообразных форм, на ногтях могильная чернота, а в пиджак униформы прикреплены значки, пока поношенные конверсы светят надписью «fuck you» сзади идущим. Чосо молча кричит о том, как он ебал систему по самые гланды изо дня в день, и этот его тихий бунт отдает тяжелым одеколоном от патлатых волос. Блондинка стоит в нервном ожидании, облокотившись лопатками о стену; парень подходит ближе в своем естественном состоянии недосыпающего. Его зрачки узкие, почти змеиные, сверлят мир перед глазами тяжелым бором, а девчонка закидывает подбородок в вызывающем жесте, и не ебет ее, что друг выглядит как сбитый автобусом недочеловек. — Что с ебалом? Мать жива? — Камо усмехается, аккуратно поглядывая по сторонам в поисках свидетелей. — Ты там все кишки высрал, что ли? Почему так долго? — игнорирует беззубую колкость и выгибает бровь, недовольно всматриваясь в парня: тот ленно останавливается возле нее, и та улавливает, что от Чосо пахнет шмалью (кто бы сомневался) и парфюмом с нотками дерева, сандала и кожи, будто вылил на себя пол флакона. Видимо, и впрямь срал. — Ну заплачь. — Ты такой загадочный, блин, класс. — А ты в своей стервозной эре. Они оба были концентрированными зумерами, что бы каждый из себя не строил. Чосо передает ей новый косяк в темной бумаге с завязанным кончиком. Прямо так — в школьном коридоре. Ему не просто похуй, ему насрать с высоты птичьего полета. Девчонка прячет его в лифчике, ощущая холод бумаги на нагретой коже, поправляет первый размер груди и поднимает взгляд на Чосо: — Я хочу булку с творогом и тыквенный латте, — бросает она, двигаясь к выходу из здания. — Пока Годжо не приехал, нужно по-быстрому все купить. — Делиться не хочешь? — Да. И слушать дерьмовые шутки, откуда у меня деньги на этот раз… — А манга? — Уже не актуально, — Чосо смотрит вопросительно, на что та лукаво стреляет глазками. В этом жесте парень улавливает явную нервозность и испытующе вскидывает голову, на что та пожимает плечами. Может, Камо и переживает, но если все время ждать беды, то она обязательно тебя настигнет, и блондинка знала это не понаслышке. Они ретируются из учебного заведения через пару минут, прощаясь с охранником. Тихая школа — самая лучшая школа: у стен нет ушей, да и у людей тоже, тут беззвучно как в склепе и всем на тебя все равно, каждый лишь тень восковых статуй, и Бога ради, будь благодарен за это. Чосо кидает взгляд на девчонку, чье лицо с каждым днем все больше превращается в серую туманность из раздражения, апатии и отсутствия попыток хоть как-то казаться нормальной. Оно и не удивительно, ведь та чертовски далека от этого понятия. Ее нормальность состоит из забинтованных колен и архипелагов синяков на узких бедрах, из сквозного голода в желудке и выпотрошенной юности. Чосо резко становится жаль подругу, закусывает щеку, ненавязчиво бросая: — Как с Годжо дела? Девушка поднимает на него голову и смотрит как на инвалида-колясочника: — Как всегда хуево, что еще за дурацкий вопрос? Не связывайся с проницательностью, не осилишь. — Я серьезно, — смотрит в упор, пока руки греют мужские брюки, а шаг длинных ног не замедляется. Смотрит слишком глубоко, царапает ее уставшее лицо интересом и собачьим желанием сберечь, и девчонке хочет завыть от нежелания обсуждать Годжо. — А что ты хотел услышать? Что мы примерная парочка из глянцевых журналов с товарами для дома? Блять, ну не смеши, — фыркает, откидывая волосы. Для такого прямолинейного человека как Чосо, он слишком любит ходить вокруг да около, когда дело касается ее мужа. — Я хотел ненавязчиво спросить, пыталась ли ты его полюбить. Сказал он, а тошно стало ей. Полюбить Сатору Годжо. Полюбить гребаного Сатору Годжо. Ага. А еще евреям полюбить Гитлера, христианам — Нерона, Хиросиме и Нагасаки — ядерное оружие. И подставлять вторую щеку, когда по первой ударили арматурой. Она терпеливо сглатывает ком-игольницу из эмоций и произносит: — Проще любовь в борделе найти, чем в сердце Сатору Годжо. — Может, ты та самая, кто спасет его сердце, — парень усмехается, и в этом звуке слишком отчетливо звенит неуверенность в собственных словах. Она нервно дергает плечом; слышать неуверенность в голосе Чосо дохера непривычно. — Женщина способна вылечить сердце мужчины, если тот еще носит его в своей груди. А у Годжо только дыра размером с Бога, или как там писал Сартр, — Чосо косится в ее сторону, вспоминая, что в их тандеме за образованность отвечает она. За красоту, кстати, тоже. — Не то, что бы у тебя велик выбор, особенно с твоим пассивным подходом к решению этой проблемы, — Камо пожимает плечами, а в том, что Годжо является проблемой, не сомневался. Девчонка снова дергается. Его правда режет брюхо да вшивает туда гвозди, и парень никогда не пытался оставить ее невысказанной. Его правда заставляет злиться. — Да, Чосо, именно, я свободна нахрен только в том, что выбор делать не обязана. Мы можем закрыть эту блядскую тему? Чосо всегда найдет слова, которые будут щипать в носу и кровоточить изнутри, потому что слова будут слишком честными. Потому что для такого закрытого и профессионально умеющего не договаривать человека, Чосо слишком прямолинеен и открыт в своих мыслях. Но, честность приносит не сколько пользы другим, сколько бед своему обладателю, и девчонка была убеждена, что это качество еще вставит палки в его колесницу жизни. — Пойдем, я куплю тебе твой дурацкий латте, — Камо на нее не смотрит, но она улавливает тень улыбки в чужом низком голосе. Вот такой он человек: и в лужу мордой ткнет, и сам потом вымоет от грязи. Чертов синдром старшего брата. — С сиропом. — Разумеется. Блондинка скользит взглядом по высокой фигуре парня, отмечая глубокие синяки под глазами: не спал. Возможно, сутки, возможно, двое. Чосо ловит свой чертов дзен не только под коноплей, но и полубредовое состояние от нехватки сна, которое раскаленным железом капает на извилины, тоже достойный способ забыться, стереть себя из этой матричной программы и притупить чувства. Да и дел у него не мало, таких, о которых не должны знать ни налоговая, ни местное самоуправление, ни кто-либо еще. Чосо всего двадцать, но в свои годы имеет не сильно меньше связей, чем ее чертов муж, может залезть в самые глубокие ущелья, достать, что надо, и остаться незамеченным. Что Камо, что Годжо собрали себя не из ребра, а через кропотливый труд Сатору имеет все, кроме свободы. Чосо не имеет ничего, кроме нее. Девчонка стряхивает катышки червивого сознания, на секунду прикрывая глаза: она не будет их сравнивать, они нахрен совершенно разные. Кафетерий встречает их теплым воздухом и запахом корицы. Слишком уютное местечко для двух социальных инвалидов, что забинтованы собственным трагизмом, но тут вкусный кофе и дешевая еда. Блондинка приземляется на место у окна, пока Камо идет покупать перекус: просить не надо, он сам все сделает. Она смотрит на его высокую фигуру, ловя себя на одной и той же систематической мысли — ни черта, блять, о нем не знает. Дурная издержка от общения с тем, кто много слушает, мало говорит, а если уж и болтает, то обо всем отвлеченном. Личные темы избегает, переводя фокус внимания на собеседника, врет и не краснеет, на вопрос «как ты» отвечает как по шаблону «заебись» и никогда ничего ни от кого не ждет. Девчонка не настолько себялюбива, чтобы и в грош не ставить других людей — она же, блять, видит. Видит, что такими закрытыми не рождаются, что этот кокон перманентного уединения взращивался в нем годами, что ледники в глазах формировались временем. — Чосо, — обращение тихое, а глаза внимательные, смотрят на то, как он садится напротив, передавая девушке поднос. — Где ты вырос? — Тут. — Прям в этой кофейне? Мило, — делает глоток, отсаживаясь чуть подальше, чтобы не дышать на парня кофейным запахом. — В Токио. И тебе это известно, — Чосо смотрит исподлобья, отпивая свой американо без сахара. Извращенец. — Не-а, ты не говорил. А ты часто видишься с семьей? — Решила устроить допрос и пройтись по аллее моей памяти? Жуй свою булку, — девушка открывает рот в немом вопросе, но холодный тон прерывает попытку стереть границу, что осыпана солью вокруг его паломнической фигуры. — Молча. Ты мне вкус еды портишь. Чосо Камо личным не делится. Не хочет. Не может. Язык не складывается под нужным углом, слова гниют где-то на стенках клыкастой пасти. Некоторым скелетам лучше пылиться в шкафу, ведь когда тебя не знают, ты можешь быть кем угодно. Он ненавидит это — выворачивание своих внутренностей наизнанку, чтобы быть кем-то понятым. Чосо не хочет быть понятым. Камо лучше прочих знает, что никому нет дела до того, почему кто-то полон отчужденности и пульсирующей боли в предсердии. Им ничего знать не надо. У парня нет ни малейшего желания впитывать эту лужу из выученной жалости и вежливого сочувствия в чужих глазах. Не надо знать об убитых братьях, детской кровью размазанных на обочинах дорог, что оказались не в том месте и не в то время по его, сука, вине. Не надо знать о финансовых долгах, что скручивают узлы на его чернильной шее, затягиваясь петлей. О панических атаках, сигаретных ожогах на лодыжках, ледяной ежедневной ванне, недоедании, блядских кошмарах, что клубятся на дне сознания вельветовой тенью, вырванными зубами и материнскими протестующими криками. Его нутро головы — плачущая божья икона. Там страшно, холодно и пахнет вечным дождем. Не надо. Не стоит. Ни в коем, блять, случае. Юноша пытается прикрыть дрожь сухих пальцев, что так не кстати ложится на тощие фаланги. Прикрывает глаза, пока дробящие мысли скользят по извилинам: его ошибки ведь не могут быть всем, что от него осталось? Блондинка доедает свою порцию и кидает взгляд на Камо, который хмурым лицом буравит чашку в своей руке, тихо произносит, собирая подходящие слова по ряду зубов: — Чосо, ты ведь не один, — ее рука непривычно мягко сжимает его. — Заткнись и ничего не говори. Просто услышь. Девчонка смотрит внимательно, тошнотворно серьезно, прожигает дыру в глазницах, а потом как ни в чем не бывало достает электронку и затягивается, осторожно поглядывая на персонал кофейни. Камо усмехается и ничего не отвечает. Ох, милая-милая дурочка. Чосо Камо всегда, всегда один. Они сидят там еще минут пятнадцать, обсуждая всякую всячину, сплетничая и смеясь с похабных шуток, но часы идут непозволительно быстро, и девушка понимает, что пора отчаливать из этого уголка эфемерного уединения, если хочет успеть до приезда благоверного. — Хорошо смотритесь, — голос пробивает отверстие в затылке, и она столбом останавливается посреди тротуара. Голос бархатный, низкий, дышащий чужим подобострастным млением, дрожью колен и девичьим страхом — душащий. — Как две бродяжки. Годжо последние полчаса сидел в своей гребаной машине, наблюдая за девчонкой, что распивала латте с каким-то ублюдком, смеялась с каким-то ублюдком, касалась какого-то ублюдка. Видок у ублюдка панихидный, штопанный, перешитый черными красками, порванный металлическими скобами и больно уж взрослый. Годжо не составило труда понять, насколько, блять, это хуевая компания. Его червь в голове елозит и шепчет о том, что этот засранец определенно связан с сомнительными интересами женушки, да только вот таким как Годжо нужны факты: он успел сфотографировать этот плесневелую, мертвецки-бледную физиономию, отправив тому, кто по ногтям способен вычислить человека, всю информацию о нем, включая последний поход в туалет. А потом продолжил пялиться, с кипящим раздражением разглядывая очертания улыбки на женском лице, добродушие, доверие, и нечто внутри зудело от странного чувства: будто кто-то съел последний кусок его торта. Будто кто-то покусился на ему, блять, принадлежащие. И это «его» еще и довольно. Желание прокрутить жену в мясорубке чесалось на горящих ладонях и раскрашивалось химикатами под веками. Она скользит быстрым взглядом по Чосо в надежде найти опору под ногами в скалистом равнодушии чужого взгляда, и громко выдыхает, когда все-таки находит; Камо флегматично разворачивается к источнику звука, пока лицо выражает ровным счетом ничего. Девушка не видит, но чувствует, как двое переглядываются, словно дикие волки перед броском, и эти несколько секунд отягощают воздух звоном металла на атомном уровне — не дергайся, ведь слабых разрежет первыми, а ее девичий скелет уже сотрясается в лиственной молитве. Годжо отполирован, чист, опрятен, элитарен, а его энергетика сияет золотом и долларами; строгий костюм, белоснежные волосы и улыбка. Мысль забегает вперед: они совершенно разные. — Сатору Годжо, ее законный супруг, — чужие зубы сверкают гроздьями тщеславия, умноженные на ощущение собственной царственности; попробуй вдохнуть с кислородом — подавишься тяжестью реализованных амбиций. — Чосо, — брюнет не отводит взгляда, не меняет выражения лица и позы, но девчонка кожей чувствует отвращение к человеку напротив, что разносится миазмами в воздухе. — Чосо Камо. — Приятно познакомиться, — белизна клыков Годжо режет глаз, и она тихо сглатывает. Он протягивает руку, держит пару секунд, но не получает никакой взаимности. Медленно опускает. Годжо показательно, с непоколебимым выражением, смотрит на законную супругу и щелкает пальцами, привлекая внимание на себя. Голос мужа ласковый, как касание холодной стали к сонной артерии, шипящий и отдает бритвенным лезвием меж десен. Она покорно оборачивается, стараясь выглядеть храбро, но мир по бокам покрывается трещинами вместе с надеждой на хорошее завершение этого дня. Его взгляд прикрыт черными очками, но даже сквозь них ощущается скан льдистого севера, что гниет в мужских глазницах. Дергает голову в сторону своего нового Мерседеса: — В машину. — Но… — Сейчас же. На переднее. Чосо молчит. Знает: кусать единственную кормящую ее руку — недальновидно, поэтому просто смотрит как худая напряженная спина скрывается в черном авто, пока благоверный все так же стоит неподвижно, разглядывая каждую деталь во внешности Камо. Годжо, как оказалось, в жизни гораздо выше. Как только хлопок двери нарушает тишину, Сатору произносит вкрадчиво, с расстановкой: — Тебя интересует остаток жизни провести в тюрьме или в инвалидной коляске? Чосо поднимает бровь, и этот жест сквозит иронией и насмешкой: царапина на глянцевом фасаде мятных глаз напротив. — Дышать не забывай, — если Годжо хочет начать со словесных угроз, то Чосо уже зарядил ружье. — Следи за языком, — в резко наступившей тишине, можно легко расслышать как скрипят виниры. — Тому, кто много болтает, его проще отрезать. С этой секунды вы больше не общаетесь. Усвоил? — Не припомню, чтобы лез в твои дела с таким упорством, с каким ты суешься в мои. — Слишком смелый или слишком глупый? — Выбери, что больше нравится. Годжо думает, что избивать школьника недалеко от его же школы — дурной тон. Камо думает, что размазывать разводы голубой крови на асфальте — плохая примета. Телефон неуместно пиликает, но Годжо послушно вытаскивает гаджет из кармана, вглядываясь в экран, где черным по белому написано подтверждение того, что и сам знал прекрасно. Попался, уродец. — Короче, смотри: мой человек выслал мне все твои данные, от группы крови до адреса лечебницы твоей матери, и, если не поймешь, мне придется опускаться на твой уровень и говорить на твоем языке, — Сатору почти театрально вздыхает, поджав губы, а в следующую секунду оказывается значительно ближе к собеседнику; давит телесно, морально, клятвопреступно, но янтарная радужка напротив звенит металлом и атлантской выдержкой. — При одном клике, все, кто надо, будут не только тебя за торговлю наркотиками среди малолеток гасить, но еще и то, что осталось от твоей семейки. Я ей царь и Бог, а значит, она ничего не решает. Когда я говорю ей прыгать, она спрашивает, как высоко. И если я говорю, что она не будет общаться с блядским выродком вроде тебя — значит, так тому и быть, — на мгновение бровь Чосо приподнимается в удивлении, чего Годжо вполне хватает, чтобы окончательно утвердить свою доминацию: звериный оскал оскверняет красивое лицо мужчины, пока юноша хмурым взглядом вырезает проклятья на этой физиономии. — А ты думал, я не знаю? — Годжо стоит прямо, ровно, уверенно. Смотрит сверху-вниз, растягивая губы в осязаемом величии, пока Чосо переваривает услышанное. Чосо Камо прекрасно осведомлен о том, кто такой Годжо Сатору. О его родословной, связях, невероятном количестве власти в руках. У Чосо тоже за лопатками целый батальон гончих с шипозубой пастью, с вечными долгами перед Камо и перманентной жаждой услужить. Но ни один его должник, ни один ручной пес не сможет тягаться с чудищем, что светит ядом своих вирулентных глаз напротив, и это тоже ему хорошо известно. Годжо в подтверждение показывает экран своего телефона: имена, адреса, явки. Фотографии. Геолокации. Биометрические данные. — Скажи, сколько стоит твоя дружба, и мы разойдемся на самых благоприятных для тебя условиях. — Думаешь, что заслуживаешь доверия? — Камо хмыкает. — У тебя нет выбора, не находишь? Камо почти не дышит. Только думает, загоняя себя в ловушки собственного сознания. Он не из богатой семейки, которая вытащит его из социального кювета, не в бронежилете, который защитит от аспидских лап недоброжелателей. У него есть только он, пачка сигарет и одна единственная стратегия выживания. Кидает взгляд на машину, в которой гулко бьется чужое-родное сердце, пока он мрамором стоит на асфальте тихого переулка. Чосо Камо не герой, потому что герои долго не живут. Он — стратег. Очевидно, хороший, ведь плохие всегда мертвы. И он не для того вытаскивал себя из грязи, крови и нищеты, чтобы испустить последний вздох от рук тех, в ком много власти и мало совести. — Ох, или ты переживаешь, что она подумает о тебе? — прерывает поток мыслей Годжо, показывая большим пальцем на женушку в машине. — Она тебе дорога? Не думаю. — Ты всегда так много думаешь за других или только по будням? — усмехается юноша, по-настоящему зная, что тот вообще ни о ком, кроме себя не думает. — А ты всегда так много язвишь, или только когда руки связаны? — Годжо снисходительно приподнимает бровь, глядя на каменистые изломы бледного лица напротив. — С моим отношением как к ней, любая будет просыпаться и не работать, Чосо, — Годжо достает ручку и бумажку, на которой выводит приличное количество нулей, протягивает Камо, чтобы тот видел и самодовольно склоняет голову, как кот после удачной охоты. — Подумаю за вас двоих. И закрою ее долг, который должна тебе. Нулей много. Подозрительно много. Чосо думает, что дело далеко не только в его статусе местного дилера, жажда избавить девчонку от единственного друга, куда глубже и отдает чем-то личным. Краем глаза улавливает, как стекло машины опускается и на него уставляется пара испуганных глаз. В них плещутся немая мольба и желание быть защищенной. В них обрывочными кадрами сверкают воспоминания и вытекает доверие. Если Чосо Камо будет всех спасать, то кто спасет его самого? Тепло бумажного чека не греет пальцы. Чосо смотрит на него, стараясь игнорировать сардонический тон Годжо, который поправляет лацканы своего пиджака и выплевывает напоследок слова о том, как приятно вести с Камо дело. Взгляд на машину он больше не поднимает. Девчонка забывает, который час, почему она на улице, почему решила пойти в этот кафетерий, почему все именно так и никак иначе. Сознание стискивается проволокой, позолоченной и холодной, пока слезы капают на портсигар в руках. Она хочет его ненавидеть, стереть из памяти, заклеймить ренегатом, который продался за тридцать серебряников. Но, вдруг что-то щелкает и пелена равнодушия окаймляет внутренности, заставляя неотрывно смотреть на удаляющуюся спину того, кого звала другом. Годжо Сатору оказался прав: в этой жизни у нее есть только она сама, и это правило работает одинаково для всех. Сколько бы счастья не дарили некоторые люди, они навсегда будут лишь частью мгновения, которое никогда не повторится: тебе остается просто наслаждаться и не ждать ни от кого спасения. Не ждать ничего. И единственную истину, которую она усвоила лучше всех математических задач, так это то, что спасать себя нужно самому.***
Когда у Годжо нет никаких моральных сил, он ищет поддержки на стороне. Друзья, незнакомцы, семья, приятели — кто угодно, лишь бы подтвердили то, что и так знает. Живет в своем замкнутом кругу, биополе и среде, зная как и близких себе людей, так и окружающую среду. Ему нет никакой необходимости кого-то строить из себя, клеить фальшивые улыбки или говорить то, что хотят услышать. Родителей своих не любит, но уважает, потому что боится по сей день. Помнит все: злые взгляды, агрессию, острые слова и рукоприкладство с претензией «с тобой по-другому никак». Многочасовые тренировки тела и духа, зубрежка миллионы страниц; ожидания родителей, мечты родителей; прыгнуть выше головы и достать со дна алмаз. Амбиции Годжо заходят в комнату первыми, а только потом уже заходит он. Годжо чуждо чувство меры. Переедает, переедает, переедает до отвала, пока тошнить не начнет, пока рот не будет забит. Берет все, насыщается утробой, глазами, членом. Ему не запретить: это идет на субатомном уровне. Это диктует, пишет свои законы и условия существования, это — он сам. Годжо принял себя таким, принял путь, по которому идет, смирился со всем, что не в силе изменить. Родители дали удочку — Годжо хватается за результат. Годжо никого не любит. Даже жену. Она — его приложение, тень, второстепенный персонаж. Девчонка, которую трахает и которая очень ему нужна. У нее изумительные данные, от нее будут великолепные дети, но то, как она себя ведет, как преподносит этому миру и что показывает этому же миру, заставляет его сжимать зубы и материться. Ей плевать, что он думает о ней, ей плевать на все вокруг, порой на саму себя. Смотря в зеркало, видит не себя — юного мальчишку, забитого чужими ожиданиями, со шрамами от воспитательной палки на запястьях, с вытянутым хребтом от прямохождения по чужим головам, с увядшей листвой на периферии сознания. Он сам — калека, каких поискать, выродок высшего общества, отребье голубых кровей. Все, что отребье может сделать, чтоб не задохнуться в терновых силках — возлюбить эту мученическую боль, найдя в ней утешение. Быть может, так, будут видны звезды. Быть может, от них и ослепнет. Прямо сейчас, находясь в пентхаусе, его взгляд тяжел, мстителен, озлоблен. Ясность алмазов теряет блеск, а зубы скрипят. Черный большой диван, панорамные окна, стеклянный журнальный столик с тремя чашками крепкого кофе, мягкое освещение солнечного, прекрасного дня. Перед ним находится мужчина-интервьюер с аккуратными клабмастерами без диоптрии; слева — его юрист. На диване — образцовая жена-красавица. На ее хрупких плечах, вывозящих все дерьмо мира — его крепкая рука. На ее шее — его поводья. — …у всех бывают трудности в общении с родителями, застрявшими в каменном веке, — продолжил Годжо, заученно улыбаясь и вежливо отвечая, как учил отец. На нем белая рубашка, строгие черные брюки. — Я не стал исключением. — Насколько мне известно, в кланах такого уровня используют довольно старомодные, а местами даже жестокие методы воспитания, — продолжил разгонять тему интервьюер, держа в руках блокнот и ручку. — Такое не может оставаться бесследно, как это на вас отразилось? «Пиздец как», — думает женушка. То, как уверенно мужчина отвечает за Годжо, заставляет плотно сомкнуть скулы, чтобы не выплюнуть в его вылизанное, глянцевое лицо нечто колючее. — Никак, — ответил он, не сопротивляясь ловушкам журналиста. Образ серьезного и честного. Аж скрипит на зубах от этого сахарного фасада. — Родители не боги. Они всего лишь люди, которые хотят лучшего для своего ребенка, в моем возрасте такие вещи становятся очевидными. К тому же, работа со специалистом помогла мне в принятии и прощении. «Ты не ходил к психотерапевту, лжец, покажи им свои шрамы, расскажи, что они за люди». — Это очень похвально и наверняка послужит отличным примером для молодых читателей, — сухие пальцы перелистывают страницу в блокноте. — А что насчет вашего профессионального положения? Весь Токио прогремел новостью, что вы завладели корпорацией. У вас в распоряжении огромный бизнес, и вам нужны помощники, — мужчина любезно переключает внимание на жену, сидящую так, словно ей очень интересно здесь находиться и терпеть руку мужа, обхватывающую ее плечи. — Верная помощница? — Сатору меня не подпускает к своим делам, а я не шибко стремлюсь помогать ему в них, потому что, все же, не я — гендиректор корпорации в центре Токио, — отвечает спокойно, рассудительно, не выдавая ни капли ирритации. — Он настолько прекрасный руководитель, что вижу его час днем и час утром, пока пьем кофе. — Еще ночью видимся, — его ухмылка почти смущенная, нисколько не похабная, адресованная от мужчины к мужчине, и девушка ощущает приступ тошноты на дне желудка. — Думаю, подробности твоей интимной жизни, Сатору, читателям не нужно знать, — влезает юрист, вынуждая Годжо улыбнуться с наигранным сожалением. — Да ну что ты, никаких подробностей, только очертания, — перечит ей. — Все-таки, личное — не публичное. «Наше личное особенно, не так ли?». — Весьма пикантно. Поверьте, читатели только рады получше узнать вас с разных сторон. Например, о ваших планах касательно укреплений уз брака: что насчет наследников? Вы уже задумывались о детях? — плавно подвел журналист. — Нет, — ответила она. — Да, — ответил он. И жена в гробовом молчании перевела на него взгляд, отчего журналист поглядел то на нее, то на него. — Мы хотим детей, но не в данный период времени, — выкрутился он. — Сейчас стоят немного другие приоритеты, и дети будут лишены внимания родителей, что в моей картине мира не укладывается. К тому же, такое решать будет моя любимая: захочет — дети будут. Не мне, в конце концов, носить под сердцем. Тотальный контроль Годжо по поводу курения травы не позволяет ей курить, кроме сигарет. Походы к гинекологу, еда два раза в день — до этого раз или ноль — и правильное медикаментозное лечение спустя два месяца подправили ее здоровье, но Годжо, по понятным причинам, умалчивает до последнего. От его слов сердце останавливается, а булыжник спускается по пищеводу. Нет, нет-нет, Годжо не шутит, нет. Не просто так сжимает ее плечо пальцами, намекая, чтоб закрыла свой блядский рот и не смела вякать без спроса. — У вас ранний брак, но спешить с детьми не хотите? — спрашивает ее интервьюер. — У меня еще поступление в университет и учеба в нем, так что Сатору прав. — Университет в наше время удовольствие не из дешевых, а как сообщают наши инсайдеры, ваши счета заблокированы. Хотелось бы узнать, почему и что вы планируете с этим делать? — поправляет пронырливый журналист очки, забегая вперед. — Мне стоит появиться в банке и счет снимут с блокировки. Счет заблокирован из-за снятия налички большой суммы, — пиздит, как дышит. — Уже как год? — Следующий вопрос, — вмешивается юрист. Теперь она понимает: любовь мужа может быть полноценной, если ты сам такой. — Хорошо… — журналист крутит ручку, растягивая десна в лучезарной улыбке, пытаясь красиво подвести к финалу эти крупицы информации, которые ему удалось собрать. — Какие планы у вашей красивой пары? — Грандиозные, — абстрактно отвечает Годжо на такой же абстрактный вопрос, притягивая любимую, сказочную, лучшую жену к себе. — И что проживу с ней каждый день. Смотрит ему в глаза с ужасом. — Каждую ночь. Смотрит ей в глаза с ненавистью. — Каждый миг. Притягивает ее поближе, так, чтобы сучка по губам читала, на себя перенимала: — И что у нас будут прекрасные детки. Все сгорит синим пламенем, утонет на дне бесконечного океана, сотрется с лица Земли и уйдет с глаз ее долой: понимает, насколько все ужасно, насколько ей тошно в этом дорогом красном костюме, насколько она искренне ненавидит человека напротив, насколько она ненавидит этот пентхаус. Ненависть — вечный двигатель ее золотого будущего. — Люблю тебя, Сатору. Годжо знает: нет, сука, не переворачивай слово «ненавижу». — Можете поцеловаться. Не стесняйтесь меня. Все сгорит дотла. От нее пахнет Фордом, напыщенной храбростью и дерзостью. Ее любовь курить на бочках с бензином его восхищает. Годжо закрывает глаза и не дышит: первый поцелуй взасос с женой приятно удивляет. Жена закрывает глаза и не дышит: в ее руках будет напалм.