Похоть же, зачав, рождает грех, а сделанный грех рождает смерть.
И он был готов стать любящим мужем, стоило Шень Цинцю ответить согласием на втором их рандеву. Бин-гэ был готов подарить нежность прикосновений и сотни жарких отметин на молочной коже, но вместо этого приходится сомкнуть пальцы на шее мужчины покрепче, пройтись шероховатым языком по солоноватой щеке. Прелюдия подошли к концу, тело под ним достаточно промариновалось в мареве из отчаяния и тусклой веры в собственные силы, Бин-гэ по праву собирается насладиться предстоящим ужином. Бин-гэ целуется больно, Бин-гэ цепляется клыками оголодавшим зверьем, слизывает кровь, размазывает по лицу, по губам, словно помаду на дешевой шлюхе, сжимает пястья до хруста, до немеющего покалывания, жмется всем телом, желая Цинцю всего и без остатка. Он отделял кости от плоти, медленно рвал связки, впитывал в себя с жадностью крики агонии своего здешнего учителя, и он насладится этим снова, выбьет, если надо будет, стон из чужих губ, но более не отпустит от себя даже в руки смерти, так и не дав своей самой болезненной гнойной ране зажить. Властность Бин-гэ проявляется в каждом его движении вкупе со жгучей болью, ох, он еще покажет свои навыки умелого мужа, утопит в омуте удовольствия, но происходящее сейчас — демонстрация воли, жирная точка на всех их разговорах о том, чтобы оставить все на своих местах. Поцелуи — колотые, прикосновения сродни ожогам, ощущение ладоней на теле подобно клеймению, речи, приказывающие забыться и получать удовольствие — яд, расползающийся по гортани, к желудку, до тошноты, до болезненных спазмов. Шень Цинцю сжимает крепкие плечи отчаянно, отталкивая от себя — подпитывает, Бин-гэ задыхается в незнакомом доселе удовольствии, сорванные цветы в его гареме увядают подобно сорнякам, теряют ценность, более не имеют валюты. Система оценивания вмиг переворачивается с ног на голову, дешевизной, словно коррозией, обрастают девичьи вдохи, хрупкость запястий, мясистость тела — все теряет свою привлекательность. Недоступное, чужеродное, несправедливо доставшееся ему, но более дешевой слабой копии, с острым угловатым телом и твердой грудной клеткой, плавно переходящий в скалистость ребер — Бин-гэ открывает для себя новый вид искусства.Таковы пути всякого, кто алчет чужого добра: оно отнимает жизнь у завладевшего им.
Шень Цинцю всегда умел держать лицо, что бы ни случилось, как бы боль не опоясывала тело, даже если все идет против него. Шень Цинцю умел находить выход, выкручиваться, держать спину ровно, а подбородок задранным, но когда в него вбиваются без подготовки, а воздух пропитывается запахом металла, Цинцю понимает, что результат встречи их стал роковым. Возможно, будь он тогда внимательнее и дай оплеуху, вместо протянутой руки — все было бы по-другому. Возможно, одари он тогда презрительно холодным взглядом и конечности бы отрывались с оглушающим треском. Непрошенные слезы уродуют стойкость взгляда, стирают мнимую безучастность и равнодушие, как демонстрацию воли. Шень Цинцю не записывает себя в ряды предателей, но чувствует преданным, пусть и демон, упивающийся трещиной в образе — не есть его зазноба. Бин-гэ упивается чужими слезами, словно небесной благодатью, дерет щеки, дерет спину о шероховатость обугленной земли, впивается когтями-лезвиями до кровавых пробоин, пирует, наслаждаясь торжеством плоти. Бин-гэ насаживает на себя тело ошалелым зверьем, не заботиться о нужных точках, о трепетных поцелуях за ухом, о нежности объятий. Пусть знает, пусть чувствует как с оглушительным треском в грудине отзывается «нет», как бы ты не приправлял его специями из вежливости, тактичности и дешевого понимания. Огромная ладонь ложится на гортань и сжимает ее до темных пятен пред глазами, слушай и внимай, пока тело не оголодало по воздуху до агонических спазмов. — На алтаре ты ударишься оземь лбом трижды, Шень-эр. И небеса словно смеются над ним, надрывая животы в истерическом хохоте, расчесывая их до кровавых ран в попытке успокоиться. Стоило прыгнуть в Бездну вслед за Бинхэ, дабы избежать ощущения всплеска семени на свежие раны. Бин-гэ целуется нежно, прикасаясь к линии скул почти невинно, словно подросток под зеленью ивы с первой любовью на закате, что не вяжется со зверьем, которое с особой усердностью выпотрошила душу в уродливое месиво. Цинцю чувствует разрывающую тоску по неопытности своего Бин-мея, по крупным слезам и судорожным, почти детским, обещаниям в верности и любви. Страх, обратившийся в жестокую реальность, поднимается по пищеводу, жжет горло и Цинцю, несмотря на ослабевшее, искалеченное тело, успевает перевернуться, сблевывая отвращение вкупе с ужасом, и нервная система трещит по швам. Нервная система разваливается по частям, когда Цинцю не выдерживает от удушения собственных плотно сомкнутых губ и позволяет себе разрыдаться от дикости произошедшего. Цинцю позволяет всхлипам быть громкими, обжигаясь собственными слезами. Бин-гэ обнимает нежно, не страшится желчи, оставшейся на бледных щеках, жмет к себе крепче, словно любящая мать свое чадо и улыбка сама расцветает на красивом лице, спокойствие опоясывает приятной негой. Бин-гэ всегда умел добиваться своего. Шень Цинцю, задушенный отчаянием, все еще не допускает мысли о смирении. Ни перед алтарем. Ни в роскошных покоях. Ни под июльским солнцем в цветущей оранжерее. Ни перед взглядами колкими увядших сорняков. Ни в нежности взгляда и властности рук, цепко ухватившихся за бочину до боли. Ни перед выедающей, словно язва, тоске в ожидании светлого взгляда е г о. Лезвие обжигающим холодом липнет к коже под широким рукавом. Бин-гэ затягивает эфемерный ошейник потуже в разрастающемся обожании.Я тебя обожгу, но я всё же прижмусь своим жарким плечом К белым снежным губам, и уже никогда, никогда не увижу.*