ID работы: 14716209

След войны

Джен
PG-13
Завершён
4
автор
Размер:
22 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
4 Нравится 4 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Вдали слышится отдаленный звук канонады, свист пуль проносится над головой, трещат винтовки, выскакивают гильзы, глухо падая на землю. Холодное железо обжигает ладони, земля пахнет сыростью. Вода хлюпает под ногами, измазывая и так грязные ботинки. Раздался оглушающий гонг, извещающий о газовой атаке. Рука инстинктивно потянулась к противогазу, которого на месте не оказалось. Испуг искрой пробежался по спине. Губы сжались. Рука яростно начала хлопать по сумкам, пытаясь отыскать его. Желто-зелёный туман распластался по земле, приближаясь всё ближе и ближе. А противогаза так и не было. Куда он мог запропаститься? Неужели остался в штабе? Резкий запах царапнул по носу. Дыхание спёрло. Неужели это всё? Конец? Я отскочил, начиная бежать по траншее. Вода захлюпала, брызги летели в разные стороны. Это было глупо. Это не спасёт, было ясно ещё с начала. Но чертов инстинкт выживания заставлял двигаться дальше, проталкиваясь через трупы товарищей. Неужели так много их полегло? Газ был быстрее. Под ногами что-то чавкнуло, а после руки оказались в мокрой холодной воде, что уже пропиталась трупными ядами. Я чертыхнулся, попытался встать, но перед глазами уже встал зелёный туман. Лёгкие словно сжали в металлические тиски, колючей проволокой обволакивая все органы. Я схватился за горло, будто бы это помогло. Тело согнулось, выгибаясь зигзагом, кашель вырывался изо рта. Кровь тёмными склизкими пятнами падала на землю, которая и так вся давно была пропитана и кровью, и мясом человека. Она уже вся состояла из них. Иногда казалось, что идёшь не по земле, а по трупам, аккуратно уложенным друг к дружке, верные товарищи даже тут не нарушили своей армейской дружбы. Отвратительное ощущение кипения и разложения кожи, будто бы каждая частичка стремилась в противоположную сторону, разрывалась на части. Казалось, что сейчас и сами лёгкие выпрыгнут из груди, настолько сильный был кашель. И настолько невыносимый. Сознание стало ускользать. Я проваливался, и мне чудилось, словно я падаю в воронку. После я выныривал на поверхность, улавливая голоса, но совсем скоро съезжал вновь. Пока совсем скоро я не очнулся на кровати. Грудь дёргано вздымалась, рот старался захватить как можно больше кислорода. Было ощущение, что вот-вот, чуть-чуть, и я задохнусь. Холодный пот стекал по лбу. Взгляд утыкался в потолок. Руки тряслись. Простыня скомкалась подо мной, превратившись в мелкое подобие сугробов. — Всё в порядке? — раздался взволнованный шёпот мамы. Я резко подскочил. Неожиданно, что она тут оказалась. — Да… — последовал ответ. Я всё ещё не отошёл от сна, и реальность перемешивалась с ним. Точно я больше не в окопе? Точно я дома? В мозгу пылала опасность, сигнализирующая, что враг ещё здесь, тело требовало немедленно укрыться, но глаза видели белую накрахмаленную постель и мягкое лицо мамы. — Кошмар? — Да, — вновь глухо отозвался я и провёл по волосам, стремясь их пригладить. — Ты опять уснул в форме, — обеспокоенно закурлыкала мама. — Я для кого на спинку кровати повесила ночную рубашку? — Прости, мама́, — пробормотал я, садясь на кровать и сбрасывая и так наполовину лежавшее на полу одеяло. Теперь можно было и самому удивиться, что я так и не снял галифе. Старая привычка с фронта, где никому и в голову не пришло бы раздевать на ночь. Во-первых, потому что холодно, во-вторых, чтобы быстро суметь отбить атаку врага. Благо, что тяжелые и изгаженные сапоги я додумался стянуть и положить возле стула. — Пауль, ты сам не свой, как только вернулся домой. Иногда я просто тебя не узнаю… В такие моменты… у тебя и лицо будто бы другое. Старше. Намного старше. Как хотелось сказать маме, что я больше не стану, как прежде. Нет больше того милого и по-детски наивного Пауля, он погиб, как только услышал первый выстрел в траншеях. И некрологи были правы. Пауль фон Шмитт умер. Давно уж как. Но разве мог я это сказать нежной маме, которая запомнила меня совсем юнцом? Для неё я не был никогда солдатом, тем более солдатом, прошедшим мясорубку. Для неё я сын. Маленький мальчик. — Я просто ещё не привык к дому. Но скоро всё пройдёт. Мама тяжело вздохнула и притянула меня к себе, проводя по коротким волосам. Раньше они были ещё короче, но отросли за время французского плена. Я прижался к ней и почувствовал тепло. То самое материнское тепло, которое она дарила в детстве. Только вот… ощущалось оно отнюдь не как в детстве. Я словно был за стеклом, видел, но не чувствовал. И вроде бы оно так близко, ухватись — и станешь снова шестнадцатилетним юношей, мечтающим о славе и величии, но прикоснуться никак не получалось. — Mon p'tit loup, — мягко проворковала мама. Я еле заметно содрогнулся от её слов. Раньше папа запрещал любые французские словечки в нашем доме. Но теперь… Теперь всё по-другому. Как странно. — Мам, всё правда будет хорошо, — я ухватил впалые щеки в ладони. Сердце щемило от взгляда на родителей. Раньше я и не замечал, как сильно они постарели. Седые пряди серебряными ниточками проглядывались сквозь угольные волосы мамы, глаза впали вглубь, разрастаясь морщинами вокруг, раньше упругая кожа одряхла, устав держать форму, не в силах больше сопротивляться естественному ходу вещей. Глаза превратились в болотистые, постоянно заплаканные, хотя я редко слышал, чтобы мама плакала. Даже кожа на руках огрубела, перестав быть бархатистой. Наши роли сменились. Теперь я был для мамы родителем, который успокаивал её. Который дарил ей тщетную надежду. А она охотно верила и впрямь, как маленький ребёнок, что уверен в рождественском чуде. Как сильно всё изменилось. — Война давно окончена, — продолжал я, — теперь ничего такого больше не будет. Люди вряд ли захотят повторить эту ужасающую ошибку. Мамочка, мир наступил. Всё станет лучше теперь. Всё поменяется к лучшему. Уже меняется. Ничего не изменится. Пройдёт время, подрастёт новое поколение, которое не будет и знать о ужасах войны, вновь будет вскормлено теми же байками про величавый германский народ, про Отечество другими, но всё такими же верхушками, которые ради жадных амбиций и наживы в карман готовы снова отправить юношей на убой, лишь бы восстановить обруганную ими же самими честь народа. А юноши и рады будут обманываться, представляя себя королями на фронте, героями, которых страна никогда не забудет. Правда, на деле они, потеряв товарищей, вернутся домой, где даже не представляют, через что им пришлось пройти. Где даже и не мыслят, каково это — видеть, как кишки вываливаются из брюха человека, а тот пытается их запихнуть, ревя и стеная от дикой боли. А никто не в силах ему помочь. Где целыми ротами ложатся на поле боя, и их пристанищем станет навечно чужая сырая и холодная земля. От последнего я дёрнулся. «Сам ведь тоже положил. Или уже забыл?» — шептал в голове едкий голос совести. — Твои слова да Богу в уши, — вздохнула мама, не заметив моего переменчивого настроения. — Иди завтракать, милый. Все уже отобедали, пока ты спал. Или у вас на войне было за правило спать до полудня? Я не оценил маминой шутки.

***

— Мы идём к Фридриху, — папа поправил жилетку, разглаживая собравшиеся складки. — Он пригласил нас на ужин. Фридрих фон Ливен был хорошим другом семьи, с которым они часто виделись раньше, ещё до войны. Папа считал его товарищем, мама любила секретничать с его женой, а я… буду честным, засматривался на его хорошенькую дочку с пухлыми алыми щёчками и пушистыми кудрями, вьющимися словно ленточки на рождественской ёлке. И не понимал тогда, почему Йоханнес не чувствует такого же трепета перед ней, как я. — Хорошо, — кивнул я незаинтересованно. Хотя потом пришло осознание, что на ужине можно плотно наесться. Из живота раздались урчащие радостные звуки. — Ты пойдёшь в шинели? — поинтересовалась мама, нанося пудру на лицо перед туалетным столиком, привезенным из Франции. — Да, — пожал я плечами, мол, а что? Шинель редко снималась с моих плеч, она была со мной и на улице, когда в очередной раз невыносимо было сидеть в четырёх стенах, и дома, когда я пытался вернуть в семейную домашнюю атмосферу, что царила до войны, и даже, как выяснилось, в постели постоянно забывал снять. На берлинских улочках уже осталось мало таких же ходячих шинелей, солдаты в основном остепенились, а те, что не смогли влиться в стройный поток мирной лицемерной жизни, вновь поступили на службу, желая ощущать дух товарищества, когда плечом к плечу в окопе они были друг для друга братьями, несмотря на различное происхождение. Я же не мог привыкнуть к мирной жизни и не желал возвращаться на войну. Как-то совсем не складывалось у меня. — Может, оденешься в штатское? — Папа сомкнул тонкие и сухие губы. — Щеголять в такой шинели — это позор для армии. Они такого не поймут. Я сжал кулаки. Позор для армии? А разве не позор, что армия закидывала мясом противника на протяжении четырёх лет, не позор ли, что про якобы «героев» тут же забыли, ведь они узнали слишком много и больше не верят в ложь и лицемерие, что царило вокруг, не позор ли, что кайзер сразу бежал, не желая брать ответственность за свои действия? После этого говорить, что самое страшное — это потертая временем шинель, что заметно прохудилась за время боев и плена? Как глупо. Шинель — это не позор, шинель — это отражение истинного состояния армии. Как хотелось это всё высказать. Но я промолчал, понимая, что папа тут точно ни в чём не виноват. В нём ещё осталось прежнее мышление, сложно было так просто его поменять. Я вздохнул, осматривая выцветшую и потасканную шинель, которая видела не меньше моего. — Хорошо. Через несколько минут на мне уже сидел мой старый костюм, который слегка висел, на удивление. В зеркале промелькнуло совсем чужое отражение: долговязый с тёмными мешками под глазами, изнемождёнными руками, которые за столько лет привыкли только к винтовке. Это было что угодно, но не я. И оно очень несуразно смотрелось в приглаженном костюме с накрахмаленным воротничком. Единственным напоминанием, что это был всё ещё я, были округлые щёки, которые даже после голодного французского плена не исчезли с лица. — Йоханнес тоже пойдёт? — спросил я. Мама перестала наносить пудру, пытаясь замаскировать морщины, что, правда, выходило плохо, пудра забивалась между складками, папа опёрся о трость, брови его медленно сползли на переносицу, наседая на круглый мостик очков. Они переглянулись между собой, а после мама тихо сказала: — Нет, он не пойдёт. Ему будет лучше, если он посидит дома. Для его же здоровья. Что-то дикое взыграло у меня внутри. Я так и думал. Кулаки непроизвольно сжались, показывая костлявые и островатые костяшки. — Вы что, стыдитесь его? — я говорил очень медленно и низко, отчего мой голос был похож на рычание. — Нет конечно, милый, — мама сложила руки на груди. — Но просто пойми, Пауль, ему нежелательно появляться. — Что, если он инвалид, то ему путь заказан?! Теперь ему вообще нельзя появляться на людях?! — Пауль… — У неё запрыгала нижняя губа. — Йоханнес не человек больше, что ли? Ему надо сидеть в четырёх стенах, как затворнику?! Плечи мамы опустились, она поникла, наклоняя голову, волосы закрывали её прискорбное лицо. Кажется, она сама так не считала, сама понимала, что это неправильно, но ничего поделать не могла. — Пауль, — строгим и резким голосом произнёс папа, разрезая воздух и вонзая слова прямо в уши. — Ему действительно лучше сидеть дома. Фон Ливен не поймут этого… — Они просто лицемеры, которые боятся взглянуть суровой правде в глаза! Война — это ни черта не благородно и не чисто. Им лишь подавай лоск да начищенные блестящие медальки на мундире, а на настоящую реальность им глубоко плевать. Где был Фридрих во время войны? Так же, как и ты, отсиживался в тылу, наживаясь на солдатских жертвах. Как и ты! — Пауль! — папа треснул тростью по полу. Лицо его налилось багрянцем, отчего белый воротник казался ещё светлее. Я глубоко вздохнул, опуская плечи. Да, много лишних слов было сказано, но также и правдивых! И от них я не откажусь. Между нами повисла неудобная тишина, прерывая лишь кряхтеньем часов. — Мне нужно с Фридрихом заключить сделку, — начал спокойно папа, дряхлый висячий подбородок мелко запрыгал, — которая сможет вывести мои заводы на новый уровень. Поэтому мне необходимо, чтобы всё прошло хорошо. — И ты готов стать таким же лицемером, как и они… — пробормотал я глухим голосом. — Это, между прочим, ради вас двоих, — шикнул он. — Раз ты, — он поднял трость, указывая на меня, — не желаешь устраиваться на работу, то я должен тянуть семью на своём горбу. Губы поджались. Да уж, это был камень в мой огород. Папа тяжело задышал, а после закашлял. Его царапающее нёбо буханье резало по сердцу, словно кинжал. Он склонился, опираясь всем телом на несчастную тонкую трость, и папа был таким же сухим, хрупким и изогнутым, как и эта трость. Они словно слились в единое целое. Теперь мне он не казался суровым, но справедливым отцом, он был просто стариком, каких можно легко было встретить на улице. Сердце заныло. Пока меня не было, тут всё преобразилось. И даже родители. Особенно родители. А может, я просто повзрослел и понял, что на самом деле взрослые ничего не могут сделать. Даже спасти своих сыновей от войны. Особенно спасти своих сыновей от войны. — Карл, — мама ахнула и кинулась к нему, поддерживая, приобнимая и медленно поглаживая по спине, как она обычно делала, когда кто-то из них с Йоханнесом заболевал. Я скривил губы, отводя взгляд, чувствуя себя пристыженным. До чего я довёл папу… — Я всё понял… — буркнул я. — Извини. Привычка извиняться стала уже обыденностью.

***

Машина остановилась, мотор заглох, колеса проскрипели по грязи. Папа вышел, тяжело опираясь на трость, та противно чавкнула в луже, разгоняя по ней маленькие волны. Папа брезгливо нахмурился, морщины собрались на лбу, превращая лицо в пожухлое яблоко. Я выскочил из машины, подавая руку и открывая дверь для мамы, что, придерживая платье, элегантно выскользнула из кузова, вступая туфлями на мокрую от дождя брусчатку. Каблуки стукнули об камни. Она ухватила меня под локоть. На её лице больше не было той нежности, что царила дома, на ней теперь была аристократическая собранность и полная уверенность, что они лучшие. Спина выпрямилась, гордой походкой она направилась в поместье, где горели огромные окна, словно пасть чудовища. Я подумал, что такое большое количество света легко может привлечь врага. Авиация же точно заметит яркое пятно с воздуха. Папа шёл рядом с нами, хоть и сильно опираясь на трость, всё равно держал спину прямо, почти как солдат. Меня покоробило. Дверь распахнулась. В коридоре стоял лакей в сюртуке с раздвоенным подолом, который выглядел как хвост ласточки. Если мама с папой подали верхнюю одежду ему, то я лишь фыркнул, когда он потянул цаплевые руки, словно когти, ко мне и повесил на вешалку сам. Но краем глаза я смог заметить, что лакей вскоре перевесил на другой крючок, словно указывая здесь моё место. Неторопливо выплыл Фридрих фон Ливен, медали звенели, сияя золотистым рассветом в свечении огней. Мундир начищен до слабого отблеска и наглажен так, что казался одним монолитным куском, а не обычной тканью. Фридрих всеми силами пытался придать себе величие: и выправкой, держа голову чуть задранной, и руками, что заведены за спину, и снисходительным лицом, которым он одаривал вокруг. Раньше я купился бы на это, почувствовал благолепный трепет, какой испытывал перед дедушкой. Но сейчас всё казалось излишним фарсом. Ничего из этого не поможет в окопе. Я убедился на собственной шкуре, что ни звание лейтенанта, ни моя фамилия не способны спасти от плена. Папа и Фридрих обменялись рукопожатиями и любезностями, явно перехваливая друг друга. — Пауль, как приятно снова видеть тебя, — обратился он уже ко мне. — Ты явно повзрослел за войну. Что, уже носишь гражданское? — Мирное время уже наступило, незачем щеголять в форме, — я выразительным взглядом поглядел на его мундир. — Ох, раз война закончилась, то можно уже терять боевой дух? Нужно всегда быть готовым защищать своё Отечество. Ага, только Отечество не стремится защитить нас. Сразу поджало хвост и забилось, как только война была проиграна, позабыв и о солдатах, и об обязательствах перед ними. Они теперь отработанный материал, который не ведётся на громкие слова, а значит, время готовить новых героев, которые ещё не успели понять, какую лапшу им на уши вешают. — Вы по праву можете считать себя героями, но знаете, гражданские проявляли не меньший героизм. Ах, скольким нам пришлось пожертвовать, чтобы вам хорошо сражалось на фронте. Сколько я пожертвовал в фонды, сколько посылок отправил, чтобы помочь. Наверное, только из-за крупной солидарности народа и его поддержки армия так долго продержалась. На моём лице не дрогнул ни один мускул, но внутри всё чесалось от желания вдарить ему в его насмешливую физиономию. Сколько же самомнения было в нём. И разве оно помогло хоть кому-то? Йоханнесу, который теперь инвалид с единственной рабочей рукой? Или десяткам солдат, что умерли и захоронены вдали от дома («А ведь именно ты виноват в их смерти», — шептал едкий голос в голове)? Что точно бы помогло всем и разом — это прекращение войны. Но её мы добились лишь через четыре года. Мама положила тонкую и худощавую ладонь на моё плечо, говоря: — Пауль наверняка ощутил эту помощь на фронте, — и после мягко увела меня к столу. За ним уже скопилось приличное количество людей, ярко выряженных. На женщинах сияли украшения, затмевая собой все недостатки, что имелись у них на лице. А мужчины, словно сороки, приглядывались к ним, оценивая, хорошо ли они нарядили свою супругу, будто бы это была их кукла, которую они выставляли напоказ. Мне повезло, и я сел рядом с дочкой фон Ливен — Бертой. Её шоколадные локоны отрасли ещё сильнее, но это можно было не заметить за аккуратным пучком волос, который отводил прядки с лица, открывая его на обозрение. И правильно, ведь было бы кощунственным прятать такую красоту. Если остальные девушки пытались прикрыть дефекты то чёлкой, то локонами по бокам, то здесь нечего было скрывать, и волосы лишь испортили бы миловидное личико. Оно казалось кукольным с такими же пухлыми и алыми щёчками, округлым подбородком, глазами-бусинками с пышными ресницами и розовыми блестящими губами в форме галочек, такие же вздёрнутые вверх на концах. Я сглотнул, не зная, о чём с ней говорить. Мы и раньше не особо разговаривали, я лишь и мог, что преследовать её после гимназии, молчаливо провожая и никогда не приближаясь близко. Она тогда лишь фыркала, корча недовольную рожицу, но всё равно позволяла мне её сопровождать, гордая, что у неё появился поклонник. Раньше всё казалось лёгким, как игра, хотя сердце трепетало от этого не меньше. А теперь… Теперь всё было слишком серьёзным, чтобы вновь так дурачиться. Берта давно выросла из детской непосредственности. Теперь она была утончённым лебедем с длинной шейкой и тонкими бровями-иглами, что при лёгком нахмуривании точно вонзались в переносицу. Её тело потеряло те нескладные островатые формы, став закруглёнными. Появились покатые бедра, скрытые за шелковистым платьем, что прилегало к телу, на груди стали заметны уплотнения, гордо выпячивающиеся вперёд, а ножки стали вытянутые и изящнее, как ноги лани. Вся она была мягкой и округлой, но не пухлой. Нет, в ней всё ещё была юношеская худоба. Тонкую шейку описывали украшения из блестящего белого жемчуга, на пальцах отсвечивали камни, переливаясь цветами радуги и ослепляя искрами, серьги покачивались и звенели, когда Берта смеялась звонким ручейком. Она казалась из другого мира, совершенного иного, чем я. Ей были неведомы ни крысы, ни вши, ни запах дерьма, исходящего от нужника. А я, напротив, пропитался всем этим, что даже нарядный фрак не спасал меня. — Ах, Пауль, это вы? — раздался её звонкий голосок, вернувший меня из размышлений. — Да… — Но разве вы не умерли? Мои родители прислали такую замечательную открытку с утешительными словами в ваше поместье! Называли вас героем, умершим во имя Германии. — Ну, — мне было стыдно признаться, что на самом деле я угробил всю свою роту, а после попал в плен к французам. — Произошла ошибка, — я уткнулся в фарфоровую тарелку. — Ах, ну, тем же лучше для вас. Она отвернулась, начиная щебетать с кем-то другим. А я почувствовал смущение, каким же нелепым и глупым выдался наш диалог. Я не был интересен как собеседник, я не мог ничем заинтересовать девушек, ведь не мог рассказать ничего путного, помимо ужасов войны, которые продолжали меня окружать. Пока они росли в светских беседах, впитывая искусство диалогов ни о чём, я вырвался на фронт, где времени на разговоры попросту не было. Я был слишком оторван от них. Я принялся к трапезе, уже не в силах сдерживаться. В тарелке лежал аппетитный «швайнехаксе» — запеченная свиная ножка — с коричневой корочкой, по которой медленно стекал жир, образовывая оранжево-охристую лужицу, в которой лежали и впитали соки две большие картофелины солнечного цвета, с посыпанными на них сверху зеленью. Восхитительный аромат жаркого витал в воздухе. Да уж, это было куда лучше, чем бурда, которой нас кормили в плену, и даже лучше, чем жалкие тощие картофелины, которые у нас хранились дома. Вот кто точно не пострадал во время кризиса. Вкушая еду, я параллельно вслушивался в разговоры вокруг. И от них становилось тошно. Они были пустые, бессмысленные. Каждый старался уличить другого, выставив простофилей, показав своё превосходство. «Homo homini lupus est», — вспомнилось крылатое выражение, которое мы ещё проходили в академии. Родители преимущественно молчали, лишь папа иногда включался в разговор, когда речь заходила про современные разработки в науке. Мама же весь вечер сидела, вцепившись в меня рукой, словно боялась, что я опять пропаду. Бедная, измученная жизнью женщина. Иногда я натягивал кроткую улыбку для неё, и в её глазах плескалось счастье и облегчение. Берта вновь завязала со мной диалог, но я бы назвал его монологом, ведь только она весело щебетала, как синичка, я лишь изредка поддакивал, хотя, если бы молчал, то она и не заметила бы. Она чирикала, что вместо семи платьев в сезон, как раньше, теперь ей шьют всего пять, и она уже устала появляться в одном и том же; что её двоюродная сестрица по маминой линии, которая ещё очень хорошо играла на фортепиано, но плохо обучалась в гимназии для девочек, вышла замуж за богатого иностранца, кажется, швейцара, поэтому теперь ей обеспечена сытая жизнь в Альпах; что её подруга считает фокстрот (про такой танец я впервые слышал) глупым и уродливым танцем, и что исполнять такое — это предательство по отношению к Родине, ведь танец родом из Америки, а вот Берте, напротив, он очень нравился, и она бы хотела с кем-нибудь его потанцевать, но жаль, не было подходящего кавалера. Кажется, она намекала на меня, но я тем более не подходил на роль. Единственное, что интересное она упомянула, были суфражистки, которые и у нас набирали популярность. Берта возмущалась и говорила, что это глупость, она бы не хотела вместо мужа решать финансовые вопросы, а право голосовать казалось ей вообще смешным. Но даже на это мне было всё равно, ведь это были женские дела, и меня они интересовали в последнюю очередь. Вначале я испытывал злость, как может она жаловаться на такие несерьёзные вещи, после — скуку, а потом зависть, ведь это были самые страшные проблемы, которые её беспокоили и волновали. Я бы тоже так хотел. Быть беззаботной синичкой, которая только и может, что трепаться о платьях, мундирах, как у соседа всё плохо или хорошо, а не нагромождённым и уставшим человеком. Вместе с этим я почувствовал разочарование. Неужели я и вправду был влюблён в Берту? Неужели она могла мне нравиться? Неужели именно её честь я отстаивал на дуэли, за что она называла меня дураком? Как же всё поменялось. Теперь я считаю её недалекой. Как всё изменчиво. Теперь в груди не было нежного трепета, не было смущения и томительной радости от встречи, что растекалась по всему телу, одновременно успокаивая и давая новые силы. Внутри вообще ничего не было. Ни одна из струн души не колыхнулась, не дернулась, когда Берта вновь залилась отрывистым смехом, прикрывая белоснежной ладонью рот. Наоборот, теперь он ощущался скрипучим и действующим на нервы. А может, я уже был просто взбешен обстановкой за столом. Стоило признать, что теперь я далек, безмерно далек от юноши, которым я был. И никак не мог вернуться к нему, даже через давнюю любовь. Выждав момент, когда все вовлеклись в разговор, я поднялся, стараясь не скрипеть стулом по паркету, и хотел было уйти. Но мама перехватила меня. — Куда ты? Я отвёл взгляд, тяжело вздыхая, но решил не лгать ей. — Я больше не могу здесь сидеть. Я пойду. — А как же?.. — В её глазах затряслось беспокойство, рот исказился, брови выгнулись. — Скажи, что мне стало не по себе, поплохело. — Нет, я не об этом, — мама покачала головой. — Как ты домой доберёшься? — Пешком, — пожал я плечами. — Но… — Не волнуйся, мама, в этом нет ничего страшного, наш дом находится не так уж далеко. Через часик-другой точно буду на месте. Мама кивнула и отпустила мою руку, после поворачиваясь к папе. Она шепнула ему на ухо, и он обернулся, глядя уставшим взглядом через круглые выпуклые очки. Я думал, что он осудит меня, но нет, в его глазах читалось полное понимание. В холле лакей вновь попытался подать мне пальто, но я прервал его, рывком беря одежду с вешалки. Раньше я бы наслаждался таким вниманием, осознавая своё привилегированное положение, но сейчас мне было противно и тошно от любого такого напоминания. Я словно бы возвращался в окопы к тому самому герр лейтенанту, которому было важно показать своё превосходство над противником и уничтожить их, пуская в ход своих оловянных солдатиков. Только это были отнюдь не оловянные, а вполне живые люди… По небу рассыпались звёзды, как веснушки на коже. Они тихо освещали мокрую брусчатку, слабо отражаясь серебристым блеском в ней, касались верхушек деревьев и меня самого, но не согревали, как солнечные лучи, и не придавали сил, а лишь, наоборот, высасывали и напускали холод. Но я не мог не отметить красоту представшего передо мной пейзажа. Наверное, мне что-то досталось от Йоханнеса, поэтому меня так завораживала природа, что я готов был остановиться ради неё. А может, мне просто хотелось успокоиться. Наверное, к этому умиротворяющему пейзажу подошла бы робкая и таинственная игра на пианино, может быть, даже мрачные завывания виолончели Йоханнеса. А может, он бы даже смог написать лиричное стихотворение, отражающее тему одиночества и покинутости. А я — нет. Впервые было разочарование от того, что я не творческий человек. Что я вообще умел делать? Собственно, ничего. Всю жизнь я мечтал о войне, грезил ею, играл в солдатиков, собирал игрушечные самолёты, цепляя их к потолку, словно бы они и вправду летали, хранил игрушечную винтовку в шкафу, берёг как зеницу ока дедушкин кинжал и, конечно же, с радостью пошёл в военную академию, делая домашнее задание, поглядывая на кумира — на красного барона. Я был с детства приучен к армии благодаря рассказам дедушки и его надеждам, что он взвалил на меня. Он верил, что я продолжу дело фон Шмиттов, раз уж папа не смог из-за заболевания. И я продолжил. Честно пытался продолжить. Но вся эта воинственная спесь сбилась с меня только, когда я отдал приказ: «MorgenGrauen». Точнее, когда пришло осознание, к каким последствиям это привело. Что ж… Это действительно был утренний ужас. Ужас, который до сих пор преследует меня с войны. Но мне ли жаловаться? Некоторые и вовсе не вернулись с войны. Ну как некоторые… Все. Я медленно и методично уничтожал свою роту и до этого, то закрывая глаза на выходки Эйгерта и Фромма, даже поощряя их пивом, лишь бы они потешились над доктором Вайденбахом (но я до сих пор его зову Айзенбарт), то безжалостно обходясь с Розалой, говоря, что он годен для службы (это уже не говоря про сам наказ обстрелять церковь новыми химическими снарядами…). Но этот приказ уничтожил всех. И меня самого. Теперь я не умел ничего. Был рыбёшкой, выброшенной на берег, которая не может существовать без воды. Так и я. Только я не мог существовать ни в воде, ни без воды. Я бы ни за что не желал вернуться обратно… Но и здесь… Здесь я тоже не ощущал себя как дома. Трава шелестела под прохладным и свежим ветерком. Мои шаги разрушали чарующую тишину города. Было так странно. Обычно ночью канонадой разливались залпы артиллерии, гул самолётов, выстрелы из винтовок. И если вначале я едва мог уснуть под них, то после они успокаивали меня. Ведь главное, что бой где-то вдалеке и пока не с нами. А значит, можно отдохнуть и выспаться перед новым наступлением. Вдруг я заметил шевеление на периферии глаза. Ноги невольно ускорились. Но тут я заметил и с другой стороны тёмную вытянутую фигуру. Фигуру, что смотрела чётко на меня. Я узнал её. Хорст Вебер. Тот самый, которого я поставил на дежурство в туалете на три недели с его двумя товарищами. Но он же… он же был мёртв! Я бросился бежать, а по бокам стройными рядами стояли солдаты. Даже не глядя им в лицо, можно было легко их отличить: Каспар Хаффнер, Рудольф Эйгерт, Отто Хилька, Карл Янсен, Макс Шмид, Рихард Микальски и ещё много-много других. Они смотрели на меня с осуждением, со злостью, как я смог выжить, мелкий молокосос, а они нет. Почему мне тогда не хватило смелости погибнуть вместе со всеми? Брусчатка глухо стучала под ногами, холодный спертый воздух обжигал лёгкие, царапая их изнутри. Я не чувствовал конечностей, лишь слыша дикое биение моего сердца. Паника накрыла меня с головой, я понимал, что мне нужно немедленно спрятаться, скрыться, убежать от них куда подальше, но солдаты словно следовали за мной, не отставая. Они преследовали меня. Не с самыми добрыми намерениями. Я ускорился. В моей голове было пусто. Я думал лишь об одном: как мне выжить. Это тот самый животный инстинкт, когда тело больше не принадлежит тебе, и ты делаешь всё по инерции, лишь после осознавая, что ты натворил. Всё человеческое тут же отбрасывается. Хотя было ли во мне хоть когда-то что-то человеческое? Вскоре показался знакомый переулок, а после и родной дом. На последнем издыхании я забежал в него, захлопывая с грохотом дверь и скатываясь на пол, пытаясь отдышаться. Тело мелко затряслось, колени поджались к нему, рот судорожно хватал воздух, что с каждой минутой убавлялся. Глаза намокли, но я не дал слезам покатиться по щекам. Я ещё не настолько низко пал, чтобы реветь. Во мне ещё остались крохи мужества. Успокоившись, я поднялся и прошёл из прихожей в левый коридор, оставляя за собой лужицы грязи, стекающей с сапог. Сложно было сказать, что я был спокоен, скорее меня просто больше не трясло истерически от страха. И я ощутил острую необходимость пройтись, неважно куда. Лишь бы не сидеть на месте и не впадать в размышление. Так я мог развеяться, разглядывая дом, пытаясь так перебить навязчивые мысли в голове. Я услышал лёгкое напевание, как мурлыканье, под нос и направился к нему. Я проскользнул в ботанический сад, где увидел Йоханнеса, расположившегося за столом, где медленно тлела свеча, стекая воском в подсвечник. Слышалось быстрое чирканье карандаша по бумаге и лёгкое потрескивание огонька. Йоханнес сидел ко мне спиной, но я знал, что я увижу на его лице. Жуткий затянувшийся шрам, покрывающий половину лица, розовый рубец, рассекающий губу, изуродованный нос, на котором красовались куски кожи с различных частей тела, врачи говорили, что он станет лучше, но я не верил, и самое пугающее — это стеклянный глаз, вставленный в левую глазницу, который всегда смотрел холодно и отстранённо, не шевелясь, отчего лишь ещё сильнее пробегали мурашки по телу. Даже без бинтов не верилось, что это тот самый Йоханнес. Я медленно подходил ближе, желая рассмотреть, что рисует брат. Хоть в последнее время он и стал больше рисовать, но он перестал показывать свои картины, будто бы стыдясь их. Йоханнес поднял голову и повернулся ко мне правой стороной: — Странная у тебя привычка: со спины подкрадываться. Я не ответил. — Я думал, ты придёшь позже, но ты сумел удивить меня. Но в следующий раз можешь не хлопать так сильно дверью, не доламывай последнее. Я вздохнул. — Пауль? — Я могу присесть? — Конечно, — Йоханнес улыбнулся и прикрыл блокнот. Это был его дневник, который я так долго носил с собой и который сумел чуть ли не наизусть выучить, пока был в плену. И который был единственным напоминанием о доме и брате… Как я считал, погибшем брате. Я сел, точнее обрушил свою тушу на бедный стул. — Мне стало тошно от них. Пустые разговоры ни о чём. Но столько самомнения. — Я понимаю, — Йоханнес положил руку мне на плечо. — Поэтому я на такие встречи и не хожу. — Тебя и не приглашали. — Ну, если бы и пригласили, то я бы всё равно не пошёл. — Тебя и не хотели приглашать. Им неприятно смотреть на инвалида! Ведь как же так, это рушит все представления о сильной армии кайзера! И плевать, что кайзер сам их разрушил, когда бежал. Но ты для них как позорное пятно, напоминание, что они эту войну проиграли, что война — это ни черта не благородно, что война — это страшно! — Пауль… — Они никогда не захотят об этом и знать. Им спокойно спится, они довольны собой, что сказали пару размытых фраз про героизм, не понимая, что нет ничего героического в медленном умирании, когда тебе оторвало руку, а помощи ждать некогда, или когда несколько дней висишь на колючей проволоке, а помощи ждать неоткуда, или когда пуля прилетает в затылок и даже не успеваешь понять, что произошло. Разве так нужно умирать за Родину? Разве Родина потом отплатить в ответ за смерть? Даже если тебе она не отплатила ничем за твою жертву. — Успокойся… — Это так отвратительно! Они буквально не считают инвалидов за людей, ведь им теперь путь в светское общество заказан. Видите ли, это разрушит всю ту мишуру, что они навесили на себя, внесёт в их сверкающее общество уродство. Но единственные уроды — это они сами. Жаль, что они этого никогда не поймут! — Пауль, это всё и вправду интересно, но что мне-то прикажешь делать? Зачем ты мне это рассказываешь? Я поднял глаза и понял, что прежнего безмятежного настроения у Йоханнеса не осталось, он сомкнул губы, брови согнул к переносице и весь напрягся, словно готовясь обороняться. И я понял, что, наверное, слишком разгорячился и наговорил явно лишнего… Йоханнес же примет на свой счёт, хоть я так и не думаю… Дерьмо. — Прости, мне нужно было выговориться, — пробормотал я. — Ничего, я понимаю, — кивнул Йоханнес. Он всегда был таким. Понимающим и прощающим старшим братом, неспособным держать долгую обиду. Зато я с лёгкостью мог. В памяти до сих пор осталось, как я не отвечал на его письма, игнорируя их. — Что ты рисуешь? — решил я сменить тему. — Да так… Ничего такого. Практикуюсь в зарисовках цветов. Нужно же как-то использовать наш ботанический сад. — Покажешь? Йоханнес нахмурился, ещё крепче сжимая дневник. — Нет, — он покачал головой, — они получились ужасными. Кривыми. — В жизни не поверю, — возмутился я. — Ты всегда рисовал красиво. — Раньше, может, и рисовал, но сейчас нет, — с тоской произнёс Йоханнес, прикрывая глаза. — Теперь я словно забыл какой-то главный секрет рисования, поэтому наши рисунки выглядят так бездушно, так статично и вымученно. Раньше я тонко улавливал формы, мог представить, как перенести их на холст, как заставить картину дышать и как сделать портрет похожим, хотя это лишь причудливые и изогнутые формы. Я мог ухватиться за нужную ниточку жизни, увидеть красоту мира, а теперь… Теперь я утратил это. Всё кажется таким серым. Таким пресным. Я не вижу красоты больше. Я вздохнул, в сердце защемило. Совершенно не было понимания, как утешить Йоханнеса. Обычно старший брат был чутким, всегда мог поддержать, всегда мог подобрать правильные слова для меня, а я… А я не мог сделать этого в ответ. Что можно тут сказать? «Не расстраивайся», «Я так не думаю», «Практикуйся больше»? Никакие слова тут не подходили. Я взглянул на него. Он сидел правой стороной ко мне, словно пытаясь скрыть от меня ту левую часть, которая была ярким напоминанием обо всём случившемся. И о том, что он никогда не станет здоровым. Рядом же стоял костыль, а протезы ног были тщательно спрятаны под стол, чтобы точно их не видеть. Он не принимал себя. И никто долгое время не принимал его… — Ты просто засиделся в четырёх стенах. Давай развеемся, сходим погуляем. Ты уже отлично справляешься ходить на костыле, ну! Думаю, вечерняя прогулка не помешает тебе. Ты бы видел, какие там звёзды красивые, — я старался говорить бодрым голосом, чтобы вселить в него надежду. — Но… — Никаких «но»! Ты уже просто изрисовал всё здесь, всё слишком знакомо, поэтому и некрасиво. А представляешь, какие на улице ты уловишь пейзажи! Сразу вдохновение проснется. Йоханнес улыбнулся. Кажется, ему понравилась моя идея. — Ладно. Мне стоит принарядиться, чтобы не отставать от тебя по стилю? — хмыкнул он. Я глянул на цветастый костюм и понял, как же он мне претит. Он мне не подходил, я словно становился таким же, как те люди на ужине. А это было обманом. Поэтому я решил, что лучше отправиться в форме, это было бы сущей правдой. Одёжка всё же должна отражать содержание, а внутри у меня нет ничего, кроме войны. — Нет, я надену привычный для себя наряд, поэтому решай сам, хочешь ли ты быть ярким попугаем или серым голубем, — я решил не отставать от брата и подшутить над ним в ответ. Через несколько минут мы уже бродили по вечерним улочкам Берлина, рассекая его тишину мерным постукиванием костыля и протеза. Не знаю, помогло ли это Йоханнесу, но мне нравилось гулять, ощущая рядом угловатое плечо брата и его глубокое дыхание. Было что-то в этом родное. Возможно, это напоминало мне деньки в траншеях, когда также приходилось двигаться плечом к плечу.

***

Вскоре такие вечерние прогулки стали для нас привычным делом. Я помогал Йоханнесу одеться, и мы шли бесцельно бродить по Берлину, заворачивая в маленькие переулки, рассматривая скверы и иногда останавливаясь в кафе или пабах, чтобы пропустить по стакану пива. Трёхэтажные дома с острыми крышами, подпираемые барельефными колоннами, вонзающиеся в кирпич, украшенные капителями с будто бы объёмными листьями на конце, устремлёнными вверх, окружали нас со всех сторон, защищая от ветра и гама на просторных площадях. Мы оба пугались, когда трамвай резко скрипел на рельсах, издавая тонкий пронзительный визг. Не знаю, как для Йоханнеса, но мне эти прогулки помогали. То ли из-за пива, то ли из-за усталости я сваливался в постель без задних ног, не просыпаясь от кошмаров. Ночь, обычно срывающая мои раны, выворачивающая и заставляющая их кровоточить, теперь была не страшной. Нельзя было назвать её спокойной, чувство тревоги всё равно сидело в груди, подсовывая уничижительные мысли и воспоминания, но больше она не вгоняла в панику и животный страх. Маме тоже нравилась эта идея. Она говорила, что это всяко лучше, чем тухнуть дома. К тому же Йоханнесу надо было учиться ходить с костылём, а это была хорошая практика. Правда, её не устраивало, что мы выходили под вечер, когда солнце уже садилось за горизонт, она опасалась, что что-то с нами обязательно приключится нехорошее. Всё же для неё мы всегда будем маленькими и несмышлёными сыновьями. В этот вечер мы опять вышли на променад и остановились в кафе, в которое до этого никогда не заходили. И это было большой ошибкой. В центре зала выплясывали пары, по периметру были расставлены столики, где ютились остальные. На лицо Йоханнеса сразу же упала тень, он стал немногословен, а после сказал, что пойдёт рисовать на веранде. Я хотел кинуться за ним, но он покачал головой, поэтому я остался ждать заказанного вина, надеясь, что с братом всё будет хорошо. В конце концов, это впервые, когда он вызвался порисовать во время прогулки. Может, ему и правда помогает свежий воздух. Я глядел на развивающиеся платья, приоткрывающие ножки в колготках, подолы пиджаков, что закручивались от оборотов вокруг себя. Раздавался стук каблуков, партнёры резво скакали вокруг девушек, а те кружились, хихикая. Пластинка шипела, граммофон старался изо всех сил перекричать топот и шелест цветастых платьев. Пахло многочисленными духами, от которых кружилась голова, и я с нетерпением дожидался вина. — Можно к вам присесть? — раздался слегка скрипучий и серьёзный голос, который явно выбивался из атмосферы веселья вокруг. — Все остальные столики заняты. Надо мной появилась курчавая голова с тёмными локонами до подбородка, макушку прикрывала шляпа с полями и ленточкой. Я был слегка обескуражен появившейся незнакомке, но кивнул, скорее из рефлекса, чем по собственному желанию. Она тут же оказалась напротив меня. — Почему вы не танцуете? — Не хочу. И это было правдой. Танцевать я умел, но не имел ни малейшего желания скакать как козлик под музыку из граммофона вместе с остальными. — А может не умеете? — она блеснула глазами и слегка улыбнулась, приоткрывая ровные белые зубы. — Всё я умею, — буркнул я. Девушка засмеялась, кажется, мой ответ позабавил её. Я ещё сильнее нахмурился. Принесли вино. Я понял, что следует угостить девушку, хотя и хотел распить его с братом, а не с ней. Она благодарно кивнула, подставляя бокал. — Похоже, не зря я подсела именно к вам. — Мы чокнулись, и она отхлебнула. — Меня зовут Хелен. — Вы представляетесь только после того, как вам нальют? — не сумел сдержать я дерзость. — Я Пауль. Хелен ухмыльнулась, прищуривая глаза. Кажется, ей даже понравился мой дерзкий тон. Или она вновь посчитала его забавным. — Я считаю, что нет смысла разбрасываться именем направо и налево, — она прокрутила бокал, глядя, как вино размазывается по стенкам. — Хороший вкус. Давно я не пила такого сладкого вина. А вы, кажется, и вовсе никогда не пили вино. — Это ещё почему? — возмутился я. — Слишком молодо выглядите. Как младенец в форме. Я фыркнул, принимаясь разглядывать её. На тонкие плечи был накинут пиджак с длинным подолом и рукавами-фонариками, которые и создавали объём, придавая фигуре более грозный и внушительный вид. Платье было почти под горло холодных серых оттенков, которые подходили больше под похороны, чем под вечерний выход в люди. Лицо обрамляли кудри, чуть прикрывая правую часть лица, брови тонкими ниточками извивались над болотистого цвета глазами, хитрыми, словно у лисицы, завершал образ носик-кнопка, который слегка подёргивался, как у зверька, когда она впитывала запахи. Хелен хоть и выглядела молодо, но что-то в ней проскальзывало, выдающее, что она не по годам старше. Точно такое же было во взгляде у солдат. — Вам не надоело носить форму? — поинтересовалась она, подпирая щёку рукой. — Мне кажется, время войны уже вышло. Как и в целом время мужчин. Теперь настанет век женщин. — Лично моё время так и не наступало. — Да ну? — Когда моё время наступило, я отправился на фронт. Поэтому оно прошло мимо меня, как пролетали мимо меня свистящие пули. А теперь вы говорите, что оно и вовсе прошло. Какой-то я ненужный человек. Хелен замолчала, присматриваясь ко мне. Я видел, как в глазах у неё распылялся всё больший и больший интерес ко мне. — А вы, однако, романтик. И поэт. Я смутился, потупившись в бокал. — Вовсе нет… я всегда был солдатом. — Хватит пытаться бравировать, вам это не к лицу, — фыркнула она. — Что же, вы считаете, что даже теперь для вас нет места в этой жизни? Я не соглашусь с вами. Вы мужчина, вам открыты любые дороги. Вы хозяева жизни и можете позволить себе что угодно. У женщин нет такой возможности. Всё, что она может, это быть за мужчиной, исполнять все его прихоти и после этого надеяться, что он соблаговолит ей дать капельку свободы. И то мнимую, чтобы подкупить и усыпить бдительность. В этом мире вся власть у мужчин. И вы до сих пор будете считать, что у вас не было вашего времени? Брови нахмурились. Власть? Разве она была когда-то у меня? — Вы думаете, будь в руках у мужчин власть, они бы отправились на войну? Они бы захотели тратить лучшие дни своей жизни в траншеях, кишащих крысами, клопами да вшами? Чёрта с два! Как только бы они осознали участь своего ужасного положения, в которое они попали, они бы остановили войну. Но они этого не сделали. Потому что власть не у них в руках. Она в руках у того, кто выше, — последнее произнёс я шёпотом. — Разве вы не понимаете этого? Она задумалась, подкусив губы. — А вы не так глупы, как показались на первый взгляд. Но всё же стоит согласиться, что у женщин даже нет мнимой свободы, когда у мужчин она есть. — А мне кажется, мы ущемлены одинаково. Просто в разном скованы. — Отнюдь, — покачала она головой. — Иначе бы столько женщин сейчас не бунтовало бы. Не требовали бы равные права с мужчинами. — Возможно, вы и правы, фройлян, — я не хотел больше спорить с ней. — Не ошибся ведь, фройлян? — Не ошиблись, — она улыбнулась, но это больше походило на оскал лисицы. — А что, вы на что-то надеетесь, герр… герр лейтенант? Я удивился, откуда она узнала? И только потом догадался: прочитала по погонам. — Что? Думаете, я настолько глупа, что не могу разбираться в званиях? — Нет, не думаю, — покачал я головой. — Отнюдь, считаю, что вас обязывает быть умной ваше положение. Всё же, добиваясь за свои права, стоит показать, что женщины умны, хотя это и единичный случай. Хелен шокированно хлопнула глазами, а после скривила лицо, став похожей на сморщенную старуху. Я видел, как огоньки гнева засверкали в её глазах, и ожидал, что она сейчас выпалит острое в ответ. Это меня раззадорило, я ощущал себя юнцом, который вновь довёл учителя до белого каления. И Хелен обязательно ответила бы мне, но я перебил её, взмахнув рукой вверх. Я увидел Йоханнеса, который слегка растерянно и смущённо зашёл внутрь. Он заковылял к нам. Хелен вопросительно на меня посмотрела, и я бросил: — Мой брат. Когда Йоханнес подошёл к нам, я боялся, что Хелен сморщит брезгливую гримасу, как делали некоторые прохожие, или начнёт с излишним любопытством смотреть на шрамы, но нет, она была спокойна и, казалось, вообще не заметила обезображенного лица. — Я смотрю, ты зря времени не терял, — хмыкнул он. — Познакомь нас, что ли. — Хелен, это Йоханнес, мой старший брат. Йоханнес, это Хелен, моя… очень недавняя знакомая. — Приятно познакомиться, — Йоханнес взял её руку и мимолётно чмокнул с веселящимися искорками в глазах. — Мне тоже очень приятно, — Хелен прикрыла другой рукой натянувшуюся на лице улыбку. — Похоже, вас брат более галантен и воспитан, чем вы, — обратилась она уже ко мне. — Просто я не пытаюсь вас охмурить, — буркнул я. Не знаю почему, но меня задела любезность, которая царила вокруг них. И почему мой брат, который всегда был равнодушен к женщинам, теперь так мило воркует с Хелен? Я первый с ней познакомился вообще-то! Хелен уловила мой взгляд и повернулась к Йоханнесу с вопросом: — Можно, я нарушу правила этикета и приглашу вас танцевать? Йоханнес заметно удивился. — Боюсь, я не смогу составить вам хорошую пару для танца. — Бросьте, я уверена, что вы можете покорить площадку. А я не так уж и хороша в танцах, чтобы составить вам конкуренцию. Он хмыкнул и сказал: — Ладно, ладно, ради вас я сделаю исключение. Я остался один за столиком с немым вопросом в глазах: «А я? А как же я?». Меня удивляли действия Хелен, но в то же время было приятно смотреть, как на устах брата появляется лёгкая улыбка и он оживает, скидывая тяжело бремя инвалида. Словно бы он вновь чувствовал себя человеком. Они выбрали дальний уголочек зала, чтобы не мешать остальным парам. Хелен кружилась вокруг Йоханнеса, выделывая разные позы руками, отстукивая каблуками ритм. А он мог лишь покачиваться в такт, да придерживать её то здоровой рукой, то протезом. Несмотря на сюрреалистичность и некую комичность происходящего, они смотрелись очень мило. Оба хихикали, а Хелен не отходила далеко и не делала сложных фигур, чтобы не смущать Йоханнеса, но по её умелым и отточенным движениям было видно, что эти кривляния — лишь малое, на что она способна. В конце, видимо, распалившись, Йоханнес сделал пару шажков, позволяя Хелен выполнить изящнее балансе, правда, в одну сторону. Музыка закончилась, Хелен сделала шутливый реверанс, а Йоханнес чуть поклонился ей. А я был недоволен. Почему она выбрала его, а не меня? Чем я был хуже? Я-то уж точно был красивее Йоханнеса (не в обиду ему) и уж точно стал бы хорошим партнером для неё. С ней мы были бы одной из лучших пар на площадке, а так… Когда они подошли к столику, я пробурчал: — Вообще-то, я тоже умею танцевать. — Я помню. Но я теперь должна только с тобой танцевать? Она засмеялась, чем ещё сильнее меня разозлила. Я глянул на висящие часы, придумывая повод уйти. — Йоханнес, — произнёс я, — уже поздно, наверное, мама нас заждалась. Хелен прыснула. — Тебя мама не отпускает допоздна, да? Я покраснел от злости и резко встал. Йоханнес слегка растерялся, видимо, не ожидавший таких резких перемен настроения, но, попрощавшись с Хелен, пошёл за мной, стуча костылём и протезами по полу. Он едва успевал за моим шагом. — Эй, Пауль! — окликнула меня Хелен. Я остановился, глазами Йоханнесу показав, чтобы он ждал меня на улице, и подошёл к ней. — В следующий раз я тут буду в среду, — произнесла она небрежно. И тут же добавила, — если твой брат хочет, пускай приходит. Ну и ты тоже. Я фыркнул, бросил ей прощание и вышел. Ледяной воздух остудил мой пыл. Весна наступила, но вечерами было ещё холодно, что аж зубы стучали. Меня уже дожидался Йоханнес. Вид у него резко переменился, словно яркие краски стекли с его лица, оставив лишь бледные тени. Под светом луны были особенно видны тёмные круги под глазами, первые лёгкие морщины и, конечно же, выпирающий рубец, что казался и вовсе тёмно-фиолетовым. — У тебя нет сигарет? — спросил он. Я покачал головой. — Жаль. — С каких пор ты куришь? — удивился я. — С давних, — пожал он плечами. — Знаешь, расслабляет в определённой степени. Особенно когда накатывает. — И сейчас накатило? Йоханнес не ответил. Мы пошли по дороге, освещаемой тусклым светом оранжевых фонарей. Серая плитка слабо отражала свет, окрашиваясь в грязно-зелёный. Я уже и позабыл про Хелен, желая её не вспоминать больше, но стоило признать, что впервые мне было интересно с кем-то поговорить, кроме брата. Она не была похожа на Берту, что без умолку щебетала, Хелен, наоборот, слов на ветер не бросала, тщательно подбирая их, чтобы бить прямо в цель. Правда, в красоте она всё равно уступала Берте, хмыкнул я. — Пауль, ты часто думаешь о прошлом? — внезапно спросил Йоханнес. — Иногда, — уклончиво ответил я, чтобы не признаваться, что воспоминания из прошлого долгое время преследовали меня. — Мне кажется, я постоянно… Я думаю, что раньше всё казалось… куда проще. И я был не один… Синий голубь… Представляешь, Пауль, я же ведь когда-то хотел устроить выставку своих картин! Наших картин вместе с Кристианом. Где это теперь всё? Ушло… Рассыпалось пеплом по ветру. Йоханнес покрепче ухватил костыль. — Меня гложет это мерзкое ощущение одиночества. Меня словно бы вырвали с корнями из земли и бросили в другое место, где я никак не могу прирасти, никак не могу привыкнуть к новой почве. Всё поменялось и всё не принимает меня. Я изгой. — А как же я? — вырвалось из моего рта. Повисло секундное молчание. Трамвай издал гудок, громыхая по стыкам рельс. — Пауль, я ценю всю помощь, что ты мне оказываешь, но ты же понимаешь, что семьёй всё не ограничивается. Хочется кого-то ещё, близкого друга… К тому же, давай будем честны, я обуза и для семьи, и для тебя. — Ты не обуза! — Не надо. Я инвалид, Пауль! Я немощный инвалид, который ничего не может сделать. От меня нет никакой пользы, и это факт! Зато расходов от меня много, это уже не говоря, что я даже не могу полностью себя обслужить. Я не могу за собой ухаживать, мне нужен кто-то для помощи. И после этого ты будешь говорить, что я не обуза? — Но ты же в этом не виноват. — Разве это что-то меняет? Будь я виноватым или нет, результат один и тот же. У меня нет будущего, Пауль. Ты ещё можешь постараться и вырваться. — Почему нет будущего? А как же картины? Ты же можешь прославиться как художник. — У меня до сих пор ничего не получается. Всё. Пропал Йоханнес-художник, растерял он вкус жизни. И Йоханнес-поэт тоже пропал, нет больше ни вдохновения, ни нормальных рифм. А про Йоханнеса-музыканта и вовсе не стоит говорить. Я даже сыграть не смогу на виолончели, что уж остальное… Я просто остаток прежнего человека, который должен теперь доживать свой век. Иронично, что почти то же самое я думал и про себя. Мне казалось, что я не вписываюсь в новое общество, что мне нет места в нём. Ведь у меня нет никаких знаний, кроме военной академии. Но в ту область я больше не хотел соваться. Мы одинаково были потеряны с братом, он не мог реализоваться из-за инвалидности, я же из-за себя самого. Я похлопал Йоханнеса по плечу и сказал: — Мне кажется, с рисованием и поэзией у тебя точно всё получится. Ты просто отвык. Или просто критичен к самому себе. — Ты не понимаешь, — шикнул Йоханнес. — Тут не проблема, что я критичен. Проблема в том, что у меня больше нет идей. Я пустой человек. Я сажусь за холст и понимаю, что мне нечего сказать этому миру. Внутри меня ничего нет, там пусто, сгорело всё дотла. А как я могу рисовать, если нет, что высказывать? Если нет потребности показать красоту этого мира? Я с недоумением смотрел на него. Мне никогда не казалось рисование таким сложным. Казалось бы, садись за холст и рисуй, что видишь. Разве могло получиться плохо при таком раскладе? — Да кому я рассказываю, ты ничего не понимаешь, — Йоханнес тяжело вздохнул. — Будь Кристиан жив, он бы меня понял… Он всегда меня понимал. Меня словно током прошибло. — Кристиан был извращенцем!.. Неужели ты?.. Йоханнес тут же нахмурил брови. — И что? Это что-то решает? Ты до сих пор остался в тени тех предрассудков? Ещё скажешь, что я не настоящий мужчина и трус? Только вот учти, Пауль, на фронт я ушёл раньше тебя и пробыл там больше, чем ты, — последнее он произнёс почти лицом к лицу ко мне, нависая. — Ты гордишься этим? Посмотри, куда фронт тебя завёл. Мы оба замолкли. Словесная схватка была закончена, мы оба обменялись смертельными ударами, прилетевшими прямо в сердце, и больше нам нечего было сказать. Йоханнес подпёр костылем подмышку и быстро зашагал, отдаляясь от меня. Я дал ему время отойти на некоторое расстояние и только после этого медленно пошёл за ним. Нам обоим надо было время остыть. Йоханнес что-то пыхтел про себя, нещадно чертыхаясь, раньше сложно было услышать такое от него. Костыль и протезы ног отбивали по каменной дороге сбивчивый ритм, что менялся с каждым началом такта, то есть с каждым замахом костыля. Спина брата была напряжена, впрочем, я и сам был весь на иголках. Досадный разговор всё ещё жёг изнутри, и будто бы горький и острый привкус оскорбительных слов оставался на языке. Я начинал постепенно понимать, что это был совершенно глупый диалог, в котором мы почём зря обидели друг друга. Он состоялся лишь потому, что у нас были взвинчены нервы до предела и мы желали наброситься хоть на кого-то, но под рукой оказались лишь мы сами. Меня раздосадовала Хелен, поэтому я так зацепился за слова Йоханнеса, а тот разбередил раны своей души, или ночь так ему разбередила, и сорвался на меня. Мы оба молодцы, оба виноваты, и я надеялся, что оба осознаём это. Нет, Йоханнес точно это понимал, он был слишком чувствительным и внимательным к таким вещам. Острый полумесяц показался из-за туч, удивительно, как небо ещё не разошлось на части от острого белого коготка. Мрачные чёрные облака плыли по небу, их бы не было видно, но они загораживали звёзды и бездонное синее небо, поэтому так сильно выделялись своей ненужностью. Зачем им скрывать такую красоту от людей? Для кого они пытаются её сохранить? Но, наверное, так и следовало. Нельзя людям показывать ничего красивого, они тут же ринутся захватывать, а по итогу всё разрушат, оставшись ни с чем, с пустотой внутри, которую вновь попытаются заткнуть чем-то завоеванным. Я заметил, как Йоханнес остановился, а после и вовсе замедлился, шипя от боли. И тут же в пару шагов я оказался рядом с ним. — Что такое? Что-то болит? — Не знаю… Такое ощущение, будто я свои культяпки протезами натёр. Кажется, я сегодня излишне находился. И натанцевался, — он хмыкнул, значит, тоже уже отошёл. Я подставил ему плечо, и он облокотился об него левой рукой с протезом. Мы медленно зашагали дальше. — Спасибо, — произнёс он, и пар воздуха вырвался у него изо рта. — И прости, что наговорил. — Ты меня тоже прости. Я не хотел… — Я сглотнул. — И насчёт того. Мне плевать: такой ты или нет. Главное, что ты живой. Всё остальное уж приложится. В глазах у Йоханнеса промелькнуло удивление и… благодарность. Безграничная благодарность. — Я рад, что мы вдвоём выжили. Нам было бы тяжко друг без друга. — Нам и было тяжко, — выпалил я, а после увёл взгляд. — Ну, по крайней мере, мне… — Ага, я заметил. Весь мой дневник измусолил! Страницы теперь жирные. Чем вас кормили во французском плену? Я прыснул. Опять он за своё. Но тут я приметил, как у Йоханнеса слегка подпрыгивает нижняя губа и как рубец посинел. — Тебе холодно? — спросил я и тут же хотел скинуть с себя мундир, чтобы укрыть его. — Мне не холодно. Не надо, Пауль, — он чуть не закатил глаза. — Будешь пальто на Хелен свою накидывать, а не на меня. — В смысле, на мою? — я покраснел. — Ничего она не моя! Я фыркнул и замолчал, решая, что больше ничего не скажу, пока не дойдём до дома, чтобы меньше давать повода насмехаться надо мной, а Йоханнес не сдерживал смех и гоготал надо мной во весь голос, вытирая слёзы от радости. Но не дошли мы и до первого поворота, как мы уже вновь о чём-то негромко переговаривались.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.