ID работы: 14734737

иллюзия бахвальства

Слэш
R
Завершён
116
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
116 Нравится 2 Отзывы 12 В сборник Скачать

//

Настройки текста
      

«every time we try to forget who I am

I'll be right there to remind you again,

you know me»

      

                    … например, однажды я выиграл у одного парня его тачку, с виду — ничего особенного, но это была чертовски редкая и крутая машина; и я выиграл ее в каком-то местечковом соревновании, которому грош цена, если подумать.       Но я выиграл, и мне досталось сокровище. На ровном месте, без минимума усилий: все равно, что щелкнуть пальцами. Понимаешь, о чем я?                     Балабол.       Первое слово, пришедшее на ум, стоило Авантюрину открыть рот. Веритас сразу понял, кто он такой — балабол: не больше и не меньше, — и эта простая истина была доступна даже человеку с проницательностью чуть менее чувствительной, чем у него. Таких распознаешь сразу. Балаболов, в смысле.       И проницательных: с виду ничего особенного, хладнокровие да самоуверенность, — ну может быть капля отваги, щепотка равнодушия и здравый эгоизм — но где-то там, в самых потайных и промозглых уголках души, где солнце едва ли взойдет, томилось простейшее сострадание. Кажется.       Рацио так и не смог идентифицировать тот редкий теплый порыв, возникавший в нем, стоило этой светловолосой макушке замаячить на горизонте. Полный скепсиса, он складывал руки на груди и гадал: стоило ли так переживать из-за того, на что не можешь повлиять?               … и когда несешься там, на всех скоростях, в голове не остается ни одной мысли кроме той, что нужно добраться до финиша. Никаких тревог, сомнений. Ничего, что может залпом поглотить тебя, как только остановишься и заглушишь мотор…              Стоило ли думать об этом чуть дольше положенного или уделять этому чуть больше времени, чем, например, чистке зубов? С виду ничего особенного, — и это его фразочка, кстати. Авантюрина.       У него все и всегда ничего особенного.       Быть может, Рацио тоже.              … но это потом, понимаешь?       А пока ты на скорости, пока твой двигатель ревет как ненормальный, ты свободен. Почти нирвана. Дзен или еще что. Неважно.              Только Рацио так и не смог распознать то, что чувствовал, стоило заслышать вдалеке знакомое урчание. Тонна с лишним на широких колесах всегда подкрадывалась бесшумно, — за исключением моторного рокота, — хромированные диски сияли, словно серое солнце, а отполированный кузов приводил в восторг даже педантичного перфекциониста Рацио; таков был он, при полном параде, внешне — разгильдяй, но Авантюрин знал свое дело и подходил к нему со всей ответственностью. Со всей скрупулезностью готовился к каждому заезду, с изыском подбирал отрезки трасс или места в городе, — так называемые «чек-поинты» — и оставался взбалмошным трудягой вне зависимости от настроения или самочувствия. Всегда уверенный, собранный, — и вот, он снова подкрадывался сзади, будто рожденный самой ночью, и высовывал бледный тощий локоть из окна:       — Прекрасная погода сегодня, парни. — Проплывая мимо, он говорил, широко улыбаясь. — Как насчет того, чтобы прокатиться?       Зубы у него поблескивали, как драгоценности под гладью воды. Рацио смотрел на него, прислонившись бедром к бамперу и сложив руки на груди, и отчего-то эта поза вызывала у Авантюрина неизменный восторг:       — Оо! Наш драгоценный док тоже здесь! Из плоти и крови!       — О боже.       — Я хочу запечатлеть этот момент. Историческое событие.       — Брось, мы видимся почти каждую неделю.       — Не лишай меня простой человеческой радости, док. — И попробуй его остановить, когда он вихрем выламывался из машины, не глуша ее, и подскакивал к Рацио, неизменно глазея снизу вверх: — ты что, подрос? Ты хоть в тачку-то помещаешься?       — У меня обычный рост, Авантюрин. Мы об этом уже говорили.       Какое-то время Авантюрин молча рассматривал его, нахмурившись, после чего тыкал пальцем в грудь, и лишь одно слово, одна интонация, один высверк в сощуренных глазах били его наотмашь:              — Зануда.              Так было в самом начале. С чего-то похожего начинаются истории, причем неважно, о чем они: о любви, о противостоянии, о нелегальных ночных гонках по городу. О соперничестве, выросшем в дружбу.       О любви, взращенной из ненависти. О неприязни. О преданности.       О трех родинках на белом бедре, мелких и цвета крови: соедини их пальцем, и получишь равнобедренный треугольник. О травмах: свежих и старых.       О шрамах на сердце, про которые принято молчать; о шрамах на теле, про которые он любил рассказывать: шея, левое плечо, правая голень. Карту его боли Рацио выучил наизусть, и ему не нужно было повторять дважды.              Обо всем этом. О визге резины, о стрелке в «красной зоне» спидометра, об оторванных бамперах, о проездах впритирку и причинах, по которым они раз за разом не на шутку рисковали жизнью: с какой-то романтичной самоотверженностью, граничащей с безумием. Обо всем этом, — а еще выбросе адреналина в кровь и пашущих надпочечниках.       О лекциях про фенилэтиламин, из-за которого влюбляешься, — и Авантюрин рассказывает про это, пока курит, и про пресловутый эндорфин — пока сидит верхом на бедрах Рацио, облизывая пересохшие губы. Обо всем, что можно перечислять бесконечно или уместить в пару строф. В пару слов.       Неважно.              Реальность то и дело накатывала приливами. То Рацио верил в происходящее, то нет, — и это странно, если взять во внимание его скепсис. Его сарказм.       Но он был там, с ним, поначалу взволнованный из-за предстоящей гонки, а затем без причин; хватало выловить знакомый силуэт в толпе. Выдыхая, Рацио втягивал воздух порционно и медленно, — вроде бы должно помочь успокоиться, — но становилось хуже, потому что всегда, постоянно, каждый чертов раз сквозь вонь выхлопов, сожженной резины, пота и чьего-то душка простреливал запах его тела. Его одежда, парфюм.       Нужно было так мало, катастрофически мало, всего-то миг, мгновение, хлопок ресницами, чтобы вмиг соорудить образ Авантюрина: теплые плечи и улыбка проныры. Прикипевшие к сырому загривку волосы, слипшаяся челка и красные щеки. Взгляд из-под полуприкрытых ресниц — туман на рассвете, — и руки в боки: он — не только центр всеобщего внимания, но и маленький якорь, тугой и увесистый, пришвартовывавший Рацио туда, где он не планировал оставаться.              … поэтому я люблю это. Педаль в пол, высшая передача, а дальше — хоть на «Формулу-1», хоть в космос; меня не волнует, где я окажусь, пока я чувствую то, что чувствую. Пока я живу этим мгновением, осознаешь? Передо мной лишь дорога, подо мной триста с лишним лошадей, а ночь — мой дом. Я счастлив на трассе, и я бы хотел, чтобы этот экстаз длился вечно.       Я рассказывал про эндорфины, кстати? Да? Ну тогда послушай еще раз…              Как оказалось: столько способов выпустить пар. Не сойтись во мнениях, например, и без конца спорить о чем-то, даже если в этом не было смысла. Дойти до точки кипения и двинуться дальше, поражаясь, что это самое дальше вообще существует.       Почти притереться бамперами на особо крутом повороте, войдя в него в опасной близости друг от друга, когда каждая ошибка может оказаться фатальной. И почти подраться, — опять же: с оговоркой почти, — когда не в духе. Глядеть друг на друга, будто впервые увиделись, и затащить второго за угол, вжав в стену.       Поцеловать, как будто пытаешься совершить убийство, и оказаться в одной постели на троих: он, Авантюрин и желание смыться. В чем-то бегство у них в крови и оба это знали, но каждый раз их что-то останавливало, будто невидимая рука или разбрызганный под ногами цемент, в котором увязали по щиколотки. И если это и было той самой странной взаимной привязанностью, если это было двумя полюсами Земли, если это было что-то еще, чего и не объяснишь толком, то оно прочно скрепляло их, оставаясь тайной для самих носителей. О таком лучше не думать дольше, чем причесываешься или делаешь глоток кофе. И лучше не говорить об этом, не упоминать даже вскользь или шепотом.       Не произносить вслух.              Это не страх и не стыд. Это вопль совести (или надежды спастись), который они, не сговариваясь, перестали слышать, потому что давно оглохли для всего, что могло бы косвенно навредить их уединению в иные вечера. После или вместо заездов.       Немного пива, болтовни ни о чем или разговоры о более сложных материях, мимикрирующие под болтовню-ни-о-чем. Ночи с Авантюрином ощущались вязкими, от них было липко на сгибе локтей и под коленями, от них тряслись ладони и пересыхало в глотке, и от них же кончики пальцев на руках и ногах теряли чувствительность. Ноги в прямом смысле становились ватными и неподъемными, а рот, который едва-то для приветствия откроешь, —на удивление говорливым. Видя его дома — у него или у себя, — на продавленном диване или застеленной постели, видя его на кухне, в прихожей или на улице, застывшего с ключами в руке, Рацио как никогда явственно ощущал собственное сердце в груди: он ощущал, как испепеленная чувствами мышца брыкалась в нем, — не билась, а брыкалась, отпинываясь от ребер, — и это странно, когда тебя насквозь прошивает каждым гулким ударом.              — … что, прости?       — Ты пропадаешь.       — Нет, я здесь. О чем ты?       Привычная реакция: вздох и глаза в потолок. Недолго смотря на него, прослеживая мелкую трещинку, проползшую от люстры до стыка со стеной, Авантюрин осторожно касался его повыше запястья:       — Ты пропадаешь, говорю тебе.       И никакого самодовольства, никакой насмешки в его тоне.              И все-таки.       Это не страх и не стыд. Не фальстарт и не позднее зажигание.       Все, что у них было — лишь они сами, державшие на ладонях собственную жизнь и время от времени зажимавшие ее в кулаке, как будто вот-вот швырнут ее, словно скомканный лист бумаги. Безрассудство, скорее всего.       С первого слова, слога, вздоха; с интонации, с заливистых ноток, когда Авантюрин смеялся, — а Рацио впервые прочувствовал чьи-либо эмоции, как если бы их пропустили через него самого. Чужие, странные, как город или страна, где он никогда не был и вряд ли окажется. Приоткрывая дверь туда, Авантюрин давал ему понять: вот он, я, и я отличаюсь от тебя, а ты делай с этим что хочешь. Безрассудство чистой воды.       А еще — в чем-то рождение условностей.              И все-таки, все-таки… это не страх. И не стыд.       Это то, на чем оставалось сосредоточиться: на приятной тяжести рядом, на теплой ладони поверх бедра. На смазанном поцелуе в шею, на навалившейся груди сверху.       На стоне скрипнувшего матраса, на стоне Авантюрина, тихом, скомканном и неряшливом, как неряшливо обычно путались его волосы. Как он сам терялся, перевозбужденный, и подрагивал вместе с Рацио, нависая над ним с явным незнанием, куда себя деть в следующий миг.       Вдвоем им не нужны ни слова, ни признания: только моменты, способные раз и навсегда запечатлеть болезненную преданность на двоих, не похожую на любовь, — но похожую на принятие друг друга через колкости и флирт, через победы и поражения; через въедливый запах пота и моторного масла, и следы от рук на бедрах. Через соприкосновения влажных ляжек и разорванного дыхания, через поцелуй в ухо и ухнувший между лопаток вздох; через грубый хват за волосы и прогиб в спине, когда чужой член глубоко внутри.              Когда Авантюрин закатывал глаза.       Когда Веритас зарывался носом в его сырые пряди, придерживая расцарапанную поясницу. Его порозовевшая от ногтей спина. Его искусанные плечи, бока, грудь. Его распухшие, налитые кровью губы. Применимо к двум сразу.       Взаимное любовное истязание, давно вышедшее за пределы извилистых дорог и бортов двух автомобилей.              … быть может, я люблю эту патовость? Эту пограничность, привкус тонкой-тонкой опасности: как будто ведешь пальцем по остро наточенному лезвию.       И я управляю этим. Я все держу под контролем. но… как знать, может, однажды я потеряю его?              Осторожное изучение чужой боли со временем переросло в разговоры «попроще» и обо всем подряд. В шутки, понятные лишь им двоим, и особый магнетизм, работающий лишь с теми, кому по судьбе уготовано торчать на разных полюсах магнита. Гигантского такого магнита, а противоположности всегда притягиваются, и это странно, что Авантюрин до сих пор не заговорил об этом.              А лишь:       — Мне снился странный сон. Я держу тебя на руках, а вокруг нас танцуют ангелы.       — Ангелы?       — Ангелы.       — Ты серьезно?       — Ты видел «Пьету» Микеланджело? — Лежа на животе, Авантюрин подпер подбородок кулаком. — Вот я держал тебя так же.       Рацио отвел взгляд. Погрыз губу, нахмурил брови, и снова посмотрел на Авантюрина:       — Ты точно головой ударился о стойку в последнем заезде.       — Может и так, — прищелкнув пальцами, Авантюрин указал на него, — но ангелы мне снились, и это факт.       — Боже.       — Вот именно!       — Ты меня с ума сведешь.       И пожал плечами. Плечи у него тонкие, а веснушки на них рассыпаны, будто соль из опрокинутой солонки: миниатюрные созвездия. В кляксах солнечного света, в том, как они косо падали ему на спину и предплечья, таилось нечто недосягаемое, внеземное и находящееся словно в ином гравитационном поле. На мгновение замешкавшись, Рацио дернул ладонью и неловко тыкнул пальцем в чужое предплечье: аккурат посередине мягкого солнечного круга.       Авантюрин заинтересованно взглянул на его руку:       — Может, и сведу. — Он выдохнул, и его грудь, ребра под кожей, ключицы и кадык пришли в движение: — А может и нет.       Убрав руку, Рацио выдохнул. Он молча скатился с локтя на бок, затем на спину и уставился в потолок:       — И ему снились ангелы, значит.       — С крыльями.       — Почему ты держал меня на руках?       Ах, вот оно: его сердце; снова сдвинулось с места, заявив о себе. Он бы вот-вот сквозь землю провалился, — в разлом ли земной коры, в преисподнюю или в Зазеркалье, или в то место, откуда Авантюрину транслировались его придурковатые сны, — а Авантюрин лишь пожал плечами:       — Почем мне знать. Держал и все тут.       — И ангелы… танцевали?       — Хоровод водили, держась за руки. Вокруг нас.       — Боже.       — Вот именно…       Рацио вздохнул, ощущая, что его легких слишком мало для такого количества кислорода. А сердца — слишком много для такой узкой груди.              — Порой меня пугает то, насколько мы разные, Авантюрин. — Он натянул одеяло до самого носа и отвернулся к окну. — Даже слишком.       — Зато со мной не соскучишься.       Подслеповатый свет растерянно просеивал себя через окно и не до конца задернутую занавеску. Узкая щель, преломившись в трех местах, протянулась от пола до изножья кровати, — и Рацио просчитал ее путь где-то наполовину, когда Авантюрин подобрался сзади и навалился ему на плечо:       — Я сказал что-то не то?       — Нет.       — У тебя какие-то проблемы с ангелами?       — Угомонись, прошу тебя, со своими ангелами.              Пожевав губу, Авантюрин приблизился, приобняв одеяльный кокон, которым стал Рацио.       — Ты в курсе, что каждый раз, когда смущаешься, то выглядишь так, будто бы сейчас драться будешь? — Он произнес это без злобы, без какой-либо цели задеть. В чем-то даже трогательно. — Я такого никогда не видел. Забавно.       Рацио стало дурно. Каждый миллиметр тела, каждый сантиметр пространства возле него будто пропитались веществом, сотворенным в глубинах изможденного сердца, — и, сдави тогда чуть сильнее, Авантюрин бы переломал его пополам.       Задень он его ногтем — и Рацио истек бы кровью посреди простыней. Авантюрин не сделал ни того и ни другого, и его молчаливая учтивость, его способность ощущать чужую настройку, — это, кажется, то самое, за что Рацио его…              — Так, ладно. — Авантюрин легко отлепил торс от чужого плеча и легонько похлопал по нему, — ты лежи и хмурься тут, а я курить.              … и это до изнеможения.              А знаешь, это круто: когда твоя же жизнь зависит от собственной ловкости. От того, куда поведет тяжелый железный зад, как извернутся колеса; от состояния подшипников, конечно же, ну и всяких технических мелочей. Даже от любого болта, держащего колесо. От силы тяжести. От физики.       Твоя жизнь — она в твоих руках; в прямом смысле.              Всякий раз, стоило Авантюрину умолкнуть, возникала неприятная звенящая тишина, сдавливающая барабанные перепонки. Рацио не ощущал ее физически, в ней не было никакой тяжбы, никакого отчуждения, но его тут же выбрасывало на отмель, откуда выбираться — все равно что плыть брасом через желеобразную субстанцию.       Илистая топь. Зыбучие пески.       Внеземная материя. Что угодно.       Веритас увязал в ней, после чего его вышвыривало назад, и он снова — с разбега в ночь, ныряя в громадный черный провал, которым обрастал асфальт. Расставленные на равном удалении фонарные столбы, светофоры, вспышки фар встречных машин; перед глазами — целый танец, бесконечный и нескончаемый, и продолжался он ровно столько, сколько мог продолжаться горизонт.              В чем-то Авантюрин оказался прав: ты наиболее честен с собой только тогда, когда несешься сломя голову; так, чтобы в ней не оставалось ни одной мысли. Чтобы не оставалось ничего, кроме ощущения скорости.       Чтобы не было ничего, кроме жизни в управляемом заносе, который в любой момент может стать неуправляемым.              … в какой-то степени мы все подсели на это чувство. И я не жалею об этом.       А ты, Рацио? Жалеешь?              Поразительно, как много можно получить от людей, переставая от них чего-либо ожидать. Рацио потребовалось время, где-то полгода, чтобы понять столь очевидную вещь. В До-Авантюринов-период он к людям не присматривался, с их мнением не считался и держался особняком, никогда не задумываясь ни о собственных чувствах, ни о чьих-либо словах. Ни о последствиях.       Ни о чем.       А с ним задумался. Осознал, что Авантюрин — от каждой буквы в имени, от каждой секунды, что поглощал воздух, что видел вокруг, — он — целый мир, мини-государство со своим устройством, конституцией и сводом законов. Что они отличались от того, к чему привык Веритас, и что они до одури, до сумасшествия оказались разными, но где-то за гранью, — там, где заканчивалось земное — прощупывалось великолепное неосязаемое нечто, тесно сплетавшее их пылкий и хладнокровный умы.              То, что казалось сшитым, должно было вот-вот треснуть по швам; так думал Рацио в моменты, когда становилось скользко цепляться за край. В минуты, когда им не о чем было поговорить. Или когда они отдалялись друг от друга, не желая видеться.       Или когда их взаимодействие походило на осмотрительное партнерство, будто они два бойца на ринге. Ходят по кругу, смотрят. Оценивают, — чтобы следующей ночью рухнуть в объятия друг друга.       Будто для этого все и было построено. Или для чего-то еще, чего пока слабо осознавали, — или осознавали, но опасались давать какие-либо определения. Развешивать ярлыки, как сказал бы Авантюрин. Рацио не видел ничего плохого в развешивании ярлыков, но Авантюрину такое не нравилось, а Рацио не нравилось разгадывать уравнение с неясным числом неизвестных: никакой конкретики. Никакой внятности, пока в него пытливо вглядывались с таким видом, словно заранее знали, что Веритас скажет или как поступит.       И ощущение жалящей боли, пока он сам пытался вдохнуть, только воздух казался странно разреженным.              Вновь и вновь.       Авантюрин приходил к нему непонятно зачем. Он ничего не требовал и не говорил, ничего не просил и ни о чем не спрашивал, — а лучше бы требовал и спрашивал, — потому что намеками Рацио не понимал. Но Авантюрин приходил к нему, выкуривал сигарету, разговаривая о каких-то глупостях, и стягивал футболку через голову; он всегда действовал одинаково, как по заранее отложенному сценарию, и всегда поначалу курил, а потом стягивал футболку, а потом забирался на бедра Рацио и целовал его прежде, чем тот опомнится. И сейчас снова.       Выкурил, разделся и расселся верхом на крепких бедрах.       Руки на грудь, коленями близко-близко к ляжкам, — и Веритас, одурманенный его присутствием, его тяжестью и запахом, его влажными ладонями и упругим ртом, благополучно забыл, чего хотел, вываливаясь спиной вперед в дофаминовый рай сродни с тем, что оба испытывали на скорости.              Сиюминутное вожделение — обжигающее и въедливое — раскромсало легкие, мысли заблокировались, как после алкоголя, а сомнения отъехали на второй план. Авантюрин поцеловал его, приподнявшись на коленях, и с каким-то особым удовольствием он таял в грубых ладонях Рацио, в каждом миллиметре вспотевшей кожи и в каждой тонюсенькой линии, по которым обычно гадают, но и без всякого гадания Авантюрин знал, что ему по судьбе этот кучерявый молчун, и что, как бы ни складывались обстоятельства, их ВСЕГДА будет отделять лишь сотая доля сантиметра: даже если их раскинет по разным концам галактики. От такого что-то внутри замирает в сладостном испуге.       Только Авантюрин не хотел ничему давать объяснение. Развешивать ярлыки.       Лишь отстранился, облизнувшись, и его пленительная усмешка зацепилась за край. Придавив Рацио собственным весом, он в очередной раз не дал ему времени на то, чтобы опомниться: где он, кто он и как он здесь оказался, за гранью собственных желаний. В плену извечной ночи, в плену обворожительных фарфоровых рук.              Раз за разом. Одно и то же.       Пока он вдруг не произнес:       — Никому больше не позволю обрезать мне крылья.       И он же, пропадая в желтушном тумане, произнес:       — Никому.       И он же, неприлично тощий и подчеркнуто-вежливый:       — Особенно тебе.              Выражение лица Рацио — сплошной знак вопроса. В какой-то степени нелепо, в какой-то степени забавно.       Растеряно поводив руками по щуплым бедрам, он изогнул бровь, собрал голос в горсть, но сказать ему не дали: поцеловали снова, грубо пихнув язык в рот. Авантюрин шумно выдохнул, обхватив Веритаса за горло, и сдавленно промычал в раскрытые губы, — водилась за ним такая привычка. Вяло поводив языком по его, Рацио отстранился:       — Притормози…       — Ты-то? И говоришь мне притормозить?       — Что ты имел в виду сейчас?       Авантюрин поджал губы. Они у него раскраснелись и стыло блестели в приглушенном свете. Какое-то время он молчал, после чего тихо отозвался:       — Считай, что это вольная интерпретация моего «ангельского» сна…       — Я серьезно.       — А я нет?       Веритас осторожно пригладил жаркую щеку. Развернул ладонь и пригладил ее костяшками, после чего опустил руку и обвел по кругу большим пальцем рот:       — Не всегда могу понять, когда ты говоришь серьезно, а когда нет.       — Научись.       Губы легонько сжались-разжались. Авантюрин несильно прикусил кончик белого пальца.       — Как у тебя все просто.       — Это ты любишь усложнять.       — Я пытаюсь понять.       Плавно отстранив руку Рацио, Авантюрин опустил ее себе на бедро.       — Может и так, док, но как по мне, так ты часто копаешь не там, где следовало бы. Не надо.       Опустил ее и погладил, как бы смягчая наказание:              — Не сейчас.              Рацио протащил руку выше. Прикрыл глаза, вытаскивая из памяти беглое воспоминание об изгибе его спины и бедрах, и, стиснув ладони на славной заднице, коснулся влажных губ. Глаз он не открыл.       Под веками — вереница накопленных образов, развешенных, как фотографии на пробковой доске. Рацио нравилось думать о нем, вспоминать о нем и тут же его касаться, находясь с Авантюрином во всех измерениях. Нравилось, когда он казался слегка отчужденным, когда терял голову, седлая Рацио, или когда излучал нежное свечение, порожденное множеством крохотных вспышек изнутри.       Нравилось в нем все. Искусанные губы, например, и тяжесть его бедер на своих, хорошо знакомая — настолько хорошо, что даже в горле покалывало, — и движение его плеч. Нравились его пальцы, пропахшие табаком, и отросшая челка, щекочущая лицо; многообразие его взглядов, его слабо уловимая печаль, сокрытая под самоуверенностью, и улыбка, полная надежд, стремлений. Нравилось все, что между строк наводило лишь на одну мысль, вечную, непоколебимую, как единственная правда, как истина, как все, на чем держалось мироздание:              у меня есть ты,       а у тебя есть я.              Как-то так, кажется.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.