Свирепый как Таргариен

NC-17
В процессе
62
6
автор
Серия:
Размер:
планируется Макси, написано 90 страниц, 37 440 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
62 Нравится 19 Отзывы 18 В сборник

1. Вдвоём в одной скорлупке

Настройки
Примечания:

Приказы были отданы и армии потащились сквозь северную грязь. Тысячи людей собираются в забытом кругу камней, на никчёмном холме, в незначительной долине, и эти люди принесли с собой много острого металла.

Из аннотации к “Героям” Джо Аберкромби.

Рассвет соединил нас, и с разгону нас обдало студёной кровью талой, разлитой по ночному небосклону. И солнце ослепительное встало, и снова жизнь коралловую крону над мёртвым моим сердцем распластала.

Федерико Гарсиа Лорка.

      Кто-то что-то кричит, но Люцерису не удаётся разобрать слов. Всё заглушает треск острозаточенной стали по дереву, когда чей-то топор врезается ему в щит, пробивая его насквозь. Голодное, жаждущее убийств лезвие выходит с обратной стороны почти наполовину. Слегка полукруглый край, измазанный в чужой крови, до странности напоминает человеческую улыбку. Ещё бы пара дюймов левее да вниз — и Люцерис навсегда бы лишился руки.       Топор рывком вытаскивают назад, и тогда щит, и без того переживший немало сокрушительных ударов, со скрипом раскалывается надвое.       — Дерьмо...       Выругавшись сквозь зубы, Люцерис мгновенно отшвыривает обломки прочь и освободившейся рукой выхватывает из-за пояса кинжал. Он уже собирается всадить его врагу, занёсшему топор для нового удара, в стык между плечом и шеей, но тот внезапно дёргается и, закатив глаза, падает лицом в грязь. Из затылка у него торчит чёрная стрела сира Персиваля. Или сира Паркира? Пекло, в отличие от Эймонда, Люцерис никогда не мог различить этих близнецов.       Рядом проносится истошно ревущий конь, объятый огнём. Коричневые брызги летят у него из-под копыт во все стороны. Какой-то бородатый рослый островитянин разрубает солдата с драконом Таргариенов на доспехах чуть ли не пополам: от плеча до самого живота. Чьё-то копьё разлетается вдребезги, и Люцерис прикрывает голову предплечьем, чтобы острые щепки не попали в забрало.       Его окружает настоящий хаос: всюду роится живое месиво сражающихся тел, мелькают перекошенные лица, мельтешит губительная сталь, сверкающая не то от ярко палящего солнца, не то от зарева пожара, охватившего город.       Сквозь прорезь забрала он видит, как Ульхельм с чувством бьёт какого-то железнорождённого головой о стену. Шлема на островитянине нет, оттого его череп и лопается через пару ударов, будто спелая слива. Только вместо сладкого сока по каменной кладке разбрызгивается чёрно-алая кровь.       Люцерис смотрит в другую сторону. И очень вовремя. Лезвие чужого меча рассекает воздух и неотвратимо несётся ему прямо в лицо. Он тут же проворно отскакивает вбок. Сталь чиркает по его левому наплечнику, оставляя длинную царапину на металле. В ответ Люцерис с размаху заезжает противнику молотом по голени, пробивая острым шипом на конце и поножи, и плоть. Чужие кости хрустят под его мощным ударом, словно сухие ветки. Следом раздаётся оглушительный болезненный вскрик. Люцерис добивает рухнувшего на одно колено врага ударом по голове, почти начисто снося половину.       — Да что ж такое!.. — негодует он, пытаясь стряхнуть с молота остатки неприятельских мозгов, мокрых и уродливых.       Кто-то хватает его за плечо, за что получает кинжалом, по-прежнему зажатым в левой руке, прямо под челюсть. Ещё мгновение, и на месте стали остаётся только разверстая багровая рана. Люцерис отталкивает опадающее тело и удобнее перехватывает рукоять молота. Почему-то правый глаз у него совсем не видит, и он с беспокойством решает, что его, должно быть, выбили. Однако не возможная слепота заставляет его встревожиться. Перед мысленным взором у него сразу же встаёт недовольное лицо супруга.       — Недовольное, разумеется, лишь потому, что глаз мне в итоге всё-таки выкололи, а сделал это не он, — бормочет Люцерис, с трудом стаскивая шлем.       Глаз оказывается в порядке. В отличие от безнадёжно испорченного шлема. Вероятно, кто-то или что-то ударило его по голове достаточно сильно, чтобы погнуть край забрала, но недостаточно, чтобы покалечить или убить.       Повезло так повезло.       Люцерису не хотелось бы знать, какая жуткая смесь недовольства и морозной ярости отразится на лице его супруга, если тот когда-нибудь увидит его труп. Ярости — из-за его смерти. Недовольства — из-за того, что Люцериса всё-таки прикончили, а сделал это не Эймонд.       Нет, повезло — это ещё слабо сказано. Люцерис кивает самому себе и отбрасывает шлем прочь.       Грохот битвы, разверзшейся вокруг, словно пропасть под обрубленным подвесным мостом, теперь кажется раза в два сильнее. Сталь скрежещет о сталь, где-то в отчаянии ржут кони, ревёт пожар, слышатся крики, ругань, рычание, визги и вопли. Но громче врагов и друзей, союзников и противников, умирающих и убивающих, громче и хуже их всех вместе взятых — бронзовый колокол Сигарда. Его звон разносится над городом тревожными и частыми ударами, точно чьё-то испуганно бьющееся сердце.       Смотреть по сторонам без шлема тоже гораздо удобнее: перед глазами больше нет той узкой полосы, где всё слишком изменчиво и слишком неполноценно. Однако Люцерис не рад открывшемуся обзору. Кому, как не ему, знать, что незащищённая голова — всё равно что ярко нарисованная мишень.       Он затыкает кинжал за пояс и выхватывает у первого попавшегося убитого щит, надеясь приладить его к освободившейся левой руке.       Со щитом ему всегда как-то спокойнее, если Эймонда нет рядом.       — Ну, так-то лучше, — выдыхает Люцерис.       Не успевает он продеть предплечье во второй локтевой ремень, как на него тут же налетает забрызганный чем-то бурым железнорождённый. Они сталкиваются щитами, Люцерис чуть не роняет свой — и выронил бы, не окажись тот зажат между ним и его противником, — проезжается по грязи на добрый шаг назад, но умудряется сохранить равновесие. Запястье резко вспыхивает болью, как если бы его укусила притаившаяся под перчаткой оса. Неприятель уже замахивается на него топором, но тут в воздухе блестит меч Марди Лютниста и отсекает ему руку.       Не теряя больше ни секунды, Люцерис с силой бьёт завопившего железнорождённого лбом в незащищённое лицо. Попутно он успевает задаться вопросом: почему некоторые жители Железных островов настолько глупы, чтобы не носить шлем? У него проскакивает мысль, что это, должно быть, связано с морскими боями, где шлем и тяжёлые латы не спасают, а наоборот — топят. Но сейчас-то ведь они на суше, и тонуть здесь негде, — разве что в собственной крови, — почему бы тогда и не прикрыть голову? Право же, черепа у людей на редкость хрупкие, особенно если как следует засадить в них секирой или проломить кузнечным молотом... Потом Люцерис вспоминает, что Эймонд тоже никогда не защищает голову, вообще никогда не надевает на неё хоть что-то, кроме повязки на глаз. Тут только до него доходит, что именно потому, что Эймонд наполовину слеп, он и не надевает шлем, который даже обычному человеку сильно сужает обзор, не говоря уж об одноглазом. Вопросы как-то отпадают сами собой.       Да и некогда о таком думать, когда тебя хотят изрубить в капусту.       Железнорождённый отшатывается, страшно ругаясь. Нос у него безнадёжно свёрнут в сторону, из него хлещет кровь. Люцерис даже не чувствует боли во лбу. Он мельком думает, что, вероятно, ощутит её в полную меру потом, после битвы за Сигард. После того, как они выкинут этих проклятых кракенов обратно в море, где им и место.       С этой мыслью Люцерис делает противнику подсечку, валя его на землю. А затем, стряхнув с руки так и не закреплённый щит, впечатывает окованный край в чужое лицо — раз, другой, третий. Охаживает его снова и снова, пока коричневая грязь вокруг разбитой головы не становится багряно-чёрной.       Осознав, что человек, которого он бьёт, уже мёртв, Люцерис вновь хватается за кинжал. Эймонд как-то преподал ему суровый урок, что ножей никогда не бывает много и что в любой схватке чем больше у тебя острозаточенной стали, тем лучше.       Он бросается в самую гущу сражения — пекло, и когда его только успели оттеснить на периферию? — туда, где мельтешат щиты с красным кракеном на сером поле, щиты с синим драконом на чёрном и щиты с гербами лордов и рыцарей Речных земель.       Врезавшись в кого-то плечом, он выбивает у одного из дерущихся меч, другому молотом раздрабливает колено. В шаге от него воина с их — его и Эймонда — гербом на груди насаживают на копьё с такой силой, что тело отрывается от земли фута на четыре, а то и больше. Люцерис замахивается и бьёт мужчину, сжимающего древко копья, снизу под челюсть. Голова у того резко запрокидывается назад, и в воздух взметается какой-то кровавый ошмёток. Люцерису некогда рассматривать, однако мельком он всё же замечает обломанную кость и нижний ряд зубов, прежде чем кусок чужой головы улетает и падает куда-то в эпицентр беспорядочной, безумствующей людской свалки.       Поодаль от него рыцарь с эмблемой Пайперов колет лежащего на земле человека. Вдруг из ниоткуда возникает стрела и пробивает рыцарю плечо, заставляя его отпрянуть. Лучник уже натягивает тетиву для нового выстрела, но ему на голову обрушивается меч оруженосца лорда Рута. Его тут же подрубает железнорождённая воительница с жёстким, иссечённым шрамами лицом. Но она неожиданно исчезает, снесённая ударом двуручного меча, которым владеет старший сын сира Уода. Мгновение спустя тому в спину прилетает топор. Владельца топора тут же закалывает один из Вэнсов.       Люцерис, взмахнув молотом, бьёт кого-то по нагруднику. Внешне нагрудник остаётся цел, но вот рёбра человека под ним — неминуемо сломаны. Мимоходом он вспоминает, что все люди Вэнсов, какие смогли прийти, когда Эймонд созвал знамёна, прибыли из Приюта Странника. Тех Вэнсов, что жили в Атранте, всё ещё мучила весенняя хворь.       — Как и половину Вестероса... — бормочет Люцерис, в щепки разбивая своим молотом чей-то щит.       Где-то в просвете между сражающимися он замечает сира Оливера, опрокинутого навзничь. Напавший на него железнорождённый делает последний смертоносный замах, но Люцерис подскакивает к нему сзади и перерезает горло от уха до уха, вдавив кинжал в плоть почти до кости. Кровь неровным веером брызжет в воздух и сиру Оливеру на лицо. Меч выпадает у островитянина из рук. Тело мешком валится вниз.       — Давай, поднимайся! — кричит Люцерис, рывком ставя рыцаря обратно на ноги; при этом он даже не чувствует веса чужих доспехов, так сильно кипит в нём от боя кровь.       Где-то сверху слышится треск. Это обваливается крыша у ближайшего горящего дома. Одна объятая огнём балка падает на каменную перегородку фундамента и отскакивает в толпу, раздавливая какого-то воина в бесформенное червлёное месиво. Ещё один с яростными воплями пытается стряхнуть с себя горящие угли. Свой это или чужой, Люцерис так и не понимает.       Что-то лязгает у него возле уха. Он уворачивается от удара гораздо быстрее, чем мог бы человек его роста и телосложения. Вот в чём проблема с другими людьми: они не понимают, что можно быть и большим, и ловким одновременно. Сколько таких дураков, не постигших эту простую истину, Люцерис убил за последние годы только лишь потому, что они не ожидали от него подобного проворства, ему уже и не вспомнить.       Отшатнувшись ещё раз, когда клинок проносится с другой стороны, Люцерис бьёт атакующего, целясь по менее защищённым и потому всегда уязвимым голеням. Однако тот успевает отбить удар, скрестив меч с древком молота, отчего на крепком дереве остаётся глубокая зазубрина.       Внезапно кто-то толкает Люцериса в спину, и он наваливается на противника. Обветренное и суровое лицо напротив искажено яростью. Люцерис понятия не имеет, как выглядит сейчас он сам.       Они стискивают друг друга в грубых объятиях, предвещающих скорую смерть. Железнорождённый рычит какие-то проклятия и пытается поддеть Люцериса мечом в сочленения доспехов, однако зацепляется гардой за нагрудную пластину. Люцерис тут же перехватывает его кисть и сдавливает её так сильно, что слышится хруст. Взревев от боли, противник другой рукой выхватывает из-за пояса небольшой боевой топорик и замахивается.       Один короткий миг Люцерис почти уверен, что час его пробит, и от всего сердца жалеет, что не поцеловал Эймонда перед битвой, там, среди лагерных костров и жаровен, до того, как надел на голову шлем и они разделились. Хотя они женаты уже много лет и всем об этом известно, они по-прежнему избегают изобличать свои чувства на людях. Одно дело знать, и совсем другое — видеть. Демонстрация означает провокацию, а провокация может чересчур дорого им обойтись. Подобная осторожность оправдана, всегда была. Люцерис понимает это. Он понимает это столь же хорошо, как и звучание собственного имени. Только вот благоразумие в этом вопросе не делает его горьких сожалений хотя бы чуточку слаще.       Семеро, если ему удастся пережить эту битву, он зацелует Эймонда до смерти...       Вдруг возле самого его уха раздаётся глухой стук дерева о металл: топор в итоге обрушивается ему на плечо древковой частью, в то время как лезвие всего лишь беспомощно распарывает воздух, так и не добравшись до цели. Осознание, что он всё ещё жив, бьёт Люцериса подобно спущенной тетиве, хлестнувшей неаккуратного стрелка по пальцам. Плечо горит от удара, и Люцерис вскользь думает, что на его месте останется неприятный синяк цветом как кожура у спелой сливы. Затем у него проскакивает мысль, что Эймонд, вероятно, захочет огладить — руками, губами, языком... — каждый след от удара на его теле уже через несколько часов после сражения, и тогда острое волнение безжалостно и жарко прошивает его пах.       Понимая, что для молота сейчас слишком близко, он всаживает в железнорождённого кинжал: снизу вверх, в зазор между пластинами, прямо в живот. Этому его тоже научил Эймонд — иметь при себе не просто хотя бы два оружия, а хотя бы два оружия для разной дистанции.       Лезвие входит так глубоко и прочно, что Люцерис оставляет его прямо там, не удосуживаясь достать. Противник падает, хватаясь за рану. Нет, он уже не жилец. Сталь в кишках — смертный приговор. Этому его научил уже Деймон. Старый добрый Деймон, который как-то пырнул пойманного дезертира ножом в живот и оставил умирать в луже собственной крови, никому не позволив к нему приблизиться, чтобы оказать последнюю милость. Бедолага промучился полдня, а может, и больше. Но было это очень давно. Ещё во время гражданской войны, которую почему-то в народе прозвали Танцем Драконов. Люцерису как-то доводилось видеть, как сражаются драконы, и танец — последнее слово, которым он бы это описал. Танец, по его мнению, — это нечто красивое, а в том, что тогда творилось в Вестеросе, хоть на небе, хоть на земле, красивого было мало. Вместе с тем он не только увидел, насколько опасны сражающиеся драконы, но и прочувствовал всю мощь этой опасности на собственной шкуре. Тринадцать лет миновало с того вечера над Заливом Разбитых Кораблей, а ему всё ещё временами снятся кошмары.       Люцерис вспоминает разинутую пасть Вхагар и думает, что в этом красивого было ещё меньше, чем во всём остальном.       Вблизи мелькает что-то стальное и острое. Люцерис шарахается назад, кожей чувствуя ветерок, вслед за которым на щеке появляется ощущение лёгкого жжения, а за ним и влаги. Следующий удар он принимает на древко молота, перехватив его обеими руками как копьё, и отпихивает нападающего ударом ноги. Тот теряет равновесие и падает на спину. Возле поваленного врага неожиданно возникает сир Паркир — боги, или это сир Персиваль? — и обрушивает ему на голову удар кистеня. Окровавленная цепь, звякая, проносится в воздухе. Шипастый металлический шар пробивает чужой череп не хуже яичной скорлупы. Только звук при этом такой, словно кто-то случайно и сразу очень глубоко провалился одной ногой в болото.       Люцерис сжимает древко своего молота так, что костяшки под перчаткой, должно быть, белеют, и начинает бить им то с одной стороны, то с другой, целясь в людей с намалёванным на их нагрудниках красным кракеном. Мимолётно он видит Игнасию Сэнд, с разбегу насадившую на своё длинное дорнийское копьё какого-то кряжистого мужчину. Прямо за ней Ульхельм орудует хитро изогнутым топориком и мечом одновременно. Топорик он использует как крюк, чтобы рвануть на себя чужой щит, а меч — чтобы им раскроить чей-нибудь череп. Вообще Ульхельму, сколько Люцерис его знает, до крайности нравится бить людей по голове.       Вновь замахнувшись, он неожиданно чувствует: что-то не так.       — Проклятье... — рычит Люцерис, увидев, что от его молота осталась только обломанная, расщеплённая с одного конца палка.       Видимо, оружие сломалось от той глубокой зарубки и его тяжёлых ударов. Люцерис вздыхает, потом примирительно пожимает плечами, мол, деваться-то всё равно некуда. Затем перехватывает сломанное древко как кол и со всей дури вгоняет острым концом первому попавшемуся железнорождённому в глазницу. На лицо ему брызжет густая горячая кровь, к щеке прилипает кусочек чего-то отвратительного и склизкого. Вслед за этим слышится какой-то короткий звук: не то хрип, не то полувздох, исполненный боли. Древко входит в чужую голову так глубоко, что враг умирает почти мгновенно.       Отпихнув мертвеца прочь, Люцерис быстро оглядывается по сторонам.       О-о, оглядываться по сторонам его научила Вхагар.       — Самый бесценный урок в моей жизни... — бормочет Люцерис, вытирая кровь и неприятные ошмётки со щеки.       Тут ему в лицо ударяет дым от ближайшего здания, пылающего словно седьмое пекло. Мир вокруг будто бы начинается дрожать, точно горячий воздух над раскалённой мостовой во время полуденного зноя. А потом из-за поворота проступают новые фигуры: быстрые, хорошо вооружённые и переполненные яростью. Люцерис смаргивает слезящимися от дыма глазами раз-другой и ругается. Их куда больше, чем он надеялся.       — Да сколько же их здесь вообще?! — восклицает сир Оливер. — Они когда-нибудь закончатся?!       — Сколько есть, столько есть, — отзывается Ульхельм, вытаскивая из какого-то трупа копьё и бросая его в одного из приближающихся островитян.       — Вы же знаете, что никого из них не свалила хворь, — с другого конца двора подхватывает сир Персиваль, натягивая тетиву. — Будь их меньше, как бы они тогда смогли захватить Сигард, а?       — С такой флотилией это совсем неудивительно, — улыбается Марди Лютнист, рубанув кого-то мечом по лицу. — Вот только мне интересно, куда они подевали вторую флотилию этого своего поганого флота!.. Не ждать ли нам ещё гостей?       — Да с каких проклятых пор их так много?! — встревает близнец Персиваля сир Паркир, забивая кого-то насмерть свои кистенём. — Не могут ведь Железные острова быть настолько огромными!       Люцерис слышит их разговор, однако не это занимает его. Не количество врагов, — хотя даже Эймонд сказал, что их удручающе много, ведь никто из жителей Железных островов, ровно как и дрифтмаркцы, не подхватил весеннюю хворь, — а один и тот же герб у всех на щитах.       Его занимает красный кракен на сером поле.       Тряхнув головой, он спешно подхватывает с земли чей-то меч и вступает в череду коротких, стремительных, смертельных поединков, каждый состоящий из трёх-четырёх ударов. Попутно он рычит холодное и обжигающее, точно сомнение:       — Меня больше беспокоит, когда это Дальтон Грейджой успел выкарабкаться из могилы и почему он сделал это только теперь. Если он был жив всё это время, где его носило семь последних лет?       Его голос, хотя Люцерис и не прикладывает какой-то особой силы, всё равно звучит раскатисто и громко, перекрывая стальной лязг на несколько шагов вокруг. К этому времени сражение из густой битвы уже превращается в разбросанные тут и там островки отдельных стычек.       — Как там говорит ваш супруг, милорд? — усмехается Игнасия совсем рядом с ним; она ловко и быстро взмахивает копьём, тут же сбивая с ног крупного железнорождённого. — Прежде чем засыпать мертвеца землёй, не забудь перед этим оттяпать ему башку на всякий случай?       И она с размаху загоняет два фута холодной стали в чужую грудь.       Люцерису кажется, что Эймонд говорил как-то не так, но он её не поправляет. Игнасию вообще никто никогда не поправляет: достаточно одного взгляда на её семифутовое дорнийское копьё с листовидным, бритвенно-острым наконечником, чтобы желание поправлять её во время беседы исчезло раз и навсегда.       Он вскидывает меч и отбивает атаку очередного противника. Во имя судеб, какое же здесь всё-таки пекло из-за этих нескончаемых пожаров! Он пропотел под доспехами уже до самых костей... Когда островитян вокруг становится несколько меньше, Люцерис позволяет себе ровно одно мгновение, чтобы глотнуть воздуха, быстрым движением смахнуть пот со лба и метнуть взгляд по сторонам в поисках опасностей и новых противников. Над гаванью тем временем поднимается столп непроглядного, будто туман, свежего чёрного дыма. Люцерис замирает и хмурится.       Эймонд сейчас должен быть в гавани.       Пожара там быть не должно.       — Этого не было в планах. Нам слишком нужны кракенские суда, чтобы их сжигать... — бормочет Люцерис, вытирая струйку пота, бегущую по виску. — Если только Эймонд не... — он обрывает себя на полуслове, спешно отражая чужой клинок и вступая в очередную схватку.       Если только Эймонд не сорвался, додумывает он, сражаясь больше машинально, инстинктивно, мыслями уходя совсем далеко.       Дым со стороны порта валит клубами, а в воздухе стоит запах горящих зданий, просмолённой древесины и крашеных парусов. У Люцериса неприятно стягивается в животе: очередной виток на натянувшемся до предела канате, который он не в силах ослабить с тех пор, как Вхагар настигла беда. За все эти кошмарные недели он так и не смог понять одну вещь. Ему тревожно за Эймонда или всё-таки из-за него.       Раньше Люцерис всегда знал, на что способен его муж, — его заклятый враг, — стоило тому выйти из себя.       Теперь он не знает.       После того, что произошло с Вхагар, Люцерис и близко не может предположить, на что готов пойти его муж — его смертельный враг, его возможная погибель, его любовь, его смерть — сейчас, когда горе выжигает Эймонда дотла. У него как будто выбили все подпорки из-под самообладания. Сломали плотину сдержанности, за которой так много лет подряд раскалённая лава невозмутимо текла по давно устоявшемуся руслу.       Теперь эта самая лава бурлит, и клокочет, и бьёт из Эймонда фонтаном не переставая.       Может, тот и выглядел спокойно перед битвой, но всё же Люцерис всерьёз опасается, как бы нынешняя бойня и чужая свежая кровь на руках не заставили Эймонда сорвать и без того расшатанную резьбу. Его супруг мог выглядеть спокойным сколько угодно — это никогда ничего не значило. Никогда не совпадало с его внутренним настроением. Никогда не было поводом ослабить бдительность. Опасается Люцерис и самого Эймонда, если уж на то пошло, и страх его отнюдь небеспочвенен.       Но будь оно всё проклято, он ведь и любит этого человека не меньше! Любит, даже когда тот убийственно опасен, или, быть может, особенно когда он опасен...       — Решётка, милорд! — кричит сир Оливер с нескрываемым ужасом в голосе. — Решётка!       Обернувшись к надвратной башне, Люцерис видит, как несколько железнорождённых, сбросив с лестницы лучников лорда Блэквуда, вламываются в караульную.       — Кровь и ад! — выплёвывает он, бросаясь за ними.       Ему нужна эта решётка. Нужна ему поднятой. Если кракены отобьют надвратную башню и опустят решётку до того, как Эймонд подойдёт с подкреплением, то тогда...       Тогда они окажутся заперты один на один вместе с превосходящими силами противника.       — И те перережут нас, как собак, — шипит Люцерис сквозь зубы, пробиваясь к ступеням через внезапно сгустившееся полчище врагов.       А ведь Эймонд предупреждал его!.. Перед самым вторжением в Сигард он велел Люцерису держать решётку, чего бы это ни стоило.       — Кракены думают, что мы опять ударим по Сигарду с континента, — сказал он в густой сумеречный час после заката, когда они оба, поднявшись и оттряхнув с себя остатки короткого сна, уже начали готовиться к предстоящей битве. — Они думают, у нас нет кораблей для атаки со стороны моря. Могу поклясться, прямо сейчас они стягивают к той стене, по которой бьют наши требушеты, все свои силы. Как это чудесно. Просто великолепно.       — Ты хоть представляешь, — нахмурился Люцерис, — какая там начнётся мясорубка, когда мы проникнем в брешь? С учётом того, что сейчас мы выставляем всех своих людей с одной её стороны, а они — с другой.       — Именно на это я и рассчитываю.       Люцерис замер и непонимающе уставился на супруга.       — Ты что-то задумал, — сказал он.       Сказал. Не спросил.       Эймонд, всё ещё полураздетый, развернул на столе перед Люцерисом карту близлежащих к Сигарду окрестностей. Тусклый свет застеклённой масляной лампы высветил блики на гранях его сапфирового глаза.       — Сигард почти невозможно взять с моря, так? — начал он. — На это способна лишь очень большая и хорошо организованная флотилия. И кому как не кракенам об этом знать, верно? Они думают, что у нас нет кораблей, чтобы что-то противопоставить им на море. С Дрифтмарка помощь не придёт — ты это знаешь, я это знаю, все это знают. Получается, мы можем ударить по городу только с суши. Об этом сейчас думает враг. К этому готовится. Однако есть одна вещь, которую кракены упускают из виду.       — Это какая же?       Уголки губ Эймонда слегка вздёрнулись вверх: в довольную, злую улыбку.       — Сигард настолько тяжело взять со стороны гавани исключительно потому, что за ней обыкновенно бдительно и сосредоточенно следят. Только вот кто будет смотреть на море, если проблемы бьют тараном в крепостные ворота?       — О-о, — выдохнул Люцерис. — Ты намерен... Нет, подожди. Ты же сказал, что у нас нет кораблей для морской атаки? Как ты собираешься это провернуть?       — Я сказал, — поправил Эймонд где-то на грани самодовольства и военного азарта, — что кракены думают, что у нас нет кораблей. Я не говорил, что их на самом деле нет.       Люцерис уставился на Эймонда, слегка приоткрыв рот. Он спросил себя: как его супругу всякий раз удавалось перехитрить любого противника, который попадался ему на закуску? Как ему неизменно удавалось обставлять вообще всех, кто его окружал: хоть врагов, хоть союзников, хоть собственную семью?       Семью особенно.       — Если ты сейчас скажешь, — признался Люцерис, — что корабли быстренько сколотили за ночь пара безруких крестьян, знаешь, я не удивлюсь. Это что же выходит, у нас теперь тоже есть флот?       — Не флот, — уклонился Эймонд. — Во всяком случае, не боевые суда. Скорее рыбацкие речные ладьи... Но их достаточно много, чтобы перебросить небольшую часть армии с берега в порт.       Он взял одну из резных деревянных фигурок из шкатулки на столе и переместил её по карте.       — Ты спрашивал меня не так давно, куда я отправил Сэмвелла и Ванадора Наафа... — Он поставил фигурку на Сероводье. — Вот куда. Там они договорились о ладьях, потом перегнали их по илистым речкам к морю. — Эймонд передвинул фигурку в такт своим словам. — Прошлой ночью они тайно обогнули оконечность Орлиного мыса и спрятали ладьи на лесистой части берега в миле отсюда.       — Тебе остаётся только отобрать несколько сотен человек и вторгнуться на этих ладьях в порт, — подытожил Люцерис, склоняясь над картой. — Этой атакой ты выбьешь у кракенов всю почву из-под ног. Или лучше было бы сказать палубу... Но да это неважно. Важно то, что, пока основные силы армии прорывают брешь в городских стенах, ты ударишь железнорождённым в тыл и сломаешь их строй... Кровь и ад, Эймонд!       Люцерис выпрямился, протянул руку и коснулся ладонью его щеки. С благоговением воззрился в его единственный глаз. Нежно погладив чужую скулу подушечкой большого пальца, он выдохнул одобрительное, восхищённое:       — Ты затеял весь этот штурм, построил требушеты и осадные лестницы, обложил город со стороны континента, начал шмалять по стенам камнями и даже предпринял тщетную попытку ворваться внутрь два дня назад — и всё это только ради того, чтобы отвлечь противников от моря? Ты хотел переманить их внимание на сушу полностью, безраздельно, потому что в таком случае они оставят в порту очень немного людей? Если, конечно, оставят вообще. Все эти дни ты... Ты выигрывал время для настоящего удара. Во имя мёртвых, мне нравится твоя идея захлопнуть железнорождённых с двух сторон, как в капкан!       Пододвинувшись вплотную, Эймонд прикрыл веки и прислонился своим лбом к его. Мягко столкнулся носами.       — Ты единственный человек во всём мире, кому нравятся мои идеи, Люк, — произнёс он тихо, с едва уловимой ноткой застарелой грусти.       — А знаешь, какая из них, на мой вкус, была самой лучшей?       — Ну?       — Обвенчаться.       Эймонд вывернулся из-под прикосновений и повернулся спиной прежде, чем Люцерис успел прочесть выражение его лица. Впрочем, ему это и не нужно было: он и так знал, что там написано. Знал, какое глубокое воздействие оказывали на Эймонда самые простые и искренние признания.       Они продолжили собираться. Люцерис не стал спрашивать, отчего Эймонд держал весь план в строжайшем секрете не только от своих людей, но и от него самого. Недоверие к людям, особенно к самым близким, было одной из тех черт, которые делали Эймонда тем, кто он есть.       Военный лагерь за пределами их походного шатра тоже был весь в движении. Эймонд отдал приказ начать штурм тотчас же, как только требушеты пробьют брешь. Латы надевались, палатки сворачивались. Костры всё ещё горели, и меж ними лихорадочно сновали воины, оруженосцы и слуги. Повсюду звякал металл. В воздухе пахло предвкушением хорошей драки: сладкий азарт напополам с ненавистью к захватчикам. Требушеты продолжали работать, но теперь, ночью, в ход пустили огненные снаряды.       А на чернильном небе тем временем тускло мерцали далёкие бриллианты звёзд. Размокшая от дождей земля обернулась в хрустящую ледяную грязь и покрылась толстым слоем инея.       Эймонд не спеша облачался в свои лёгкие чешуйчатые доспехи из превосходной кожи. Предназначенные больше для полётов на Вхагар, чем для общей свалки, они, тем не менее, ни разу ещё его не подвели. Вместо лат у Эймонда всегда была скорость: именно она защищала его от ударов, а не стальные пластины. К тому же для того, чтобы надеть эти доспехи, ему не нужен был оруженосец. Люцерис не в первый раз тогда подумал, что калекам куда важнее делать всё самостоятельно, чем обыкновенным здоровым людям. Это своего рода вопрос принципа. Вдруг Эймонд заговорил:       — Если мы не пробьёмся в цитадель одним быстрым и стремительным ударом, как планировали, и кракены опустят решётку у нас перед носом, их оттуда уже будет не выкурить. Стены внутреннего города строились не для того, чтобы их легко и непринуждённо можно было взять за пару минут. У нас нет ни времени, ни провизии, чтобы держать длительную осаду, в то время как эти треклятые мятежники могут пировать в Твердыне Маллистеров на запасах самого Маллистера хоть до следующей зимы. Нам нужны эти запасы самим. Они нам очень нужны, если мы хотим выиграть войну с Железными островами. Как нужен и весь город. И такой удобный, защищённый выход к морю. И самое главное — нам нужны их военные корабли. Да, и хорошо бы насадить голову Дальтона Грейджоя на пику, если он всё ещё в Сигарде.       Голос Эймонда в полутьме шатра журчал тихо и спокойно, почти безучастно. Но всё же не совсем. Люцерис замер, так и не застегнув наручи.       — Когда войско пробьётся в цитадель, — продолжал Эймонд, — твоя единственная задача — держать решётку у внутренних ворот во что бы то ни стало. Забудь про замок, если они там запрутся; в Твердыню можно будет попасть и по тайным ходам уже изнутри цитадели. Забудь про гавань. Забудь обо всём этом. Надвратная башня с решёткой — вот всё, что имеет значение. Нельзя позволить им отбить контроль над воротами обратно.       Эймонд прицепил к поясу ножны с мечом и принялся за кинжалы.       — И ещё кое-что, Люк, — добавил он тише. — Готовься к тому, что бой окажется неравным. Единственное подкрепление, на какое ты сможешь рассчитывать, это те наши люди, которых я забираю с собой.       — Когда я что-то тебе обещаю, Эймонд Таргариен, ты можешь быть уверен, что ты это получишь, — ответил ему Люцерис, вновь принявшись затягивать ремешки на собственных доспехах — те, до которых мог дотянуться сам, по крайней мере. — И раз я пообещал вернуть Сигард — считай, что все кракены уже перебиты, ворота распахнуты, девочки-цветочницы бросают лепестки роз под копыта твоего коня во главе триумфальной процессии, а фанфары возвещают о твоей блистательной победе. Ну и, конечно, яркое солнце над головой, свежий бриз с моря и толпы восторженных обожателей на каждом шагу. Куда же без этого?       — А ещё гниющие трупы, начисто обворованные, облепленные мухами и сваленные в кучу прямо на центральной площади города. Не забудь про трупы, они всегда в моде.       — Боги милостивые, я ему — о розах, а он мне — о трупах! — вздохнул Люцерис с наигранным возмущением. — И куда только подевался тот непроходимый романтик, предложивший мне руку и сердце всего десять лет назад?..       Эймонд хмыкнул. Тон его на следующих словах был мягким и шутливым, вторящим настроению Люцериса, однако в живом глазу ничего подобного не было.       Там была угроза.       — Только посмей умереть, Люк. Я найду тебя даже в аду, и тогда всё виденное в преисподней покажется тебе не более чем свежим бризом с моря.       А потом Эймонд внезапно улыбнулся с той особой, невыразимой, ласковой озлобленностью, присущей лишь ему одному в целом мире...       Люцерису приходится отогнать от себя это воспоминание. Досада покалывает на кончике языка, но так надо. Он не может позволить себе думать о чём-то столь сокровенном и приятном, не в такой момент. Не пока чужие кости хрустят под его ударами. Не пока он убивает людей, яростно прорубая себе путь до лестницы, потому что у него есть чёткая цель, которой нужно достичь, и извечный долг, который нужно исполнить. Дела у них сейчас плохи, а Эймонда с его людьми всё ещё нет, так что решётка по-прежнему нужна поднятой.       Проклятье, что вообще могло Эймонда так задержать?..       Впрочем, чем бы это ни было, Люцерис надеется, что это не то, о чём он думает.       Наконец он прорывается к лестнице и взлетает наверх, перепрыгивая через две ступеньки. Вдруг путь ему преграждает рослый островитянин, но его тут же ловко снимает сир Персиваль, пустив свою чёрную стрелу ему прямо в висок. К тому моменту, как он добирается до караульной, дверь, хвала Семерым, ещё не успевают запереть.       Внутри царит такой же кошмар, как и снаружи. Сир Гилбер Спокойный, поставленный им охранять караульную внутренней городской стены тотчас, как они пробились из внешнего города к укреплённой Твердыне Маллистеров, в одиночку отбивается сразу от трёх железнорождённых, пытаясь не подпустить их к опускному механизму. Славный, храбрый, надёжный сир Гилбер! Люцерис ещё никогда не испытывал такого облегчения при встрече с ним, а тот вызывал это чувство довольно часто.       Только вот облегчение длится не больше секунды. Один из железнорождённых всё же умудряется проскочить мимо рыцаря и рубануть мечом по канату вспомогательного противовеса. Он бы и основной обрубил, не будь тот на цепи.       Раздаётся свист, затем лязг.       В то же мгновение основной груз, весом не намного меньше самой решётки, начинает подниматься вверх, а решётка — неминуемо опускаться.       — Семь преисподних... — бормочет Люцерис, бросаясь вперёд и вгоняя холодную сталь едва успевшему развернуться островитянину в живот.       Войдя в сочленение между пластинами, меч врезается в чужое тело почти по самую гарду. У мужчины напротив из груди вырывается какой-то короткий хриплый звук, похожий на кашель, а в воздух с его губ брызгает слабая струйка крови. Люцерис слышит, сколь по-чудовищному неотвратимо гремят цепи подъёмно-опускного механизма, и спешно дёргает меч назад. Странное дело. Когда убиваешь человека, оружие скользит внутрь как по маслу, но стоит попытаться его вытащить, и оно начнёт увязать в мясе и кишках, как если бы те цеплялись за него невидимыми руками, не желая отпускать. Люцерис ругается, понимая, что времени у него нет совсем, и, оставив меч в чужом теле, кидается к механизму.       Он с трудом ловит рукоять во́рота, с помощью которого обыкновенно поднимают решётку наверх, но та упрямо тащит его за собой.       — Да будь оно неладно... — рычит Люцерис, упираясь ногами в пол, а плечом — в рукоять.       Тяжесть, которая обрушивается на его тело, его мышцы и его кости, попросту непомерна. Однако Люцерис стискивает зубы и выжимает из себя все силы, на какие ещё только способен. Жилы вздуваются у него на шее и на руках, а позвоночник и особенно поясницу будто протыкают раскалённым прутом.       Тем не менее что-то лязгает вновь, и решётка замирает на месте.       Люцерис кидает быстрый взгляд вниз, в узкий просвет для цепей рядом с воротом. Рыцарь на коне под такой решёткой не проедет, но ему удалось затормозить её достаточно, чтобы человек примерно его роста мог проскользнуть беспрепятственно.       Затем он смотрит в сторону вспомогательного противовеса. Оба груза — основной и вспомогательный — вместе перевешивают массу решётки, заставляя её находиться в поднятом состоянии, пока они стоят на крепком каменном полу. Однако чтобы решётка опустилась, вспомогательный противовес нужно отцепить, а чтобы она поднялась — прицепить обратно. Люцерис вперяет взгляд в обрубленный хвостик каната, покоящийся у вспомогательного груза на боку, и чем дольше он на него смотрит, тем ледянее становится холодок неизбежности, ползущий у него по спине. Нет, его уже никак не приделать назад. Тут он переводит взгляд на сам противовес.       Если он хочет, чтобы решётка оставалась на месте, ему придётся приложить столько же сил, сколько весит этот груз.       Пекло, лучше бы он не смотрел.       Сир Гилбер тем временем успевает убить одного из оставшихся двух железнорождённых и теперь пытается прикончить второго, одновременно не давая ему приблизиться к Люцерису, а тот крайне настойчив в этом вопросе. На лице у рыцаря нет ничего, кроме обыденного выражения полной невозмутимости и медно-гранатовых брызг. Люцерис почти завидует такому спокойствию. Однажды на сире Гилбере загорелся доспех во время сражения, но даже и тогда он не изменился в лице, бесстрастно прихлопнув огонь мокрой от крови перчаткой. Хорошо, что Эймонд, не приняв от Люцериса никаких возражений, всё-таки отправил этого рыцаря на штурм вместе с ним, а не взял с собой, как планировал изначально. Надёжнее сира Гилбера никого не сыскать во всём Вестеросе, и вот уж кто-кто, а он точно не даст врагам зарубить его, Люцериса, насмерть, пока он держит эту треклятую решётку.       Впрочем, Люцерис думает, что вес решётки отправит его в могилу раньше, чем неприятельский клинок.       Ему кажется, что у него в теле, где-то глубоко внутри, сейчас что-нибудь непременно порвётся. Решётка, которой он не даёт упасть, чудовищно, кошмарно, адски тяжёлая. Он бы ни за что в жизни не удержал её, если бы не основной груз, по-прежнему болтающийся на цепи в нескольких футах от пола.       Пот выступает у Люцериса на лбу, скатывается по вискам, шее, ложбинке между ключиц. Мышцы горят так, словно их облили кипящей смолой. Рукоять ворота давит на плечо сильнее, чем отчаяние — на истощённое жестокой судьбой сердце. Левое запястье пульсирует всё настойчивее с каждой секундой.       Семеро, это не только тяжело, но и больно!       Опускной механизм опасно скрежещет. Люцерис скрипит зубами в ответ и удваивает усилия. Что-то беспрестанно грохочет у него в ушах. Это что, его собственная кровь так шумит?       Сира Гилбера загоняют в угол и выбивают у него меч. Нисколько не меняясь в лице, он кидается на своего врага с пустыми руками. Островитянин, явно этого не ожидавший, невольно отшатывается назад, спотыкается и падает. Рыцарь взгромождается на него сверху, смыкая руки на чужом горле. Железнорождённый пинает его коленом и сбрасывает с себя. Они начинают кататься по полу и колотить друг друга куда придётся.       Ладони у Люцериса становятся влажными от пота. Следом за скользящей липкостью приходит страх, что он не удержит рукоять ворота и решётка снова поползёт вниз. Он спрашивает себя: как идёт бой во дворе и кто выигрывает? Выпустив резкий дрожащий выдох, он напрягает мышцы ещё сильнее, смыкает ладони на рукояти ещё крепче, приваливается плотнее. Примерно где-то в этот момент Люцерис решает, что лучше даст своему плечу вывихнуться, а запястью сломаться, чем позволит решётке опуститься вниз хоть на дюйм.       Во имя мёртвых, он почти может поклясться, что это не механизм лязгает, а трещат его бедные, многострадальные кости...       Вдруг Люцерис слышит крики там, внизу, под караульной. Из-за крови, шумящей в ушах, он не сразу разбирает слова. Затем до него доносится звонкий окрик Игнасии:       — Убейте их, принц! Убейте их всех!       И тут же на сердце у Люцериса становится легче. Он по-прежнему ощущает на своих плечах чудовищный вес решётки — или это вес всего мироздания? — но сама мысль о том, что Эймонд здесь, заставляет его удержаться на ногах. Ещё мгновение — и он бы дрогнул под тяжестью да обескровленно свалился на пол. Но больше он не один, и это придаёт ему сил.       Эймонд здесь.       Хладнокровный, но чувствительный. Злопамятный, но любящий. Мстительный, но милосердный.       Эймонд.       За дверью слышится топот, и в караульную влетает Ульхельм. Он вгоняет оставшемуся железнорождённому в голову топорик так, как мог бы вогнать ледоруб в Стену. Затем его безумный, блуждающий в поисках новых врагов взгляд внезапно напарывается на Люцериса. Глаза Ульхельма тотчас расширяются. Он выплёвывает что-то быстрое и рокочущее на своём родном языке — ещё одно ругательство Вольного народа, перевод которого Люцерис предпочёл бы никогда не узнавать — и кидается к нему на подмогу.       Схватившись за другую рукоять ворота с противоположной его стороны, Ульхельм что-то кричит сиру Гилберу. Тот, спотыкаясь, поднимается на ноги и тоже подскакивает к механизму.       Люцерис чувствует, как вес, им несомый, заметно уменьшается, но не спешит отходить. Прекрасно понимает, что он один гораздо сильнее и Ульхельма, и сира Гилбера вместе взятых. Они не удержат решётку даже вдвоём. На секунду у него проскакивает дикая мысль, каково это было Рейнире его рожать и был ли он в младенчестве похож на маленькую наковальню, однако потом Люцерис вспоминает, что стал таким большим и сильным далеко не сразу. Видимо, кровь Харвина Стронга решила дождаться определённого звёздного часа, чтобы сказаться на его телосложении.       О том, что именно сир Харвин — его отец, Люцерис знает уже давно. В конце концов, он не дурак. Сходство слишком очевидно.       Только вот в лицо ему об этом, разумеется, никто не говорит.       Даже Эймонд.       Или, может быть, особенно Эймонд.       Никогда, ни единого раза за весь их брак тот не произнёс прямого и бескомпромиссного: “Бастард”. Всё, что Эймонд может себе позволить — колкий, призрачный, ловко завуалированный намёк, да и то лишь в те моменты, когда хочет отвести душу, если у него опять болит опустошённая глазница, или чтобы спровоцировать Люцериса на жёсткий, гневный, стремительный трах, который Эймонду так нравится...       Подхватив с пола пару топоров и чей-то меч, сир Гилбер продевает всё это между стальными поперечинами решётки и полом. Затем он тщательно заклинивает механизм ворота оставшимся мечом — своим собственным. Затем для надёжности проверяет и то, и другое.       — Отпускайте, милорд, — произносит рыцарь, как всегда, спокойно; пекло, отчего он всё время так невозмутим?       Люцерис медленно отлепляет от рукояти ворота свои трясущиеся ладони. Решётка начинает ползти вниз, но сразу же натыкается на окованные железом древки топоров и гарду крепкого меча и с очередным лязгающим скрежетом замирает на месте. Может, она и прогнула бы их, но засунутый в ворот меч сира Гилбера окончательно стопорит дело. Люцерис испускает тихий, болезненный вздох, делает шаг в сторону, приваливается боком к стене. Ноги у него дрожат, плечи ноют, мышцы во всём теле полыхают от напряжения, а позвоночник ощущается так, будто по нему неистово били кузнечным молотом.       Ох, посидеть бы спокойно минутку.       Или час.       Переборов искушение сползти по стене на пол и развалиться на куски, Люцерис с трудом выпрямляется и расправляет плечи. Ищет взглядом свой меч. Замечает его в валяющемся на полу трупе. Медленно и с усилием вытаскивает сталь из холодеющей плоти, после чего на нетвёрдых ногах тащится к выходу из караульной.       — Милорд?.. — ровно спрашивает сир Гилбер.       — Да, это я, — выдавливает Люцерис с кривой улыбкой и, не оборачиваясь, добавляет: — Следите за этой чёртовой решёткой.       Он вываливается на улицу, щурясь на ударившее в глаза солнце и ожидая увидеть кипящий во дворе бой, но всё уже кончено. Только горстка людей ещё бродит вокруг, добивая стенающих раненых или беря их в плен. Размокшая от жаркого солнца, вчерашних дождей и нынешнего кровопролития грязь усеяна телами: искалеченными и извивающимися живыми или неподвижными мёртвыми. Приглядевшись к тем, кто ходит между поверженными, и убедившись, что у них нарисовано на щитах и доспехах, Люцерис вздыхает с облегчением.       У победителей на нагрудниках герб, который они с Эймондом взяли после свадьбы: трёхглавый дракон Таргариенов на чёрном поле, только цвет ему — глубокая синяя морская волна в честь дома Веларионов.       Что ж, Люцерис, конечно, не сомневался, что они победят, но не сомневаться в исходе битвы и увидеть этот самый исход собственными глазами — вещи едва ли одинаковые.       Впрочем, сражение ещё не совсем окончено. До него доносится отдалённый лязг оружия вверх по улице из зияющего проёма за снесёнными с петель парадными дверями замка Маллистеров. Однако Люцерис уверен, что и оно тоже вскоре стихнет.       Вот теперь можно и посидеть.       Он спускается вниз по лестнице на своих ватных ногах. Странное дело. Когда он бежал сюда в разгаре битвы, ступени казались ему такими крохотными и их как будто бы было меньше. Сейчас же он спускается и спускается, шаг за шагом, а лестница всё не кончается, да и ступени-то вроде обычного размера. Каменные, грубые, залитые кровью. Люцерис останавливается у подножья и садится на одну, выбрав что почище.       И всё-таки как же это приятно — присесть отдохнуть.       — А-а, вот вы где, милорд! — Игнасия смахивает пот со лба, оставляя на коже тёмную полосу крови вперемешку с сажей, и улыбается. — Вы пропустили самое интересное. О, как ваш супруг ворвался сюда!       Она небрежно машет своим копьём в сторону, вроде как указывая на ворота с решёткой, приспущенной на одну треть, но в итоге её рука уходит куда-то вправо и кончик копья замирает по направлению к одному из сгоревших домов. Чёрный дым обильно поднимается в ясное, чистое голубое небо, подёрнутое лишь несколькими кустистыми облачками.       — Он обрушился на врагов и испепелил их, как молния! — продолжает Игнасия, а потом устало опирается на копьё. — Какого мужчину вы себе оттяпали, милорд, какого воителя... Жаль, что вы двое так и не пригласили меня в свою постель.       И она подмигивает ему, показывая, что это всего лишь шутка. Люцерис слабо улыбается в ответ. Руки у него по-прежнему подрагивают от перенесённого напряжения.       — Эх, женщины-женщины! Всегда вы не понимаете самого главного, — встревает в разговор Марди Лютнист. — Знаешь, почему крепкий секс между двумя мужчинами — один из лучших, а? Потому что он между двумя мужчинами!       Ульхельм, только что вышедший из караульной, заливается смехом.       — Да? — Игнасия ухмыляется: дерзко, знойно, по-дорнийски. — А знаешь ли ты, какой секс — один из лучших у женщин? Тот, в котором нет ни одного мужчины!       Сир Паркир протягивает многозначительное и драматичное: “Уф-ф”. Сир Оливер вскидывает брови и, видимо, всерьёз берёт себе это на заметку. Ульхельм от хохота сгибается пополам.       Даже Люцерис, невзирая на навалившуюся на него свинцовую усталость, ловит себя на том, что ужасно забавляется разговором между членами своей домашней гвардии. Не в первый раз он думает, сколь дальновидным и продуманным оказалось решение Эймонда сколотить им именно такую гвардию, когда сразу же после свадьбы Рейнис отправила их обоих в Харренхолл.       Её короновали тотчас, как окончился Великий совет: на возвышении у Железного трона, без отлагательств, без промедлений. Положа руку на сердце, Люцерис мог бы признаться, что почти не помнит саму коронацию. Ему до неё попросту не было дела. В тот день всеми мыслями его и всеми чувствами, всеми помыслами и желаниями, страхами и мечтами всецело завладели Эймонд, безумное предложение обвенчаться и его собственное ещё более безумное согласие. Даже десять лет спустя Люцерис может воскресить перед мысленным взором те удивительные, непостижимые минуты с Эймондом настолько чётко и ярко, настолько в мельчайших подробностях, словно всё это произошло лишь вчера.       На один короткий миг он вновь ощущает острозаточенное лезвие у горла, отчаянно нуждающийся взгляд Эймонда, ввинченный ему прямо в душу, его сухие губы на своих губах.       С того дня счастье, пронзившее Люцериса в грудь, точно китобойный гарпун, не отпускало его на протяжении десяти долгих суровых лет и не отпустит и впредь, пока Эймонд жив.       Семеро, как же он ненавидит этого человека.       И любит столь нежной и верной любовью, что ему самому порой от этого больно.       Одним из первых своих указов Рейнис назначила каждого восстанавливать то, что он разрушил. Ей достаточно было чиркнуть пером по пергаменту и вдавить королевскую печать в расплавленный сургуч, чтобы сделать Эймонда принцем-хранителем Речных земель, а их обоих — владетелями Харренхолла. На вопрос Рейнис, не будет ли такое решение оскорбительно для лорда Кермита Талли, сам Кермит лишь от души посмеялся и, вытерев одинокую, скупую, саркастическую слезу, сказал:       — С какой стати? Это же не мне теперь придётся думать о том, как прокормить все Речные земли грядущей зимой!       Узнав о назначении, Эймонд и бровью не повёл. Безупречно нечитаемое выражение его лица стало ещё безупречнее. Только в едва заметно вздёрнутом уголке губ Люцерису померещилось что-то хищническое, почти жуткое. Королеве Эймонд тогда ответил лишь одно:       — Как угодно, Ваша Милость.       Зато потом, несколько часов спустя, когда за окнами смерклось, а они, угомонившись, растянулись на смятых простынях, приводя в порядок дыхание, Эймонд немного приоткрыл ему завесу своих мыслей. Их липкая, искусанная, исцарапанная кожа остывала в прохладе покоев. В воздухе тянуло маслом и свежим потом, лавандой и густым запахом близости. Тогда Эймонд коротко поцеловал Люцериса в плечевой сустав и произнёс:       — Знаешь, за то, что я натворил в Речных землях, любой другой казнил бы меня как военного преступника. Но не Рейнис. Нет. Какое наказание может быть хуже смертного приговора или пожизненной ссылки на Стену? Поднять из пепла всё то, что я так легко и стремительно сжёг, — вот какое. И всё-таки она на диво умная женщина, Люк. Я бы и сам не выдумал лучше.       — Тебя это не беспокоит?       — Что конкретно? — спросил Эймонд, начав играть одной из его кудряшек, угольно-чёрных по-стронговски. — Переехать в богами забытое, прóклятое место? Подчиняться какому-то выскочке Талли, этой мелководной форельке, претендующей на статус пираньи, как своему сюзерену? Восстанавливать из руин целое королевство? Кормить на протяжении всей грядущей зимы кучку голодных крестьян, жаждущих пырнуть меня вилами, расчленить мотыгами и по кускам скормить своим свиньям? Жить в окружении затаивших злобу лордов, которые непременно будут искать возможность сбросить меня с самой высокой башни? Терпеть постоянные дожди и протекающую харренхолльскую крышу? Беспокойство — явно не то слово, которым я описал бы свои чувства по этому поводу, Люк. Ярость, может быть. Отвращение. Но всё же Харренхолл — не Стена, и теперь мы женаты, так что я могу это проглотить.       Как Люцерис подозревал потом много лет, причём небезосновательно и совершенно не напрасно, Эймонд решил согласиться на подобный расклад ради того только, чтобы набраться сил и начать претворять в жизнь очередную кровожадную месть. Так что в конечном итоге Речные земли оказались для него лишь орудием, лишь способом получить желаемое, а не наказанием, как того хотелось бы Рейнис, да и... всем остальным.       — Ты до сих пор ни словом не обмолвился, что думаешь о нашем новом правителе, — заметил Люцерис тем же вечером.       — Ну, прав занимать престол у неё ничуть не меньше, чем у меня, — протянул Эймонд задумчиво, как будто этот вопрос до сих пор не приходил ему в голову, что, конечно, не могло быть правдой. — Рейнис — сильный всадник и храбрый воин. С блестящим умом и чистой кровью. Она знает цену наследию Таргариенов. Как и цену людям. А ещё она дала нам септона. Так что в целом я не возражаю. Во всяком случае, пока монарх — не мой брат и не твоя мать.       — То есть, — осторожно начал Люцерис, — ты не собираешься воевать с Рейнис за корону?..       Эймонд одарил его нечитаемой улыбкой, неприступной, как могила.       — Ты же знаешь, сидеть на Железном троне — всё равно что ходить с ярко нарисованной мишенью на спине. А на моей она и без трона огромная.       Люцерис вздохнул, но не стал озвучивать вслух, что это всё же не “нет”.       Возвращение в Харренхолл после войны Эймонда не обрадовало. Насколько Люцерис тогда понял, его супруг ненавидел этот замок какой-то особой, глухой ненавистью. Не такой сильной, как Люцериса, разумеется, — Люцерис всегда будет у Эймонда в списке под названием ненависть на почётном, незыблемом первом месте, иначе он бы на нём попросту не женился, — но тем не менее.       Сами Речные земли Эймонд ненавидел тоже. Сперва ему пришлось искать способ прокормить зимой всех, урожай у кого он либо сжёг, либо отобрал для нужд армии. Он его нашёл. Затем ему пришлось по возможности восстановить то, что разрушено было им во время сражений. Со временем он сделал и это. Однако пока Эймонд занимался этими двумя вопросами, ему постоянно приходилось иметь дело с речным населением, которое ненавидело и лордов, и рыцарей, и королей, и королев, — словом, всех власть и оружие имеющих в одинаковой степени, но всё же Эймонда оно ненавидело сильнее всех власть и оружие имеющих вместе взятых.       Быть может, лишь Вхагар пользовалась в этом отношении ещё большей популярностью, чем сам Эймонд...       Чёрный дым понемногу начинает становиться медленнее и бледнее. Гул сражения звучит теперь ещё тише: вероятно, драка перетекла в самые отдалённые глубины замка. Люцерис скребёт липкую от крови щёку. Это хорошо, что Эймонду с его людьми удалось пробиться в замок так быстро, думает он. Значит, скоро всё закончится, ну, окончательно.       Вскинув голову, Люцерис щурится в небо и вновь погружается в воспоминания о тех первых годах, проведённых ими в Харренхолле после гражданской войны.       Довольно часто им обоим приходилось вести дела с речными лордами, которые воевали на стороне чёрных, творили во время войны свои злые чёрные бесчинства, ненавидели Эймонда за все его злые зелёные бесчинства и не хотели видеть его своим принцем-хранителем. И хотя их сюзереном по-прежнему оставался Талли, по приказу Рейнис они оказались вынуждены подчиняться и Эймонду тоже — в конце концов, принцем от крови драконов и Древней Валирии он быть не перестал. Даже сейчас, десять лет спустя, они всё ещё смотрят на Эймонда, затаив в глазах смертельную обиду и застарелый гнев, с трудом соглашаясь на его блестящие планы и исполняя военные приказы, а уж в те первые месяцы после Танца Драконов, когда нанесённые раны были столь свежи и так обильно кровоточили, подчиняться они не желали ни в какую.       Если бы кто-то спросил Люцериса, каково его лично мнение о минувших событиях, то он ответил бы, что жизнь в Речных землях оказалась похожа на войну гораздо больше, чем сама война. Они то и дело напарывались на организованные мятежи, или на открытые спонтанные бунты, или крестьянские восстания, или тайные заговоры. Не было, наверное, речного жителя, который не принял бы участия хотя бы в одном.       Только Кермит Талли всё время держался в стороне, лишь изредка выглядывая из Риверрана, чтобы сверкнуть злорадной усмешкой. Кермит неукоснительно следовал инструкциям Рейнис и ни в чём не препятствовал Эймонду, если его действия не нарушали закон, а они — Люцерис знает это — никогда его не нарушали. Эймонд разбирался в судейском деле наравне с любым уважаемым мейстером или мастером над законами.       Начав поднимать Речные земли из руин, он принял ряд справедливых, но жёстких мер, вызвавших всеобщее негодование и резкое неприятие. Два года они провели чуть ли не осаждённые местными жителями в собственном замке — до этого, впрочем, так и не дошло, очень уж речные люди боялись Вхагар. А Эймонда на Вхагар — боялись вдвойне. Напряжение всю зиму стояло такое, какого не бывает и в пасти у льва. Однако уже к весне шаги, столь беспощадно и непреклонно предпринятые и в начале казавшиеся поистине безрассудными, стали приносить свои первые обильные всходы. Когда Кермит Талли наконец понял, что действия Эймонда на самом деле были продуманы до мелочей, дальновидны и направлены на мирное и благополучное развитие края, его усмешка со злорадной сменилась удивлённой, а потом и завистливой.       Между тем младший брат Кермита, молодой и отважный Оскар, избрал иной путь. Он не стал отсиживаться в Риверране. По прибытии новых владетелей в Харренхолл, он первым из всех других лордов нанёс им визит, чопорно кивнул и с порога заявил, что отбывает в Эссос.       — Я принёс королеве Рейнис клятву верности от имени своего дома. Восставать против её решения сделать вас, принц, и вас, лорд Веларион, нашими добрыми соседями я не стану. Однако и примириться с подобным я не могу. Этого не позволяет мне фамильная честь и собственная воинская гордость. Доколе на Речных землях обитает дракон, ноги моей здесь не будет. С разрешения нашего сюзерена лорда Талли я забираю своих Громобоев в Вольные города, где мой меч и мои выдающиеся таланты, вероятно, оценят гораздо выше, чем на многострадальной родине. С тем вам и откланяюсь, ваш непокорный слуга и никогда не друг.       На последних словах Оскар отвесил ещё один учтивый полупоклон, тряхнул гнездом рыжих кудрей и уверенно зашагал прочь. Уже у самого выхода из главного чертога он вдруг остановился, развернулся и с дерзкой улыбочкой добавил:       — Ах, да, как невежливо с моей стороны... Мои поздравления! От души желаю, чтобы брак ваш был несчастливым и закончился позорной смертью или Стеной. Седьмое пекло вам на головы и побольше поленьев под котлом в аду. Земли наши прокляты, покуда на них ваша зелёная тень, принц-хранитель. Всего недоброго, а дурного ещё больше.       С такими пожеланиями юный Оскар Талли скрылся из виду, оставив Люцериса ошарашенно глядеть ему вслед. На Эймонда он переводить взгляд боялся, не совсем уверенный, что в итоге там обнаружит. Когда Люцерис всё же нашёл в себе смелость посмотреть на супруга, то не без содрогания увидел на его губах довольную усмешку. Лучше бы Оскару Талли убраться как можно скорее, подумал он тогда, а не то быть беде.       — А знаешь... — вдруг произнёс Эймонд, подойдя к высоким окнам; его ястребиный взгляд был устремлён на Талли и Громобоев, седлавших коней во дворе замка. — Знаешь, мне даже жаль, что этот малыш уезжает. С таким врагом под боком не заскучаешь.       — Я опасался, что ты вырежешь ему язык прямо на месте.       — Зачем? — удивился Эймонд, затем по лицу его скользнула тень; очевидно, само предположение, что он может так поступить, уже было для него оскорбительным. — В одной весьма занимательной книге мне как-то довелось прочесть такую вещь: “Вырезает языки лишь тот, кто боится чужих слов”. Понимаешь, Люк? — Он кивнул на Оскара Талли, возглавившего конный отряд и уже выезжавшего через ворота. — Мне его дерзость пришлась по душе.       — Может, тебе в таком случае следовало бы жениться на нём, м-м? — поддразнил Люцерис.       — Нет, — ответил Эймонд, не отворачиваясь от окон; в голосе у него таилось нечто ужасно печальное, но одновременно и по-горячему непреклонное. — Как мог бы я жениться на ком-то другом? Это ведь не он вырезал мне глаз. Не его я едва не убил в Штормовом Пределе. Не он отдал мне взамен своё сердце.       Люцерис, наверное, так бы и простоял остаток дня, пытаясь решить, ударить ли ему Эймонда, развязав тем самым очередную опасную драку, или сгрести его в объятия, чтобы зацеловать ему всё лицо, и руки, и тело. Целовать до тех пор, пока губы не заболят и не онемеют. Благо Эймонд избавил его от необходимости выбирать, отвернувшись от окна и попросив простое:       — Расскажи мне ещё раз, как этот мальчик нагнул Деймона во время суда над Уиллемом Блэквудом?       — Ты ведь слышал эту историю уже раз пятьдесят, не меньше.       — Что тут поделаешь, — пожал плечами Эймонд, — она моя любимая...       За исключением уплывшего в Эссос Оскара Талли, все остальные речные лорды и рыцари и близко не вызывали у Эймонда снисходительных чувств. Они платили ему той же монетой, и зачастую их поведение было попросту невыносимым. Эймонд укротил бы их мятежный пыл своим крутым нравом и чередой страшных убийств, если бы Люцерис не взял дело в свои вежливые руки, не обчитался мейстерскими трактатами по ведению переговоров и не выступил посредником. Но даже Люцерис, как представитель расформированной партии чёрных и как сын своей матери, не вызвал у речных лордов того доверия, на которое он сам рассчитывал.       В конце концов, раны минувшей гражданской войны, осязаемые и политические, были не единственной причиной, почему их обоих так недолюбливали в Речных землях.       Впрочем, во всех остальных — тоже.       Невесело хмыкнув, Люцерис пару раз сжимает и разжимает кулак, проверяя, как работают суставы пальцев в костяшках.       Даже сейчас, десять лет спустя, люди всё ещё смотрят на них с Эймондом с неподдельным отвращением и резким негодованием, а уж в те первые месяцы после их свадьбы отношение к ним обоим жителей Вестероса — будь они хоть богатые, хоть бедные, хоть родовитые, хоть безродные, хоть умные, хоть глупые, любые, какие угодно, хоть из Речных земель, хоть нет, — было, мягко говоря, враждебным. Обычно извращенцев (их частенько так называли за спиной) отправляли на Стену. Или попросту убивали. Но чтобы дать им свободно разгуливать по стране средь бела дня да ещё и позволить обвенчаться в септе — такого не было никогда.       Их с Эймондом брак, узаконенный в глазах богов и людей, потряс Вестерос так, как можно потрясти осинник.       Когда Рейнис объявила, что даёт им своё королевское разрешение и милостивое благословение, некоторые лорды, оказавшиеся умнее и дальновиднее прочих (и первым среди них был, разумеется, Криган Старк) сказали, что её мудрость не знает границ и что она станет прекрасным правителем, раз под сенью её власти удалось примерить двух самых злейших врагов. Люцерис до сих пор благодарит Семерых за то, что их свадьба выпала на столь трудные времена и стала символом первого шага к миру между Таргариенами и к миру в стране.       В любое иное время, заикнись они о свадьбе месяцем раньше или позже, их обоих оскопили бы и сослали на Стену.       Вот в чём проблема с другими людьми: они могут закрыть глаза на антинародные преступления негодяев, именующих себя политиками, но на искреннюю любовь друг к другу двух мужеложцев — никогда.       Вот тогда-то, в условиях беспрестанной угрозы со стороны цивилизованного общества, Эймонд и решил сколотить им домашнюю гвардию. Нет, Люцерис всё же взял бы эти слова в кавычки. Поначалу он всерьёз думал, что Эймонд хочет окружить их верными и надёжными людьми, которые станут им щитом... Однако его иллюзии быстро развеялись, и он с каким-то особым благоговением осознал, что Эймонд ковал для них не столько щит, сколько меч.       Он тренировал из собранных ими людей не обычную домашнюю гвардию, какие были у всех лордов, но смертоносный отряд. Такой, который примет удар на щит и отразит нападение, а в иных ситуациях ударит и нападёт сам.       Во всём Вестеросе только Эймонд, пожалуй, и называл их “домашней гвардией”, а вот в народе они получили совсем другое название.       Драконьи Тени — вот как о них говорили.       Люцерис оглядывает тех из них, кого взял с собой на штурм.       В нескольких шагах напротив него стоит командир их домашней гвардии — сир Гилбер Спокойный. Этот уже далеко не молодой мужчина в свои шестьдесят лет проявляет такую силу и быстроту, каких Люцерису не доводилось видеть и у многих двадцатилетних. Ростом он невысок, на несколько дюймов ниже Джейса. Лицо у рыцаря невозмутимое и сосредоточенное. Взгляд внимательный и в то же время безразличный. Его коротко остриженные волосы, подёрнутые серебристой сединой у висков, на солнце кажутся пшеничными, а в тени — песочно-серыми. Впервые Люцерис встретил сира Гилбера ещё в Королевской Гавани перед самым отъездом в Харренхолл. Это был один из рыцарей, прошедших с Эймондом чуть ли не весь Танец. Присягнувший лично ему одному. Только богам было ведомо, где Эймонд откопал сей самородок.       Сир Гилбер — не знатного происхождения. До своей присяги, то есть большую часть жизни, он был обыкновенным межевым рыцарем. Эймонд как-то сказал, что надёжнее его не найти нигде. Люцерис уже и сам убеждался в этом несколько раз, и последний из них — меньше часа назад в караульной. Порядочный, верный, надёжный. И спокойный при любых обстоятельствах. Спокойствие, пожалуй, и есть самая главная черта сира Гилбера. Ещё Эймонд как-то сказал про него: “Щит и меч”. Как сам сир Гилбер был для них мечом и щитом последние десять лет, так и на гербе у него нарисованы щит и меч на светло-зелёном поле.       Люцерис кивает сиру Гилберу, безмолвно благодаря за помощь в караульной, и тот со своей обычной сдержанностью кивает в ответ. Затем принимается соскабливать с латной перчатки чужие мозги. Люцерис переводит взгляд на продолжающую перепираться парочку.       — Ты никогда не говорила, что у тебя был секс с женщиной, женщина! — Марди всплёскивает руками. — Если б я знал, то давно бы затащил в нашу постель какую-нибудь шлюху, — продолжает он; Люцерис задаётся вопросом, как это Марди мог не знать, что Игнасия спала с Бьянкой, пока её не убили, потому что даже он знает об этом, они все знают, но потом до него доходит, что Марди шутит; пекло, ну и знатно же его приложило во время битвы, раз шутки доходят до него так медленно... — Ты имеешь что-нибудь против шлюх, дорогая?       — Нет, если они чистые, трезвые и ничем не болеют, — улыбается Игнасия воинствующе... а, так вот почему она всегда так нравилась Эймонду. — То есть когда они находятся в том самом состоянии, которое тебе не знакомо, дорогой.       Ульхельму уже плохо от смеха. Пытаясь не то отдышаться, не то откашляться, он приваливается к стене рядом с тем местом, где сидит Люцерис. Сам Люцерис лишь вздыхает и качает головой. Эти двое всегда любили выяснять отношения, стоя по колено в чужой крови и размотав чьи-то кишки по окрестностям.       Что ж, в этом отношении они не так уж сильно отличаются от них с Эймондом...       — Ты не готова терпеть пьяную шлюху, но готова терпеть пьяного меня? — Марди вновь всплёскивает руками. — Хоть убей, не понимаю!       — Шлюх у меня было полно, — бросает Игнасия хлёстко, — а вот сладкоголосый бард только один.       — Воистину, женщины загадочнее Неведомого!..       Положа руку на сердце, Люцерис готов признаться, что совершенно согласен с сиром Марди. Женщины были для него загадкой всю его жизнь и остаются таковыми и по сей день.       — Вот почему я женился на мужчине... — беззвучно бормочет Люцерис себе под нос и переводит взгляд на Игнасию. — Женщины — нечто совершенно необъяснимое.       Игнасия Сэнд, бастард из Лимонной Рощи, стала у них мастером над оружием. Как и у всех солёных дорнийцев, кожа у неё приятного оливкового цвета, а волосы густые и чёрные. Из-под длинных ресниц на мир смотрят дерзкие янтарно-жёлтые глаза. Гибкая, стройная, горячая, женственная, смертоносная и жилистая, она целенаправленно приехала прямо из Дорна, чтобы предложить им — ему и Эймонду — свой меч.       Вернее, копьё.       Традиционное дорнийское копьё, но чуть короче в силу её роста и пола. Пять футов древко, два фута стали, бритвенно-острой и листовидной. Эймонд очаровался этой косой смерти в тот же миг, как увидел.       Когда Игнасия явилась на аудиенцию в их огромный чертог в Харренхолле, Люцерис спросил её: чего ради она проделала столь долгий путь? Почему хочет служить именно им? Игнасия с любовью погладила древко своего копья и ответила:       — Раз вы вступили в брак с мужчиной, быть может, возьмёте рыцарскую присягу с женщины? У нас в Дорне у женщин куда больше прав, чем во всех остальных королевствах, но даже у нас в Дорне ни одна женщина не может служить в регулярной армии или вести жизнь присяжных рыцарей. Если вы сделали одну невозможную вещь, почему бы не сделать и вторую?       Насколько Люцерис помнит, дело решили дерзость Игнасии, её копьё и дорнийское происхождение. Эймонд уже много лет питает неиссякаемую слабость ко всему дорнийскому. Как никому другому Люцерису известно, что дело не в Дорне как таковом, а в погибшем во время Танца сире Кристоне Коле. Люцерис мысленно называет этого человека рыцарем с сомнительной моралью. Эймонд же почитает его как настоящего отца, которого, по словам самого Эймонда, у него никогда не было, и любит как настоящего старшего брата, которого, по словам самого Эймонда, боги не удосужились ему дать. У сира Кристона тоже было дорнийское происхождение, смуглая кожа и густые чёрные волосы. По правде сказать, стоило только Игнасии переступить порог, Люцерис сразу понял: у Эймонда нет шансов — он возьмёт её на службу не раздумывая.       С Игнасии Люцерис неизбежно переводит взгляд на Марди Лютниста. Вспомнив про одного из них, нельзя не вспомнить и о втором, потому как Марди вечно увивается за Игнасией, а она — за Марди, и только Семеро знают, почему никто из них так до сих пор и не отважился на более серьёзный шаг, чем простое согревание друг другу постели.       Марди тоже рыцарь, к тому же очень умелый, но ещё он бард, и как только он открывает рот, то про его рыцарство очень легко забыть. У него крепкое телосложение, проницательные карие глаза, тёмные волосы до ключиц, короткая ухоженная борода и чуть подкрученные залихватские усы. Он опасный противник как в жестоком бою, так и в обычной светской беседе. На гербе у него красуется золотая лютня на баклажанном поле.       Они нашли Марди восемь лет назад в какой-то зловонной канаве, когда объезжали Речные земли ранней весной. Люцерису понравилось, как тот, даже будучи мертвецки пьяным, удивительно точно попадал в ноты и не путал строк, и он сказал Эймонду, что они берут его с собой. Эймонд ожидаемо скривил губы и выплюнул недовольное, резкое, ало-графитовое в своём раздражении:       — Мы понятия не имеем, кто он такой, а ещё от него несёт, как от побитой псины, но если это то, чего ты хочешь, любовь моя, то да, конечно, почему бы и не взять его прямиком в замок, там же всё равно целое море пустующих комнат. Кто я такой, чтобы мешать тебе перебросить его через лошадь, точно мешок с дерьмом?       Вспомнив об этом, Люцерис широко и искренне улыбается. Стоит Эймонду начать раздражаться, и он влюбляется в него только сильнее. Неизменно. Каждый раз.       Его взгляд медленно скользит по усеянному трупами двору и останавливается на близнецах. Один занят тем, что вытирает кистень от крови, другой — параноидальным собиранием собственных стрел.       Сиры Паркир и Персиваль Рейны родились и выросли в Кастамере. Во время Танца они — как и их отец, и старшие братья, и весь их дом — примкнули к зелёным. Оба тогда ещё были только оруженосцами, но к концу войны кто-то посвятил их в рыцари. Вроде бы, если Люцерис правильно запомнил, это сделал сир Аррик Каргилл.       И сир Персиваль, и сир Паркир носят длинные медно-рыжие волосы. Кожа у них бледная и вся в веснушках. Даже глаза у обоих одинакового тёмно-фисташкового цвета. Разница между ними лишь в том, кто какую дистанцию предпочитает во время драки. Персиваль держится как можно дальше от противника. У него хороший составной лук, купленный у какого-то эссоского торговца и отлично подходящий для его любимого занятия — конной стрельбы. Все свои стрелы он по обыкновению выкрашивает в чёрный цвет и трясётся над ними, словно мать над младенцем. Паркир же, напротив, любит быть к врагу как можно ближе. Его излюбленное оружие — жуткий шипастый кистень. Капризное оружие, как сказал однажды Эймонд, но Паркиру и женщины нравятся такие же — капризные.       Близнецы присоединились к ним через несколько месяцев после свадьбы. В одном из разговоров Персиваль признался, что испытывает влечение к своему полу. Когда он узнал, что в Королевской Гавани разрешили обвенчать двух мужчин, да ещё и в септе, то рассудил, что лучше предложить свой меч и свою клятву тем, кто не осудит его за личные пристрастия, если те однажды всплывут на поверхность. Паркиру оказалось решительно всё равно, кому присягать. Ему наплевать, что происходит вокруг, пока это не касается счастья или безопасности его брата.       На щитах и доспехах у обоих близнецов Рейнов изображён герб их дома: красный лев с раздвоенным хвостом, с золотыми когтями и языком на серебряном поле.       — О-о, — довольно выдыхает Ульхельм. — Смотрите!       Люцерис поворачивает голову и прослеживает за чужим взглядом. С одной из башен Твердыни Маллистеров скидывают знамя с красным кракеном. Его место тут же занимают серебристый орёл на пурпурном поле и синий дракон на чёрном.       — Они их разбили, — продолжает Ульхельм с добродушной усмешкой. — Знаете, что это значит, милорд? Принц Эймонд скоро вновь очутится в ваших залитых кровью объятиях!       Если быть честным, это единственное, чего Люцерис хотел с того памятного поединка на какой-то безымянной полуразрушенной башне много лет назад: чтобы Эймонд очутился в его объятиях.       Если быть честным до конца, это по-прежнему единственное, чего Люцерис хочет от жизни и чего будет хотеть до тех самых пор, пока его не опустят в могилу.       — Мои желания что, настолько прозрачны? — спрашивает он, ощутив, как томительная необходимость увидеть Эймонда начинает подгрызать его изнутри.       Это было с Люцерисом не всегда.       Впервые он испытал подобное выворачивающее наизнанку чувство незадолго до Великого совета, когда понял, насколько сильно ему не хочется убивать Эймонда, даже если таким образом он исполнит свой священный долг. Навещало оно его и потом: всякий раз неизменно в те моменты, когда кому-то из них двоих грозила смертельная опасность.       Так было на Ступенях во время войны с пиратами и Триархией.       Так было и в тот благословенный день, несколько недель назад, когда Люцерис очнулся после продолжительной, изматывающей, страшно тяжёлой лихорадки. Мейстер Сетерес потом сказал ему, что выжить по всем признакам у него не было ни единого шанса.       — Вы знаете, как немыслимо много людей умерло от весенней хвори с начала года, — сообщил мейстер напоследок. — Признаться, никто из нас уже не надеялся, что вы придёте в себя. Кроме Его Высочества, разумеется. Хотя мне всё больше кажется, что это была не надежда, а чистой воды упрямство... Принц молился за вас семь дней и семь ночей. Почти не отходил от вашей постели, спал не больше двух часов за сутки и совсем ничего не ел. Всё читал “Книгу Святых Молитв”, пока вы сгорали от болезни. И Семеро даровали ему свою милость. Не травы и снадобья помогли вам очнуться и начать выздоравливать, лорд Веларион, а горячие молитвы вашего мужа.       В памяти Люцериса слишком хорошо и подробно, на его вкус, отпечатался момент, когда он пришёл в себя. Ослабленный и истощённый болезнью, он едва мог пошевелиться. У него было ощущение, словно его недавно вынесли из пожара — это где-то внутри него всё ещё звенели отголоски спадавшей высокой температуры. Первым, что он заметил — после потолка и пыльно-серого солнечного света, слишком холодного и мрачного, как и всё в Харренхолле, — была сгорбленная рядом фигура с книгой в руках.       Стоило Люцерису увидеть, сколь стремительно меняется выражение на лице у супруга, как это ударило по нему сильнее, чем собственная многодневная лихорадка. Эймонд за несколько секунд преодолел путь от угрюмой, сокрушительной подавленности до неверящей радости, вспоротой и ободранной, как дредфортский человек. Стать свидетелем его страданий в такой непосредственной близости было ужасно. Увидеть его в таком удушающе открытом, израненном состоянии — слишком больно. Вот тогда-то Люцерис и провалился в глубокое болото неумолимой нужды находиться рядом. Столько, сколько у него получится в опущенный ему век.       Ему невыносимо знать, что смерть в любую минуту может принудить его оставить Эймонда одного в этом огромном беспощадном мире. Ещё более невыносима мысль навсегда потерять Эймонда самому.       Это чувство было с ним и в ту ночь после Великого совета, когда Деймон...       Люцерис смаргивает. Резко. До боли.       Нет, он не хочет об этом вспоминать.       Только не об этом.       — Даже слепой заметит, как вы оба друг на друга смотрите, милорд, — отвечает Ульхельм. — А мы все здесь ни разу не слепые и ни разу не дураки. Ну, кроме нашего несносного барда, конечно... Вам повезло, милорд. Вам повезло, что у вас такой крепкий и искренний брак.       Люцерис переводит взгляд с башен обратно на Ульхельма.       — Думаю, за это мне стоит благодарить небо.       — Нам всем стоит, — кивает Ульхельм. — Чем чаще, тем лучше.       Люцерис знает, что они говорят о разных богах: он — о Семерых, а Ульхельм — о Старых.       Из всех разношёрстных Драконьих Теней именно этот человек у них выделяется больше прочих. Черты лица у него дикие, грубые, нездешние. Любой северянин, бросив даже самый короткий взгляд, сразу поймёт, что Ульхельм — одичалый.       Впрочем, жители Речных земель не столь разборчивы и обыкновенно принимают его за северянина. Это хорошо, думает Люцерис. Они все от такого расклада только выигрывают.       Родом Ульхельм из племени Полуночников. Сражается мечом и топориком или только двумя топориками. Перед боем обыкновенно разрисовывает лицо и тело синей краской под тихие песни на языке Первых людей. Он очень высок, выше самого Люцериса, поджар и энергичен, однако при этом худой, как ветка. Тем не менее, взгляды к Ульхельму притягиваются не из-за его роста, а из-за его светлых волос. От лба до затылка по его черепу тянется узкая полоса туго сплетённых между собою нескольких крупных кос, которые спускаются почти до пояса. Получившаяся единая коса в трёх местах перевязана широкими кожаными ремешками. Остальные волосы у Ульхельма начисто сбриты. На оголённых висках вытатуирован сложный, но странно красивый орнамент, где каким-то таинственным образом сочетаются строгие геометрические линии и плавные, округлые, завивающиеся, словно виноградные побеги. Дополняет всё это густая средней длины светлая борода.       В очередной раз рассматривая татуировки и поражаясь всем этим линиям, Люцерис невольно вспоминает день, когда они познакомились.       День, когда Ульхельм спас ему жизнь.       Это случилось ещё в ту первую суровую зиму, проведённую ими в Речных землях. Один голодный медведь рано пробудился от спячки и устроил резню в городке Харровея на переправе через Трезубец. Тогда погибло двенадцать человек: в основном женщины и дети. Местные жители собрали вооружённый отряд, чтобы защититься, но даже это не смогло предотвратить частые нападения. Когда вести дошли до Харренхолла, Люцерис сказал Эймонду, что разберётся с этим самостоятельно. Что это его ответственность и его долг перед королевой Рейнис, которой он поклялся защищать землю, где они теперь живут, и её многострадальных жителей от любой напасти или беды.       — Поклялся наравне с тобой клятвой ничуть не менее серьёзной, чем твоя, — произнёс тогда Люцерис, мгновенно пресекая ссору своим тихим тоном и взвешенными словами. — Да, принц-хранитель здесь ты, но это не значит, что всю тяжесть этого бремени тебе непременно придётся нести в одиночку. Я вышел за тебя не для этого, Эймонд. Не для того, чтобы ты был один.       У Эймонда имелся ответ в любой ситуации, но даже ему не нашлось, что возразить на такое. Тогда Люцерис мягко поцеловал его, всё ещё молчаливого и растерянного и будто бы раненного в самое сердце. Затем отобрал несколько искусных охотников и ушёл.       Опыт в подобного рода делах у Люцериса был. Пока во время Танца все точили друг на друга мечи и планировали сражения во имя благородной цели — или во имя мести, или ради реализации своих амбиций, или чем ещё они там занимались? — он, всем сердцем противясь встречаться с Эймондом на поле боя, чтобы исполнить свой долг и убить его, закопался в вопрос фуражировки. Организовывал отряды, следил, чтобы местных не грабили сверх меры и не издевались над ними. Часто ходил на охоту сам.       В то время — да и потом, впрочем, тоже — Люцерису казалось странным, отчего лорды придают охоте такое значение. Однажды он даже сказал Эймонду:       — Нет ничего весёлого в том, чтобы часами выжидать в колючих кустах или не шевелясь лежать на ледяной земле ради пары кусков хорошего мяса. И ещё меньше весёлого в том, чтобы целой толпой загонять в ловушку бедное, испуганное, ни в чём не повинное животное, а потом ради забавы забивать его насмерть под хохот кучки богатых, безмозглых, знатных бездельников. Посмотрел бы я на любого из них, не будь рядом ни рыцарей, ни слуг, ни лошадей, ни гончих, только один единственный топор или одна единственная стрела, а напротив — стремительно сокращающий расстояние разъярённый медведь. Вот что я тебе скажу, любовь моя: в охоте красивого столь же мало, как и в войне.       Он и ещё несколько охотников выслеживали того медведя три дня в окрестностях у Трезубца, где его видели в последний раз, но в итоге медведь всё равно нашёл их первым. Это была здоровая тварь семисот пятидесяти фунтов веса и восьми футов в длину. Прежде чем Люцерис смог вонзить ему в грудь медвежье копьё, зверь успел убить одного из охотников. Но и с копьём дело пошло не лучше. Чтобы прикончить медведя, нужно было упереть второй конец в землю, а сделать этого тот не давал, схватившись лапами за древко и норовя его обломать. Опасная схватка затягивалась, и Люцерис уже был уверен, что ему изменят силы. Если бы медведь всё же обломал копьё или, что ещё хуже, если бы Люцерис упал, всё закончилось бы его мучительной смертью.       Вот тогда-то и появился Ульхельм.       Сначала Люцерис увидел, как медведю в глаз вонзился чей-то боевой топор. Затем в его поле зрения возник владелец топора, решивший закончить дело ледорубом, который у него сохранился ещё с тех пор, как он перебрался через Стену.       В благодарность за спасение меньшее, что Люцерис мог предложить, — это мясо и мёд за своим столом, огонь возле своего очага и крышу над головой под сводами харренхолльского чертога.       Почти сразу выяснилось, что Ульхельм перебрался через Стену, потому что его изгнали из родного клана. На вопрос Эймонда, — крайне разгневанного тем, что Люцерис едва не погиб, о чём он не преминул высказаться в своей особой хладнокровной манере, из-за которой Люцерис всегда начинал внутренне трястись от страха, и крайне благодарного Ульхельму за его спасение, о чём он также не преминул сообщить в своей особой плавной манере, от которой одичалый сделал едва заметный шаг назад, — собственно говоря, за что именно его выгнали, раз он решил зайти так далеко на юг, Ульхельм пожал плечами и ответил:       — Полюбил не того человека. Не женщину. Даже Вольный народ за такое по головке не гладит. А тут мне кто-то сказал, что у южан вступили в брак двое мужчин... Как видите, слава о вас дошла и до нас! Ходить в воинах у таких смелых вождей, как вы оба, не побоявшихся объявить о своей любви перед ликами богов и глазами людей, для меня будет честью. Разумеется, я, как и все мои соплеменники, — человек вольный и на колени не встану, но я могу принести вам клятву верности на крови, если вы будете ценить и уважать мой топор в той же мере, в какой я ценю и уважаю ваши мечи.       В целом Ульхельм приятный человек. Добродушный, прямолинейный и любознательный. Для друзей у него всегда заготовлена шутка, а для врагов — удар топором промеж глаз.       Люцерис переводит взгляд на последнего члена их боевого отряда, который он взял с собой на штурм. Здесь были не все, но большая часть. Ещё пятеро отправились с Эймондом в гавань. Одного — сира Тоффера Дондарриона — не было: они оставили его в Харренхолле за кастеляна. Ещё одного — вернее, одну, Бьянку Мормонт с Медвежьего острова — они потеряли в битве у Кровавого Камня.       Пристроившись на какой-то обрушившейся балке, вытирает от крови свой меч сир Оливер Тарт. Он присоединился к ним семь лет назад, во время войны на Ступенях, незадолго до того, как Люцерис и Алин — лорд Дрифтмарка и на тот момент новоиспечённый мастер над кораблями и адмирал королевского флота — заключили договор с Ракаллио Риндуном. После Алин отправился на войну с Дальтоном Грейджоем, а Люцерис с Эймондом — вызволять Визериса, которого ещё со времён Танца считали погибшим.       Тарт с самого начала показал себя превосходным пловцом. Впрочем, как выяснилось чуть позже, мечом он орудует не хуже весла, а убивает столь же легко, как переплывает реку или ставит парус. У него блестящие, словно бы выгоревшие, вьющиеся бронзовые волосы, спадающие до ключиц, по-озёрному голубые глаза и угловатые изгибы челюсти и скул. Когда сир Оливер влюблён, — а такое с ним приключается по нескольку раз в год, очень уж он помешан на возвышенной рыцарской любви то к одной незамужней леди, то к другой, — у него в зрачках появляется искорка, очень похожая на звёздочку, сошедшую прямиком с картинки из какой-нибудь мейстерской книги о небесных телах и созвездиях. Тем не менее, ни одна из этих благородных влюблённостей, извечно заканчивающихся его собственным разбитым сердцем, ещё ни разу не воспрепятствовала ему потом слоняться по борделям с трагическим выражением лица и постепенно пустеющим кошельком. Эймонд даже как-то раз пошутил, что им всем очень повезло, что сир Оливер влюбляется в знатных молодых леди, а не в злейших врагов, как они с Люцерисом, иначе им всем пришлось бы туго. Ещё Эймонд однажды сказал, что молодой Тарт поладил бы с сиром Гвейном Хайтауэром, если бы тот не погиб во время Танца.       — Опа, идут, — тянет Ульхельм, хлопнув себя по бедру.       Люцерис вскидывает голову и щурится в конец улицы, ведущей к замку. Сквозь клубы чёрно-серого дыма он различает неровные подрагивающие тени, которые тут же превращаются в движущиеся фигуры, а те в свою очередь — в людей, чьи латные или кожаные доспехи забрызганы грязью, обагрены кровью и местами измазаны сажей.       Ближе всех мужчина с гербом Дарри на щите, возле него лорд Блэквуд и кто-то из Рутов. С ними несколько простых солдат и парочка оруженосцев. Чуть позади идут Драконьи Тени, которых Эймонд взял с собой в гавань: сир Аннэс Головы-В-Мешках, Джаррет Дрозд, Ванадор Нааф и Зелёный Сэм. Сира Фэлона Дейна, кажется, среди них нет. Может, он погиб во время сражения? Люцериса бы это не удивило, в конце концов, этот парень с ними чуть меньше года и ещё очень зелен. Не в том смысле, в котором зелен Зелёный Сэм, конечно, но всё же...       А затем Люцерис видит его.       Подчёркнуто резкие в своих линиях, полностью чёрные лёгкие доспехи из чешуйчатой кожи. Идеально заточенный, с по-великолепному простой гардой меч, покоящийся на боку в ножнах на поясе цвета чёрного янтаря. На левом предплечье старый, потрёпанный, но всё ещё крепкий, иссечённый множеством ударов щит с десятью чёрными шарами на алом поле. В серебряно-золотых волосах прячутся запёкшиеся рубиновые брызги. Заострённые, строгие, опасные черты столь дорогого Люцерису лица. Холодная, сдержанная усмешка победителя на тысячу раз зацелованных губах. Чёрная повязка, закрывающая сапфировую глазницу. Пронзительный, пробирающий до костей взгляд единственного лилового глаза.       Вот он, Эймонд во всей своей воинствующей красоте. Кажется, словно сам воздух вокруг него дрожит от огня, что он носит в своей груди, в своём расчётливом, свирепом сердце.       О, как он прекрасен!..       Всё вокруг будто бледнеет и размывается, уходя на второй план. Нет ни дымящихся домов, ни убитых, ни грязи, ни крови. Нет ни сражения, ни победы, ни войны, ни Вестероса. Нет больше усталости и остаточной напряжённости в мышцах, пульсирующего запястья и жгущейся царапины на щеке.       Есть только Эймонд, их восхитительный брак и давняя неискоренимая вражда, делающая обоих острыми, и бдительными, и любимыми.       Без остатка поглощённый столь желанной, нужной его волнующейся душе встречей, Люцерис не обращает ни малейшего внимания на то, как Марди, многозначительно кивнув Драконьим Теням в сторону, заговорщицки тянет:       — Дамы, а не пора ли нам?.. У нас ещё так много дел...       Вокруг тут же становится подозрительно просторно, но Люцериса это не заботит. Он не сводит глаз с Эймонда, уверенно прокладывающего к нему путь через трупы и раненых. Его походка плавна, как раскалённый нож, разрезающий кусок сливочного масла.       — Лорд Рут сказал мне, что ты сделал, — бросает Эймонд так, словно они и не расставались на эти несколько безумных часов; впрочем, Люцерису кажется, что прошло несколько вечностей. — Я про решётку. Ты никак из ума выжил?       Люцерис не может сдержать улыбки. Не в те моменты, когда Эймонд так очаровательно раздражается, ещё не успев закрыться в ракушке самоконтроля после хорошего, будоражащего кровь... кровопролития?       — Ты сказал держать решётку, чего бы это ни стоило.       — Я не имел в виду буквально, глупый ты дурак, — шипит Эймонд с ядом в голосе и тщательно спрятанной нежностью во взгляде. — Ты в порядке?       В том, как Эймонд прищуривается и быстро осматривает его с ног до головы, кто угодно другой увидел бы только жажду распотрошить, повесить или сжечь заживо. Люцерис — не кто угодно.       Люцерис знает этого человека.       Знает его настоящего.       За сурово поджатыми губами скрывается искреннее беспокойство. За недовольным прищуром — поиск любых ран, даже самых крохотных, какие могут быть заметны в доспехах. Эймонд, разумеется, проведёт ещё один куда более основательный осмотр потом, когда они окажутся наедине... но тем не менее. Пока он просто хочет убедиться, что Люцерис не отправится к праотцам в ближайшие минуты.       Одного Люцерис никогда не поймёт: отчего другие, глядя на Эймонда, не видят того же, что и он. Да, безусловно, большую часть времени Эймонд старается — тщательно и абсолютно успешно — для всех вокруг оставаться наглухо захлопнутой книгой. От этого никуда не деться. Но всё-таки его можно прочитать, если внимательно смотреть.       Люцерис просёк это ещё в Заливе Разбитых Кораблей и с тех пор пользуется этим, по сути, непреднамеренно обретённым знанием без зазрения совести.       — Теперь я очень в порядке, — произносит он, глядя на супруга в ответ с невыразимым благоговением. — Теперь, когда ты со мной, я снова могу дышать.       Эймонду неуютно от его взгляда, это он видит тоже. Но Эймонду нравится этот его взгляд, и Люцерис ничего не может с собой поделать, всякий раз погребая неприступные гранитные утёсы, из которых Эймонд состоит сплошь и рядом, под неистовыми волнами своей океанской любви.       Где-то вдалеке слышится чей-то окрик. Неприятный запах окрестностей после сражения вновь возвращается к Люцерису, заставляя его вспомнить, кто они, где они и зачем. Лицо Эймонда вновь приобретает свой обычный, хищно-задумчивый, непроницаемый вид.       — Дальтона Грейджоя, если он действительно восстал из мёртвых, в замке не было, — произносит он с почти насмешливой небрежностью. — Как и в порту.       — Как там всё прошло?       — Отвратительно. С Вхагар было бы проще, конечно. Ну, ты знаешь: прилетел, подпалил, улетел.       Вот как Эймонд буквально в трёх словах описал то, что во время Танца явилось трагедией для всех речных жителей, — впрочем, не для них одних, — чьи земли и чьи близкие были сожжённых им и Вхагар с какой-то особенной беспощадностью.       Или то было отчаяние?..       Если “прилетел, подпалил, улетел” описывали ту катастрофу, то Люцерису даже дурно представить, что стояло бы за словами посерьёзнее.       — Да, с Вхагар было бы проще, — повторяет Эймонд, и что-то в его фигуре резко ожесточается, как и всегда при воспоминании о его медленно угасающем драконе.       — Ты... тоскуешь по ней, — осторожно замечает Люцерис, впрочем, прекрасно понимая, что “тосковать” — явно не то слово, которое могло бы описать чувства Эймонда по поводу тяжёлого недуга Вхагар.       Изувечен тревогой. Неизмеримо печален. Вне себя от ярости. В кромешном отчаянии. Совершенно безутешен.       Так, пожалуй, гораздо ближе к истине.       Ничто из этого не отражается у Эймонда на лице, но Люцерис знает, что оно там, чувствует чужое горе нутром так, как слепой мог бы почувствовать жар от растопленной донельзя печи, находясь с ней в одной комнате.       — Разве ты не тосковал по Арраксу? — возвращает Эймонд, ничуть не меняясь внешне.       — Та наша встреча отбила у меня тягу к полётам.       Эймонд взирает на него, не мигая.       — Это не то, о чём я спросил, Люк.       Вновь и вновь скользя взглядом по лицу супруга, Люцерис внутренне поджимается от резкого холодка, повеявшего где-то глубоко у него в костях. Это всё старый добрый ужас, терзающий его много лет подряд. Ужас перед человеком, которого он так безрассудно искалечил в детстве и которого до сих пор половиной своей души считает заклятым врагом. Он тут же начинает торопливо соображать, как бы ответить, не растравливая при этом и без того издёрганные за последние пару месяцев чувства Эймонда ещё больше.       Вхагар заразилась весенней хворью как раз в ту неделю, когда он сам лежал в постели без сознания и с таким жаром, какой мало кому удаётся пережить. Она попросту начала сгорать от болезни изнутри. Очень быстро или, быть может, слишком быстро. О, как это было жутко.       И в то же время — так странно.       Люцерис раньше не слышал, чтобы драконы болели тем же, что и люди, но, с другой стороны, почти никто из драконов не доживал до столь преклонного возраста, как Вхагар, а книг о драконах было ещё меньше, чем их самих, так что разузнать об этом что-нибудь стоящее всё равно оказалось практически невозможно. Они сразу подумали о библиотеке на Драконьем Камне: уж где-где, а там должно было что-то сохраниться. Мейстер Сетерес отправил с дюжину воронов и туда, и в другие места, но все ответы, какие они получили, содержали мало полезного.       Если бы не Алис Риверс, которую Эймонд попросил на время вернуться из Цитадели обратно в Харренхолл, чтобы попытаться спасти Вхагар, они бы, наверное, навсегда потеряли этого огромного, крылатого, кровожадного зверя. Только стараниями Алис старушка всё ещё продолжает дышать.       Люцерису даже представить страшно, что случится, если Вхагар умрёт. Вестерос попросту не сможет этого пережить: разрушительная скорбь Эймонда не оставит в Семи Королевствах камня на камне. Никто не будет в безопасности.       И сильнее всего — сам Люцерис.       Поэтому он был рад приезду Алис и её помощи, даже если это означало, что она привезёт с собой ворох странно пахнущих трав, несколько жутких артефактов, якобы наделённых магической силой, и свою собственную историю с Эймондом. Люцерис никогда не был ревнивым человеком, — он знал, что между этими двумя было то, что было, — но всё же где-то очень глубоко внутри его это беспокоило. С другой стороны, приезд Алис помог ему понять, что чувствует Эймонд всякий раз, когда он сам получает письма от Рейны.       — Я любил Арракса, — отвечает Люцерис осторожно. — Но Арракс достался мне даром и в любом случае не был... не был моим другом.       Он не осмеливается сказать, что Арракс также умер мгновенно и пережить это в каком-то смысле было гораздо легче, чем когда кто-то, кого любишь всем сердцем, угасает прямо у тебя на глазах в течение долгих месяцев. Боль от утраты можно перешагнуть со временем. Но как перешагнуть трагедию, которая ещё не случилась? Как преодолеть это отвратительное ожидание неизбежного? И удушающую безысходность? И разъедающее ощущение, что всё катится к своему концу, а ты не в силах на это повлиять?..       Немного подумав, Люцерис прижимает ладонь к груди и с немалой долей заботы в голосе добавляет:       — Ñuha prūmia limas aōhoma, raqnos.       Разумеется, Вхагар бы им очень пригодилась на этой войне, — как и на любой другой, — Люцерис это понимает. Очень полезный зверь в подобного рода делах.       Если, конечно, он собирается сожрать не тебя.       Впрочем, никакая польза от самого дракона и никакая боль, пронзающая сердце Люцериса при виде того, как Эймонд страдает о тяжёлом состоянии столь дорогого ему существа, всё равно не отменят той простой истины, что Вхагар — кровожадна, опасна, непредсказуема и безудержна даже больше, чем Эймонд в гневе.       Хотя, если подумать...       — Лорд Маллистер отбил две свои боевые ладьи, но остальная часть его крохотного флота лежит теперь на дне залива, — говорит Эймонд, сворачивая тему Вхагар так, словно они её и не поднимали. — Мы захватили у кракенов... Люк, ты просто не поверишь, сколько кораблей мы захватили.       В том, с каким ядом Эймонд произносит эти слова, таится какая-то по-особенному дурная весть, и Люцерис весь подбирается, готовясь её услышать.       — Ну и сколько же?       Уголки губ Эймонда дёргаются вверх, сообщая Люцерису о том, до какой степени нынче холодна и сосредоточена ярость, в нём извечно клубящаяся.       — Четыре галеи и один когг, — цедит Эймонд с этой своей маленькой утончённой улыбкой, у любого другого превратившейся бы в злобный оскал. — Четыре чёртовых галеи и один чёртов когг.       Боги, да он просто в бешенстве, понимает Люцерис. Ему становится от этого не по себе. Очень сильно.       — Прости, я что-то не понимаю, а куда делись все остальные корабли? Железнорождённые не могли так быстро удрать. Тем более от тебя.       — Там было двадцать семь галей, восемнадцать ладей и несколько коггов. И это ещё не говоря о торговых судах. Видишь дым над гаванью? Так вот это от них.       Люцерис хмурится. Он знает, что Эймонд не стал бы сжигать корабли, которые ему так нужны, без какой-то чудовищно стратегической необходимости, как, например, если бы железнорождённые попытались бежать. Но судя по их всё прибывавшему во время битвы количеству — они не бежали. Самим сжигать собственные корабли им тоже не было никакого смысла. Кто ещё мог это сделать? Вероятно, он произносит свой вопрос вслух, потому что Эймонд с пугающей любезностью подсказывает:       — Горожане.       — Горожане?       Удивление и непонимание у него на лице, должно быть, написаны столь яркими красками, что Эймонд, несколько сжалившись над ним, снисходительно поясняет:       — Видишь ли, когда мы начали осаду, горожане разглядели среди знамён орла Маллистеров и, пока железнорождённые были заняты нами, подожгли корабли Красного Кракена. Может, из мести за весь тот вред и всё то горе, что им причинили. Может, чтобы выслужиться перед своим лордом. А может быть, в них взыграли какие-то искренние патриотические чувства. Мне плевать. Они все грёбаные идиоты, раз спалили такой ценный военный ресурс. Когда мы разделались с кракенами и вернулись в порт, там уже мало что можно было спасти.       Эймонд едва заметно ведёт плечами и добавляет жёлтое, ядовитое, как жало эссосского скорпиона:       — Вот уж воистину, Люк, самые вредоносные поступки всегда совершаются из лучших побуждений. О, и по невежеству, разумеется. Куда без него. Сколько же всё-таки проблем приносят глупые люди, стоит им только раздобыть факел!       — Зато мы отбили Сигард обратно, — мягко напоминает Люцерис. — Мы... победили. — Он и сам не знает, почему запинается на этом слове. — Уже хотя бы это хорошо, разве нет?       Впрочем, он прекрасно понимает, что могло бы быть и лучше, видит это по количеству разбросанных повсюду трупов.       Несколько секунд они взирают друг на друга безмолвно, безгласно, бессловесно.       Эймонд моргает.       Потом он вдруг начинает говорить, быстро и эффективно, но с ядом, с почти неконтролируемой тревогой за Вхагар, с любовью и ненавистью к самому Люцерису. Его голос тих, точно смертельно опасные глубины морские.       — Мы отбили город, — произносит он. — Мы отбили залив. Но у нас нет кораблей, чтобы отправиться на Железные острова и отрубить Красному Кракену все щупальца. Ещё у нас втрое меньше людей, а вместо верноподданных союзников — куча злобных лордов и рыцарей, жаждущих насадить мою голову на пику и выставить её над воротами Риверрана. Причём половина из них и вовсе не явилась, когда было объявлено о созыве знамён, потому как мучается от весенней хвори в своих замках. Я почти уверен, что Кермит Талли прикинулся больным ради того только, чтобы свалить всё это кракенское дерьмо на меня. О, и давай не будем забывать о том, что вместо всеми любимой, мудрой и великодушной королевы, при которой Дальтон Грейджой никогда бы не посмел высунуться из могилы и устроить этот поганый мятеж, пока мы все ослаблены из-за треклятой вездесущей лихорадки, у нас на троне теперь сидит теплохладный, не внушающий никакого доверия, сломленный Эйгон, третий, что б его, этого имени, и втыкает нам палки в колёса своим абсолютным бездействием. Но хуже всего даже не это. Хуже смерти Рейнис, да упокоят Семеро её душу, славная была женщина, спасибо, что не повесила меня на первой попавшейся перекладине под потолком сразу же, как на её голову напялили корону... Так вот, хуже её смерти и мятежа этих безбашенных островитян то, что наш новоиспечённый король назначил на пост десницы Лариса Стронга. Лорда, мать его растак, Лариса. Клянусь мёртвыми, Рейнис не так воспитывала твоего брата все эти десять лет. Как мог он сделать десницей это существо, ты можешь мне объяснить?       Любой другой, говоря всё это, жестикулировал бы руками или повысил бы голос.       Но не Эймонд.       Его слова хлёсткие, но взвешенные. Тон спокоен и ровен. Голос едва ли громче шёпота. Однако в том, как он разговаривает, — не только здесь и сейчас, но везде и всегда, — есть что-то такое жуткое и резкое, отчего его плавная манера изъясняться больше пугает людей, чем очаровывает.       Люцерис думает, всё дело в том, что во время беседы с этим невероятным человеком неизменно возникает ощущение, словно Эймонд — мясник, каждое произнесённое им слово — тщательно выверенный удар тесаком, а собеседник — кусок мяса. И когда он заканчивает кромсать, на чужой столешнице, как правило, остаются глубокие, врезанные в дерево окровавленные линии.       Однажды Рейна спросила Люцериса, как его угораздило ответить Эймонду “да” и обменяться с ним плащами в септе перед глазами богов и людей. Он, добродушно пожав плечами, ответил: “Не хватайся за лезвие — не порежешься”.       — Это временное назначение. — Люцерис находит нужным указать на сей факт. — Нас там, конечно, не было, но мы оба, исходя из весьма горького опыта, очень хорошо можем представить, как оно бывает, когда умирает монарх. В Королевской Гавани сейчас творится настоящий бардак с интригами, заговорами, изменами и убийствами.       Что-то быстро прикинув в уме, Эймонд слегка поджимает губы, а затем говорит:       — Твой брат и наш король совершил по меньшей мере уже три ошибки. Первая — запытал до невменяемости бывшего десницу Таддеуса Рована. Судя по тому, как о нём отзывался наш мейстер, советы у него были очень даже ничего, пока он не спятил от боли. Впрочем, я почти уверен, что Рован всё равно был невиновен и они промучили его зазря. Вот в чём проблема с пытками, Люк: если перегнуть палку, человек признается в чём угодно, даже в том, что устроил Рок Валирии.       Несколько раз Люцерису доводилось видеть, как Эймонд пытает людей, и самым удивительным во всём процессе для него оказалось то, что чаще всего его супругу даже не нужно прибегать к использованию пыточных инструментов. Обычно Эймонд обходится очень тонко подобранными угрозами и давлением на здравый смысл допрашиваемого. До реального насилия дело доходит крайне редко, и оно довольно быстро заканчивается. Люцерис никогда не слышал, чтобы он перегибал во время допросов, и лично не становился тому свидетелем. Однако сам Эймонд однажды не без сожаления признал, что во время Танца с ним такое случалось.       Это были редкие случаи, но они были.       С другой стороны, если слова человека выглядят как тесак, то ему и вовсе никогда не понадобятся пыточные инструменты, чтобы вытащить информацию, верно?..       — Вторая ошибка, — продолжает Эймонд, — он выгнал только что назначенного на пост десницы Торрхена Мандерли. Этот старик — что Криган Старк, только поменьше, и я сейчас не про рост. Третья — отдал государство Ларису Стронгу. И вот эта последняя, пожалуй, хуже всех. Ларис опять начнёт плести свою паутину из предательств и лжи, будет стравливать всех со всеми до тех пор, пока весь Вестерос не окажется в сотканной им ловушке, точно беспомощная муха. Везде, где появляется этот хромой человек — жди беды.       — А что, было бы лучше, если бы Эйгон сделал десницей Анвина Пика, думающего лишь о своей фамильной гордости?       Сказав это, Люцерис трёт переносицу; ещё немного, и у него ото всех их разговоров о политике разболится голова. В последние месяцы они и так обсуждают её слишком часто... Хотя, если уж быть откровенным, политика тяготит его даже и в те моменты, когда они о ней не говорят. В конце концов, эта не та вещь, от которой можно спрятаться, будь ты хоть лорд, хоть крестьянин, а красоты в ней ещё меньше, чем в охоте и войне вместе взятых.       — Ларис Стронг, — добавляет он, — конечно, далеко не лучший выбор, но почему он так тебя беспокоит? Именно тебя?       Эймонд прищуривается.       — Потому что я знаю его с детства. Потому что я много месяцев сидел рядом с ним в Малом совете моего бестолкового брата. Потому что Ларис верен только одному человеку — самому себе. А люди, верные лишь самим себе, — самые опасные люди в мире.       В памяти Люцериса всплывает образ Деймона, склонившегося над подсвеченной огнями деревянной картой в палате Расписного стола на Драконьем Камне. Во время гражданской войны — Люцерис упорно не хочет называть её Танцем даже в своих собственных мыслях или, быть может, особенно в своих мыслях — Деймон тоже был верен лишь себе одному. Во всяком случае, Люцерису часто так казалось, и однажды его наблюдения, в очередной раз поссорившись с мужем, подтвердила Рейнира.       Как знать, может, оттого Деймон и был настолько опасен, что хранил верность лишь своим амбициям?       Однако потом Люцерис вспоминает, каким разбитым и раненым тот выглядел после очередной ссоры со своей женой. Как сильна в нём была забота обо всей их чёрной семье. Какая глубокая преданность таилась у него во взгляде.       Он вздыхает.       Что ж, даже при жизни Деймона было трудно прочитать, а уж после его смерти и пытаться не стоит. Люцерис до сих пор не уверен, радоваться ли ему, что весенняя хворь забрала отчима вслед за Рейнис, или нет. С Деймоном ему всегда было сложно.       Что-то хмыкнув, Эймонд делает движение в попытке стянуть перчатку на правой руке, но не преуспевает в этом. Одно из креплений, судя по всему, заело от удара во время битвы.       — Прости, я... — произносит Люцерис, — ...немного ушёл в свои мысли. Что ты сейчас сказал?       — Надо собрать совет, чтобы решить, что делать с кракенами дальше.       Эймонд меняет тактику и тянется рукой к лицу прямо в перчатке, вероятно, чтобы потереть место под ремешком от повязки. Люцерис знает, что иногда она раздражает ему кожу, особенно если он много двигается, например, по уши в каком-нибудь сражении, где слишком грязно, слишком потно, слишком дымно. Это также одна из причин, почему Эймонд всегда снимает повязку, когда они занимаются любовью — временами она чертовски мешает. Другая причина, как подозревает Люцерис, заключается в том, чтобы неустанно напоминать своим сапфиром ему или, быть может, им обоим, с кем каждый из них имеет дело. В конце концов, Люцерис Эймонду не только супруг, но и заклятый враг, сделавший из него калеку ещё в самом детстве, и наоборот: Эймонд Люцерису не только муж, но и его самый страшный кошмар как во сне, так и наяву.       Со стороны Эймонда раздаётся еле слышный раздражённый вздох. Видимо, почесать скулу сквозь боевую кожаную перчатку не сильно помогает, потому что он практически сразу опускает руку. В чужом взгляде при этом проскальзывает красноречивое: “Проклятье, да снимешься ты или нет?..”       — Зачем тебе собирать лордов? — поддразнивает Люцерис. — Мне кажется, ты уже всё решил.       — О, я-то — конечно, — отвечает Эймонд. — Теперь остаётся только надавить на наших верноподданных союзников, чтобы и они пришли к тому же решению, — продолжает он, явно отказываясь от попытки расстегнуть перчатку, и тянется к лицу другой, левой рукой, на предплечье которой всё ещё закреплён щит. — Сами они никогда не смогут придумать хорошего пла-...       Что-то щёлкает в воздухе, — это что, тетива? — а затем раздаётся какой-то свист.       Миг спустя, а то и меньше, в щит Эймонда что-то врезается. Оно пробивает древесину и выходит с другой стороны на дюйм или на два. Острый наконечник вспарывает Эймонду висок, но он тут же отдёргивает руку с щитом прочь от головы.       Если бы ему не приспичило почесать скулу там, где её пересекает ремешок от повязки, Люцерис теперь же сделался бы вдовцом.       Оголённый, беспомощный страх при виде вонзённой в щит стрелы, при виде крови на её наконечнике, при мысли о том, чтобы потерять Эймонда, — потерять навсегда, — вспыхивает внутри Люцериса с той же силой, с какой мог бы взорваться замок, набитый бочками с диким огнём. Он вскакивает на ноги сию же секунду, как Эймонд отдёргивает руку. Нет больше ни усталости, ни тянущей боли в мышцах по всему телу, ни пульсирующего запястья, ни зарождающейся головной боли.       Он и сам не успевает уследить, как заслоняет Эймонда собой: всем своим мощным телом, точно живым щитом. Становится нерушимой преградой между ним и любой новой атакой, какую коварный невидимый противник может ещё предпринять.       Драконьи Тени, расположившиеся в дальнем конце двора, ошеломлённо подрываются со своих насиженных мест. Через несколько мгновений они уже выстраивают стену щитов, закрывая за ней их обоих. Тем временем сир Аннэс кидается в ту сторону, откуда прилетела опасность, и сразу же скрывается из виду в узком проулке за углом огромного дымящегося дома.       Только теперь Люцерис обнаруживает у себя в руке кинжал. Почему-то он держит лезвие за самый кончик. Это что же, он собирался метнуть его в стрелка, если бы тот не сбежал? С неожиданной для самого себя агрессией Люцерис жалеет, что не успел убить этого человека. Не успел увидеть ничего, кроме исчезающей тени в проулке. Не разглядел чужого лица — уж он бы познакомил его со своим кулаком, облачённым в латную перчатку, не меньше сотни раз, это точно. Он бы воздавал за ужасную, роковую стрелу так, что это вошло бы в историю.       Убедившись, что опасность миновала, и заткнув оружие обратно за голенище, он оборачивается к Эймонду. В этот самый момент Люцерису глубоко безразлично, что они негласно решили не изобличать своей любви — или вражды, или что у них там? — на людях. Одна его ладонь оказывается у Эймонда на щеке, другая — у него на шее. Взгляд остервенело впивается во вспоротую на виске кожу, откуда сочится кровь, пачкая серебристо-золотые пряди. Багряная капля стекает вниз по линии челюсти.       Пока Люцерис тщательно осматривает рану, внутри у него всё гремит и грохочет подобно самой сильной грозе. В ушах от ужаса шумит так, что он не слышит своих собственных мыслей.       Семеро, что он будет делать, если потеряет своего врага?       Рана не кажется особенно серьёзной и больше походит на укус или прокол. Но кровь из неё течёт и течёт, и это действует ему на нервы. Он ловит себя на лихорадочной молитве о том, чтобы височная кость оказалась не задета.       — Мейстера сюда, — рявкает Люцерис. — Сейчас же.       Из-за гула в ушах он не разбирает, кто из домашней гвардии ему отвечает и что, не слышит приказов нескольким солдатам разыскать мейстера и чужих удаляющихся торопливых шагов. Но он слышит дыхание Эймонда — самый важный звук в его жизни. Видит багряную дорожку, пересекающую бледную кожу так же, как полоса кровавого заката пересекает девственно-белый снег. Молится, чтобы в рану не попало заражение. Сглатывает ком, вставший поперёк горла при одной только мысли об этом.       Семеро, что он будет делать, если потеряет своего мужа?..       Люцерису известно с полсотни ласковых обращений на родном языке и ещё больше на валирийском. Он мог бы использовать одно из них прямо сейчас. Он мог бы использовать их все. Однако вместо этого с его губ срывается лишь:       — Ну и живучий же ты сукин сын.       — Это ты про себя? — тихо фыркает Эймонд в ответ, пока Люцерис оглаживает его щёку, размазывая по ней кровь, с любовью и ненавистью одновременно.       Ему хочется сказать так много, однако все те чистые и честные слова, какие приходят на ум, застревают у него в глотке, скованной не хуже, чем озеро во время жестокой стужи в самой середине зимы.       Зрачок в единственном глазу Эймонда расширен и тёмен, словно разверстое жерло бездонного, бесконечного колодца. Люцерис, понемногу приходящий в себя, уже собирается убрать свои подрагивающие ладони и отстраниться, — в конце-то концов, им нужно остановить это чёртово кровотечение! — однако Эймонд, видимо, что-то прочитав у него по лицу, хватает его за горжет свободной рукой и с чувством впечатывает его губы в свои.       Рот сталкивается со ртом, клацают зубы, до боли зажмуриваются глаза. Они целуют друг друга так, словно впредь им больше не позволят этого сделать. Как если бы это стало их последней возможностью, последним мгновением перед безжалостным и неминуемым концом. Прямо как в ту ночь после Великого совета, когда Деймон...       Нет.       Люцерис рвано выдыхает через нос.       Нет, он не хочет об этом вспоминать. Не сейчас.       Они то кусают друг друга, то сплетаются языками: горячо, и дико, и безумно, и с трепетом. Люцерису кажется, будто и не было этих десяти лет брака, но в то же время их словно бы было не меньше сотни. Эймонд соскальзывает закованной в перчатку ладонью ему на затылок, вплетает пальцы в крупные кудри, сжимает в кулак и тянет на себя, упрямо желая быть ещё ближе, когда ближе уже совсем некуда.       Это отчаянный поцелуй, полный всего между ними невысказанного. Есть в нём и потрясение, и облегчение, и злость, и радость тоже.       Радости больше всего.       Они не отстраняются друг от друга, стоит поцелую закончиться. Сталкиваются носами, соединяются лбами и дышат. Просто дышат. Вместе. Не открывая глаз. Люцерис чувствует, как его тело мелко потряхивает. Семеро, или это Эймонд дрожит в его объятиях? Продолжая поглаживать супруга по окровавленной скуле, Люцерис соскальзывает второй рукой с его шеи на грудную клетку, затем на бок, потом на поясницу. Ладонь колет резкими изгибами чужого доспеха, но ему всё равно. Эймонд по-прежнему сжимает его волосы в кулаке, но уже с гораздо меньшей силой, словно вспомнив, что это может причинить немалую боль. Он что-то шепчет Люцерису на валирийском, но слова трудно расслышать и ещё труднее понять, пока кровь бьётся в висках с таким грохотом, что его, должно быть, слышно и за милю отсюда.       Всё, на что Люцерис теперь способен, — это распознать в почти беззвучном шёпоте неприкрытую нежность, свирепую, как и сам Эймонд.       Однако им, как бы горько это ни было, приходится отстраниться друг от друга.       Эймонд невозмутимо начинает ослаблять ремешки на левом предплечье, чтобы снять и рассмотреть свой повреждённый щит, с которым он идёт в каждое ответственное сражение и который ему так дорог. В конечном итоге, этот кусок старого раскрашенного дерева с десятью чёрными шарами на алом поле — единственное, что осталось у Эймонда от его лучшего друга. Люцерис знает это и делает почтительный шаг назад, слабо улыбаясь.       Ему плохо.       Если бы ремешок от повязки, пересекающей глазницу, не натёр Эймонду кожу и он не потянулся её растереть, единственное, что сейчас осталось бы у Люцериса от его лучшего врага, его худшего кошмара, его возлюбленного мужа — эта самая несчастная повязка.       Ему плохо, а теперь становится ещё хуже.       — Сэмвелл, — зовёт Эймонд, слегка повернув голову в сторону их домашней гвардии. — Объявите речным лордам, что мы собираем совет в Твердыне Маллистеров.       Сэм почтительно кивает и ускользает из поля зрения Люцериса. Эймонд, в последний раз проведя кончиками пальцев по окованному краю щита, начинает раздавать приказы:       — Сир Гилбер, возьмите людей, сколько вам надо, и проверьте склады с продовольствием. Сэнд, арсенал. Сир Оливер, раненые. Сир Марди, трупы. Сир Паркир, порядок на улицах. Джаррет, расставьте дозорных везде, где только сможете: на каждой стене, на каждой башне, на каждой крыше, если придётся, пусть следят и за морем, и за сушей. Потом возвращайтесь, у меня есть для вас ещё одно поручение.       Каждый из названных, получив задание, делает почтительный полупоклон и стремительно уходит прочь, на ходу подзывая ближайших воинов, организовывая их в отряды и раздавая свои собственные приказы. Эймонд натренировал Драконьих Теней настолько, что ему достаточно было сказать одно слово — и всё, считай, уже было выполнено с безукоризненной точностью.       — Сир Фэлон, — продолжает Эймонд, сняв щит.       — Его нет, мой принц, — вставляет Ванадор Нааф с этим своим мягким лисенийскийм акцентом.       — Он что, погиб?       — Мы не видели, чтобы он вернулся с нами из гавани, мой принц.       — Тогда размещение солдат на вас, сир Персиваль. Капитан Нааф, проверьте, чтобы галеи привели в порядок как можно быстрее. — Немного подумав, Эймонд добавляет: — И те два торговых судна тоже. Сир Персиваль, я неясно выразился?       — Простите, мой принц... — произносит тот, глядя на Эймонда с тревогой на дне своих фисташковых глаз, словно опасаясь, что его сейчас же вздёрнут на ближайшем суку; Люцерис хмурится, очень хорошо зная, что напугать сира Персиваля, как и любого другого из Драконьих Теней, практически невозможно, так что чем бы ни было вызвано подобное чувство, это не какая-то ерунда, от которой можно отмахнуться. — Простите, мой принц, но что у вас в щите делает моя стрела?..       Проследив за взглядом сира Персиваля, Люцерис хмурится ещё сильнее. И правда, стрела, которая чуть не убила Эймонда, — чёрная. Именно такая, какие использует сир Персиваль.       — Может быть, кто-то выткнул её из трупа? — осторожно произносит Ванадор. — А потом, ну... вы поняли.       — Нет. — Персиваль показывает ему свой колчан, набитый стрелами: больше поломанными, чем целыми, больше бурыми, чем чёрными, но краска под грязью и кровью всё равно хорошо проглядывается как на древках, так и на оперениях. — Я их уже все вытащил и пересчитал. Все мои чёрные стрелы снова при мне, а кроме меня их больше никто не красит. В том-то и дело, мой принц. Стрела, которая вас чуть не убила, помечена как моя, но она не моя. Просто чтобы вы знали: я не прикладывал к этому руку.       Сир Персиваль всё время был с ними после боя, всё время был на виду и — это Люцерис может сказать точно — не подходил к тому месту, откуда стреляли, ближе, чем шагов на сто. Это не мог быть он. И даже если бы Люцерис не знал всего этого, даже если бы не видел его собственными глазами на противоположном от злополучного задымлённого проулка конце двора, он бы всё равно склонился к тому, чтобы ему поверить. Потому что страх в тоне рыцаря, хотя он и пытается его скрыть, звучит на пределе, неподдельно и искренне, честно, и Люцерис слышит это, быть может, лучше и отчётливее, чем все остальные. Ввинчивает свой испытующий взгляд в глубины чужой души так, как людям обычно не приходит в голову, чтобы доискаться правды. Люцерис верит не столько сиру Персивалю или его слову, сколько собственной оценке, своему чутью, которое пока ещё ни разу его не подводило. В конце концов, если бы он оказался менее проницательной личностью, они с Эймондом никогда не обрели бы всё то хорошее и плохое, что у них есть. Сир Персиваль боится, что Эймонд сочтёт его виновным. Боится получить удар ножом здесь и сейчас, без всякого предупреждения. Боится Эймонда.       И не зря.       Что ж, этот конкретный вид страха Люцерису знаком очень хорошо.       Нет, это не мог быть сир Персиваль Рейн, думает он. Это не мог быть человек, прошедший с ними через ад, служивший им верой и правдой и находившийся далеко от того места, с которого натягивали тетиву.       Это был кто-то другой.       — Это правда, — кивает лисениец. — Перси был рядом с нами, когда вас попытались убить. А мы были рядом с ним. Это не он. И ни один из нас.       — Железнорождённые?.. — предполагает Ульхельм. — Должно быть, мы кого-то из них проглядели.       Люцерис перехватывает немигающий взгляд Эймонда. Иногда его супруг превращается в непробиваемую стену, иногда — в смертельное оружие, а иногда, вот как сейчас, — в плотно клубящийся туман неизвестности, загадки, настоящей грёбаной тайны. О чём он думает в такие моменты? Что планирует? Какие шаги просчитывает?.. Хотел бы Люцерис знать, но сквозь туман не просочиться даже его опытному, наблюдательному взору.       Совсем рядом слышится хруст мелких обломков под чужой спешной поступью, и Люцерис поворачивает голову в сторону звука.       — Никого, — объявляет сир Аннэс. — Он просто исчез. Как будто... в воздухе растаял.       Эймонд слегка склоняет голову набок. Становится ещё непроницаемее. Тихо и спокойно произносит:       — Сир Аннэс, займитесь пленными, как всегда. Ульхельм, будете телохранителем и рыцарем нашей небелой гвардии на время совета. Увидите что-то подозрительное — доставайте топор.       — Да, вождь, — кивает одичалый, расплываясь в широкой улыбке при упоминании топора.       И они втроём выдвигаются в сторону Твердыни Маллистеров. Пересекают внутренний двор, усеянный трупами и ранеными, которым уже помогают другие солдаты и помощники мейстеров. Проходят под аркой парадных ворот замка, чьи крепкие двери снесены с петель, как если бы по ним били тараном или просто какой-то мощной балкой. Может, так оно и было? Люцерис не особенно следил за замком во время битвы. Ему и так хватало забот.       Теперь, оказавшись внутри, он воочию может оценить масштаб разрушения: сломанную мебель, сдёрнутые гобелены и шторы, разбитые вазы, опрокинутые стулья, ручейки крови, подсыхающие на ступенях. Странное дело. Большая часть беспорядка выглядит старой. Из нового лишь свежая кровь и с дюжину трупов, что разбросаны без всякой логики тут и там, словно лепестки из корзинки цветочницы на свадьбе. Весь остальной хаос производит такое впечатление точно ему уже несколько недель. На одном из поваленных столов Люцерис даже замечает пыль.       Возле другого поваленного стола он видит уже начавший разлагаться голый труп; он прибит к столешнице гвоздями за запястья. Слишком маленький, чтобы принадлежать взрослому человеку. Слишком изуродованный между разодранных ног, чтобы определить, девочка это была или мальчик.       Люцерис сталкивался с этим конкретным типом зверств такое бесчисленное количество раз, что ему следовало бы привыкнуть. Однако его всё равно подташнивает от гнева и неприятия точно так же, как и в первый.       — Кракены, — поясняет Эймонд, заметив его взгляд, обострённый чувством ужасной несправедливости.       — Да, я понимаю, что это они натворили. — Люцерис переступает через выкорчеванную из оконного проёма раму, брошенную на полу возле подоконника; брызги разбитого стекла шуршат у него под ногами. — Чего я не понимаю, так это зачем.       — Некоторым просто нравится ломать, — отвечает Эймонд бесстрастно, — и для этого им причина не нужна.       Если бы Люцерис знал его хоть немного хуже, то подумал бы, что Эймонду всё равно. Но Люцерис знает этого человека, — знает его настоящего, — и по тому, как он кривит краешек рта, догадывается, что Эймонд, скорее всего, сейчас перед мысленным взором видит своего старшего брата. Быть может, даже вспоминает какую-то из его гнусных, обидных шуток. Не то чтобы Эйгону нужна была причина, чтобы раз за разом наносить хлёсткие, калечащие удары по терпению Эймонда, или по его характеру, или по чувствам.       Хотя...       Нет, думает Люцерис. Нет, подожди. Это им с Джейсом не нужен был повод, чтобы смеяться над Эймондом, когда они были детьми. Это у них не было причины, пока они слепо следовали за Эйгоном на его крутых поворотах, но у самого Эйгона причина, вероятно, всё же была. Что-то помимо дурного нрава.       Проблемы с самооценкой? Обида на мать? На отца? На них обоих? Зависть младшему брату — куда более способному, талантливому, достойному? Одиночество?       Хотел бы Люцерис знать.       Хотел бы он не принимать участие в тех давно минувших издевательствах, оказаться выше этого, лучше.       — Отчего захватчики вечно всё ломают? — спрашивает он то ли чтобы отвлечь от воспоминаний Эймонда, то ли чтобы отвлечься самому, то ли чтобы не думать о злополучной чёрной стреле и не косить взглядом на пробитый краешек чужого щита, на окровавленный висок, к которому он прикладывался губами, словно к святыне, тысячу раз на протяжении всего их брака. — Дома ведь они себя так не ведут.       — Вот побываем на Железных островах — и посмотрим.       — Мне приятно знать, что ты не забыл о том, как задолжал мне романтическую поездку на медовый месяц целых десять грёбаных лет назад, но Железные острова — не то место, о котором я, знаешь ли, мечтал, — произносит Люцерис с весёлой ухмылкой; впрочем, она тут же сползает с его лица. — Погоди... Ты что, не шутишь?       Эймонд цепко и остро смотрит в его сторону:       — Я похож на человека, который умеет шутить?       — Нет, — соглашается Люцерис. — Нисколько. Но ты умеешь, и очень славно. Я бы не вышел за мужчину без чувства юмора. И пусть твои шутки обычно чернее ночи, мне они нравятся. Ещё как нравятся... Так значит, ты всерьёз намерен плыть на Железные острова? Разве мы не должны были просто выбить их с наших земель и остановиться на этом? Ах, ну да, точно. Как я мог забыть о твоей бесконтрольной ненасытности? Во время кровавой резни, на фехтовальном кругу, в спальне...       Идущий позади них Ульхельм давится воздухом и показательно закрывает уши ладонями.       — Ну и ну, только посмотри на себя, — фыркает Эймонд. — Не прошло и десяти лет, а ты уже начал жаловаться...       Люцерис запрокидывает голову к пололку и смеётся. Это хорошее отвлечение. Лучше шутить или спорить, чем думать о стреле, пробившей и бывший щит сира Кристона, и самообладание самого Люцериса одновременно. Он и без того был на взводе весь день, а теперь ещё и это. Неужели покушения на жизнь Эймонда никогда не закончатся?..       Ах, да, точно.       Они минуют распахнутые двери в чьи-то покои и сворачивают на большую, измазанную багряными пятнами лестницу. Голос Эймонда, когда он заговаривает вновь, сочится тщательно выверенной на внутренних весах издёвкой:       — Наш новый король изъявил свою волю настолько прямо и недвусмысленно, насколько мог. Он хочет, чтобы мятеж подавили, а Красного Кракена обезглавили. Что ещё мы можем сделать, кроме как подчиниться его воле?       Люцериса так и подмывает ответить что-нибудь вроде: “Ну не знаю, скинуть его с трона и усадить туда тебя?” — но он вовремя прикусывает язык. Он не изменник. Даже в шутку.       — И как мы поплывём на Железные острова без кораблей, вождь? — внезапно спрашивает Ульхельм, отрывая ладони от ушей. — Его Светлость и Олли, небось, вплавь могут перемахнуть через весь залив, но не я, и не все остальные, и уж тем более не в доспехах.       — Кто сказал, что мы поплывём без кораблей?       — Так ведь у нас их нет, — осторожно замечает Ульхельм.       Эймонд одаривает его ледяной, зловещей улыбкой, но ничего не говорит.       Весь остаток пути они хранят молчание, пока Эймонд не приводит их к небольшому чертогу с сорванной с петель дверью и полуобгоревшим овальным столом посередине. На столешнице уже расстелена карта Семи Королевств. Вокруг грудятся лорды и рыцари, чьи гербы на нагрудниках и плащах теперь, после битвы, выглядят несколько тускло из-за свежего слоя бурой грязи и запёкшейся крови. Впереди всех серебряный орёл Маллистеров, рядом двуглавый конь Рутов, за ними птичий коготь Личестеров, чардрево Блэквудов, четвертичная эмблема Вэнсов с жёлтыми глазами, танцующая дева Пайперов, чёрный пахарь Дарри, три белых ежа Уодов. За ними стоят и другие, хотя присутствуют явно не все. Раненных и убитых здесь, конечно, нет.       Голоса резко смолкают, стоит Эймонду пересечь порог.       У Люцериса внутри всё замирает тоже, как и всегда в те моменты, когда Эймонд отодвигает внутреннего воина или супруга в сторону и выдвигает вперёд внутреннего короля. Никто другой, пожалуй, не увидел бы разницы, но Люцерис видит: Эймонд мгновенно овладевает всем пространством вокруг себя без остатка, не оставляя другим ни крупицы, как если бы все присутствующие дышали только с его позволения. Что, впрочем, не так уж далеко от истины. Присущая ему внимательность к деталям затачивается до остроты бритвы, делая искру в единственном зрачке ещё более пронзительной и угрожающей. Извечно плавные и сдержанные движения становятся демонстративно смягчёнными, что волей-неволей напоминает окружающим, кому принадлежит неоспоримая власть вершить судьбы в этой комнате, в этом замке, в государстве, во всём мире.       Эймонду никогда не нужна была корона, чтобы выглядеть королём, двигаться как король и действовать по-королевски.       Именно об этом, так всегда захватывающем дух, Люцерис старается думать, принуждая себя не пялиться на рану у Эймонда на виске. Отводя взгляд от багряной капли, очертившей чужую линию челюсти. Выравнивая собственное дыхание, неизменно начинающее учащаться при одной только мысли о погребальном костре, сооружения которого они каким-то чудом нынче сумели избегнуть.       Семеро, как же всё-таки больно было бы потерять Эймонда навсегда. Как невыносимо, безобразно, безжалостно больно...       Люцерис переводит взгляд на лордов, на их хмурые, недовольные, усталые лица. Тем временем Эймонд садится во главе стола и откидывается на спинку резного кресла — единственного не пострадавшего предмета в чертоге, а может, и во всём замке. Лорды садятся следом; все, для кого хватает мест за столом. Некоторые, что помельче родословной, остаются стоять. Большинство рыцарей тоже.       Начинается совет.       — Хорошая работа, лорд Рут, — говорит Эймонд тихо. — Вас можно поздравить с успешным штурмом, не так ли?       Получить похвалу, пусть даже и скупую, от Эймонда Одноглазого было бы великой честью, не будь в его тоне столько элегантно замаскированной насмешки. Она не отчётлива и не очевидна, но по тени, набежавшей на лица лордов и рыцарей, Люцерис понимает, что они всё равно её уловили, кто в большей, кто в меньшей степени. Ему почти хочется покачать головой в знак неодобрения. Они все ненавидят Эймонда, — особенно Дарри, чей замок тот сжёг с какой-то особой жестокостью во время Танца Драконов, — а он только подливает им по чайной ложке масла в огонь при каждом удобном случае.       — Сколько у нас осталось людей? — спрашивает Эймонд.       — Около трёх тысяч, Ваше Высочество, — отвечает ему какой-то мужчина, чьё имя Люцерис не помнит, да и на которое ему, честно говоря, всё равно.       — Около — это сколько?       Голоса сливаются в один сплошной поток фонового шума, уходят на задний план, как под воду. Обычно Люцерис, каким бы уставшим он ни оказывался, всегда внимательно слушает всё, что говорят и о чём спорят на совете. Обычно он выжимает из себя последние капли сил, выкладывается на полную мозгами после того, как выложился мышцами.       Но не сегодня.       Сегодня Люцерис не может сконцентрироваться на том, что слышит. Факты и цифры пролетают мимо него. Он не знает, какие у них потери, поймали ли они Дальтона Грейджоя, если он действительно был здесь, на сколько они задержатся в Сигарде. Он просто смотрит на Эймонда и только на него одного. Любуется им словно в последний раз, и от этой мысли у него щемит в груди так, что он не может вдохнуть.       Он находит манеру Эймонда вести военные советы совершенно очаровательной. Особенно когда Эймонд поднимается на ноги и начинает кружить по залу, точно ястреб в поисках полёвки. Его супруг неизменно встаёт за спиной того, с кем разговаривает, давя на чужое чувство безопасности своим незримым и потому ещё более угрожающим присутствием.       Исключений у Эймонда только два.       Одно — сам Люцерис. При совещании с ним Эймонд целенаправленно останавливается напротив, подчёркивая к нему своё уважительное отношение, как равного к равному, супруга к супругу, Таргариена к Велариону. Люцерис, впрочем, очень остро осознаёт, что они никогда не будут равны: ни по чистоте крови, ни по умениям. Знает, что Эймонду об этом известно столь же хорошо, как и ему самому, и оттого лишь сильнее ценит, что он закрывает на это глаза... глаз.       Другим исключением был покойный сир Кристон Коль. Люцерису доводилось слышать, что Эймонд, став ненадолго принцем-регентом во время гражданской войны, разговаривал с Колем, либо усаживая того на самое ближайшее к себе в совете кресло, либо сам присаживаясь на край стола рядом с ним. Он прислушивался к его словам. Согласовывал с ним свои планы. Никогда не перебивал. Они с сиром Кристоном тоже не были равны, но, как и в случае с Люцерисом, Эймонду на это, похоже, было совершенно наплевать тогда и уж тем более наплевать сейчас. Глубокая привязанность к сему человеку нисколько не потускнела у него даже спустя десятилетие после его смерти. Этот рыцарь с сомнительной моралью был и остаётся для Эймонда чуть ли не богом.       — Мой принц... — произносят где-то совсем рядом с самим Люцерисом.       Низкий, хриплый голос сира Аннэса заставляет его встрепенуться. Он поворачивается и видит, как рыцарь что-то тихо докладывает Эймонду. Что-то крайне важное.       Дурной человек для дурных дел — вот что Люцерис думает о сире Аннэсе Головы-В-Мешках. Тем не менее он понимает всю важность и всю полезность иметь подобного человека под рукой, оттого никогда не возражает против его присутствия: в комнате, в замке, у них на службе.       Как и сир Гилбер, он прошёл с Эймондом через весь Танец, присягнув служить ему верой и правдой до самого последнего своего издыхания. Молчаливый, с короткими чёрными волосами и короткой бородой, с жёстким взглядом и уродливым шрамом через всё лицо, с крохотным обрубком на месте правого уха и шестьюдесятью годами за спиной, сир Аннэс до сих пор остаётся для Люцериса загадкой, которую он, справедливости ради, не рвётся решать. Во многом потому, что в ключ к ней кроется в пытках пленников — основном занятии сира Аннэса в военное время после участия в крупных сражениях и маленьких, самоубийственных, стратегически важных вылазках. На гербе у него изображены три кроваво-оранжевых факела на чёрном поле. Подходящая эмблема для такого человека, думает Люцерис. Для пленника факел означает тюремщика, а тюремщик означает допрос.       — Дальтона Грейджоя здесь нет, — докладывает сир Аннэс. — Есть его сын.       — Торон Грейджой? Или тот, второй, как его... Родрик? — переспрашивает лорд Маллистер, и Люцерис замечает промелькнувшую на мгновение в его глазах искру, подозрительно похожую на предвкушение мести.       — У Красного Кракена теперь один сын, — вставляет лорд Пайпер. — Вы что, забыли, как леди Джоханна Ланнистер взяла Родрика Грейджоя в плен, оскопила и сделала шутом на потеху своим детям? Мальчик не выдержал унижения и через год бросился в колодец да свернул себе шею при падении. Когда его тело нашли, оно так распухло, что его невозможно было узнать.       — Тогда как его всё-таки опознали, если его невозможно было узнать?       — По шутовской одежде, сир Уод, — отвечает лорд Пайпер. — По шутовской одежде.       — Он что-нибудь сказал? — спрашивает Эймонд, обращаясь к сиру Аннэсу.       — Кроме ругательств и оскорблений — ничего, — отзывается тот. — Но я его ещё не допрашивал, — добавляет рыцарь, а потом на миг замолкает, и эта короткая пауза кажется Люцерису тёмной, как чужая душа. — Мне следует?..       Эймонд что-то прикидывает в уме. Завершает свой ястребиный полёт вокруг враждебно настроенных союзников и вновь усаживается во главе совещательного стола с расстеленной на нём картой. Говорит:       — Где он сейчас?       Вместо ответа сир Аннэс, имеющий какое-то особое чутьё на то, чего от него хочет его сюзерен, выходит в коридор. Через несколько мгновений он возвращается с двумя солдатами, ведущими под руки связанного молодого человека, явно не старше двадцати. Люцерис сразу замечает на лице Торона Грейджоя печать досады вперемешку с дерзостью. Досада — от проигранной битвы. Дерзость — от знания того, что это ещё не конец. Ещё не всё потеряно. Будто у него есть шанс выкарабкаться благодаря чьей-то помощи. Сильной помощи.       Могущественной и вооружённой.       Помощи того, имя коему — Люцерис готов поставить на это половину своего состояния — Дальтон Грейджой.       — Он вас всех утопит!.. — восклицает Торон, как только сир Аннэс убирает кляп у него изо рта, пожимая плечами на неодобрительные взгляды лордов, словно бы сообщая, что ему становится наплевать, какая у пленного родословная, если тот начинает кусаться. — Он вас всех утопит в вашей же собственной крови!       — Он может попытаться, — кивает Эймонд с холодной улыбкой. — Как только закончит играть в труса, разумеется, и встретится с нами на поле боя лицом к лицу. Где он, кстати? Где это красная каракатица, которую вы мятежно и фанатично объявили своим королём? Вопреки тому, что у вас, клятвопреступников, уже есть король, настоящий, король андалов, ройнаров и Первых людей, владыка Семи Королевств и защитник державы, и имя ему — Эйгон Третий Таргариен, если вдруг вы забыли.       Надо отдать Торону должное, думает Люцерис. Парень действительно старается держать лицо, хотя мягкий голос Эймонда вкупе с его пронзительно острым взглядом вскрывают ему череп не хуже ножа. Он видит в Тороне зарождающийся страх, но также видит и неистребимую надежду.       Надежда — хороший спутник для пленного.       Плохой — для пленителя.       Ещё прежде, чем Торон успевает заговорить снова, прежде даже, чем торжествующий оскал растягивает уголки его губ, Люцерис уже знает, что не услышит сейчас — или, может быть, сегодня, или, может быть, вообще — ни одной хорошей новости.       — Ну и где же был ваш Эйгон Третий, когда мы брали Сигард и делали местных женщин своими солёными жёнами? — с вызовом бросает Торон, вздёргивая подбородок. — Где же ваш король андалов, и ройнаров, и всех остальных теперь, когда Красный Кракен захватывает, насилует и сжигает Ланниспорт? Да-да, будьте уверены, он занят этим прямо сейчас, пока мы разговариваем!       Значит, Ланниспорт. Вот и нашлась пропавшая вторая флотилия. Люцерис перехватывает взгляд Эймонда. Улыбается ему краешком губ, потому что это была действительно хорошая уловка с его стороны. Зачастую провокация гораздо эффективнее пыток. Люди выбалтывали и не такое, попавшись на крючок.       — А где прямо сейчас ваш король, а? — продолжает Торон. — Заперся в собственных покоях, потому что не может справиться с парой заговорщиков?       — Ну, мы всегда можем сделать на одного заговорщика поменьше... — произносит Эймонд, расслабленно откидываясь на спинку стула. — Я уверен, ему очень поможет, если мы сожжём вас.       Эти слова что-то ломают в Тороне. Как если бы он всерьёз считал, что его положение, титул и власть обеспечивают ему безопасность. Какая глупая, наивная мысль! Как только на горизонте появляется Эймонд Одноглазый, никто не в безопасности.       И в первую очередь — сам Люцерис...       — Утопление, тем более в крови, — это не по моей части, — произносит лорд Маллистер. — Но я бы с радостью посмотрел, хорошо ли кракены горят.       Ещё бы, думает Люцерис. После всего, что железнорождённые сотворили с Сигардом, ещё бы лорду Маллистеру не хотеть на это посмотреть.       Ему вспоминается труп ребёнка, который они видели по дороге. Ребёнка, которого насиловали до тех пор, пока тот не умер. Может, и после тоже.       Люцерис думает о том, что и сам в общем-то не прочь бросить за подобное на костёр парочку человек, или даже парочку десятков, но он одёргивает себя за одну только эту мысль. Не столько потому, что ему претит насилие, хотя и это тоже, сколько потому, что он понимает, навидавшись этого бесчисленное количество раз, он понимает: если мы злом пытаемся уничтожить зло, мы только умножаем зло.       — Вы не можете!.. — вспыхивает Торон.       О, вот оно. Крушение надежды. Паника. Безысходность. Понимание того, что помощь не придёт. Не успеет. Никто не спасёт в последнюю секунду, не вытащит с разожжённой поленницы, как это было в одной истории про какого-то барда по имени Юлиан, которую Люцерис когда-то читал.       — Я — Грейджой, сын Дальтона Грейджоя, Лорд-Жнец Пайка, вы не можете просто...       — Не могу? — нечитаемо переспрашивает Эймонд.       Он вновь садится прямо и опасно наклоняется вперёд, сцепляя руки в замок и упираясь локтями в стол. От его фигуры, ещё секунду назад такой расслабленной, такой непринуждённой, теперь веет обещанием смерти в драконьем огне: одинокому пленному мятежнику, его отцу, всем замкам и городам Железных островов, самому морю вокруг них. Затем Эймонд произносит, тихо и предостерегающе, точно аспид шипит:       — Кто ты такой, чтобы мне указывать, мальчик? Даже Люк этого не делает, а он — мой муж.       Тишина, воцаряющаяся в зале вслед за этими словами, поистине мёртвая.       Люцерис почитает за лучшее не смотреть на Эймонда, не уверенный, сумеет ли сдержаться и не расцеловать его прямо при всех. Это правда, он никогда не указывал Эймонду Одноглазому, — он же не самоубийца, в конце концов! — но тот факт, что он может это делать, что этому законнорождённому мужчине с безупречной родословной небезразлично его бастардское мнение, что он признаёт его как равного перед лицом всего мира, трогает нечто очень глубокое у Люцериса внутри.       Торон Грейджой больше ничего не говорит. Только беспомощно открывает и закрывает рот, слишком ошеломлённый и, кажется, потерявший надежду. Сир Аннэс, дождавшись кивка от Эймонда, уволакивает парня прочь.       Совет вливается в прежнее русло.       Вскоре приходит мейстер. Эймонд нисколько не отрывается от обсуждения дел, пока тот промывает и зашивает порез у него на виске. Зато Люцериса это выбивает из колеи пуще прежнего. Он больше не может сидеть на месте, как бы ни умоляли его об этом собственные колени, и спина, и мышцы, — словом, всё его ноющее от усталости тело.       Ножки кресла скребут по полу слишком громко и слишком резко, когда он встаёт. Это заставляет лорда Личестера запнуться на полуслове, но потом опять продолжить говорить о чём-то, во что Люцерис всё равно не вслушивается. Он устало трёт переносицу на пути к окну. Ему нужен воздух.       Ещё ему нужно по меньшей мере двадцать тысяч солдат, новый добротный щит, который не развалится после убойной мясорубки, вроде сегодняшней, и, конечно, чтобы покушения на жизнь Эймонда прекратились, но сперва — всё-таки воздух.       Щёлкает замок. Отпирается створка.       Вместо приятного морского бриза Люцерису в лицо ударяет отвратительный запах бойни и горелого города. Вот в чём беда с окнами: держишь закрытыми — душно, открываешь — смердит.       Люцерис уже было собирается захлопнуть всё обратно, однако его взгляд, бездумно скользящий по внутреннему двору, залитому ржавым светом заходящего солнца, внезапно натыкается на несколько новых знамён. Губы у него сами собой растягиваются в улыбке. Он уже и не надеялся на хорошие новости, и тем не менее — вот они, прямо здесь.       Оборачивается он как раз вовремя, чтобы увидеть, как Эймонд, чуть наклонившись над картой, сдвигает фигурку трёхглавого дракона от Сигарда к Железным островам.       — Вы хотите взять Железные острова с тремя тысячами?! — восклицает лорд Дарри; по всему видно, что он хочет спросить, не сошёл ли принц с ума, но вовремя прикусывает язык.       Взгляд Люцериса находит дверной проём. Улыбка у него на лице становится ещё шире при виде человека, прислонившегося к косяку и уже явно какое-то время наблюдающего за происходящим. До сих пор его никто не заметил, но он исправляет это, вклиниваясь в совет, словно ледоруб в Стену:       — Ну почему же с тремя тысячами? — произносит голос, по которому Люцерис, положа руку на сердце, признает, что скучал; Семеро, именно этого человека здесь так не хватало всё это время! — Как насчёт четырёх с половиной?       Лорды и рыцари как один оборачиваются. Только Эймонд, как всегда, не удивлён. Вероятно, он заметил чужое присутствие ещё какое-то время назад. И как только он умудряется замечать так много вещей одним глазом, когда другие не видят их и двумя?..       — Лорд Старк, — кивает он сдержанно, но с уважением. — Как ваша нога? Ещё не прошла?       — Получше, — отвечает Криган, вскидывая брови. — Хотя я удивлён, что вы вообще об этом знаете... Глаза и уши повсюду, да?       — Раз своих у меня не хватает, — Эймонд постукивает пальцем по повязке, — я пользуюсь чужими. Благоразумный человек всегда должен знать, что творится у него за спиной.       Последнюю фразу он, конечно, говорит вовсе не для Старка.       Для всех остальных.       Эймонда боялись, когда у него была Вхагар. Теперь Вхагар рядом нет и, быть может, не будет уже больше никогда. Люцерис не хочет об этом думать, но ведь правде в глаза всё равно придётся смотреть. Рано или поздно. И если уж на то пошло — лучше рано, чем поздно... Враги Эймонда считают, что теперь их шансы вернее, а положение — выгоднее, чем когда-либо. И хотя битва за Сигард показала, что Эймонд опасен и без крылатого огнедышащего чудовища, угроза для его жизни чрезвычайно велика.       — В таком случае вы, вероятно, уже знаете, что задержала нас не моя нога... — хмыкает Криган.       Люцерис до сих пор ничего не слышал об этой травме, но он замечает хромоту северянина, когда тот, оттолкнувшись от дверного косяка, скромно направляется к стоящим лордам и рыцарям, для которых кресел не хватило. Отлепившись от окна, он встречает Кригана на полпути и крепко жмёт ему руку, а потом потом жестом предлагает своё место за столом. Люцерису не терпится расспросить этого благородного человека о Джейсе и как у него идут дела в Ночном Дозоре, о том, про что Джейс в письмах сам не напишет, но всё это может подождать.       — Ещё одна флотилия кракенов, — продолжает Криган, — высадилась на Каменном берегу, чтобы бесчинствовать и грабить на Севере. Мы подоспели бы к вам раньше, но нам пришлось выбивать их из Родников и Курганов. Они спалили Барроутон. Потом мы увязли на Перешейке из-за дождей. А потом ещё эти Фреи.       Лорды и рыцари согласно кивают в знак понимания.       — Ох уж эти Фреи со своей переправой... — говорит один.       — Особенно во время войны, когда каждый день на счету! — поддакивает другой.       — То есть их три? — внезапно переспрашивает лорд Дарри. — Флотилий. Получается, их три, а не две, как мы думали.       — Как вы думали... — произносит Эймонд настолько тихо, что его не слышно никому, кроме Люцериса, прислонившегося к спинке его кресла с левой стороны.       — Три? — хмурится Криган. — Где они спрятали третью?       — В Ланниспорте.       — Ланниспорт осаждён?.. — Старк не выглядит особенно удивлённым, просто хмурится ещё сильнее. — За всю историю мира у железнорождённых ещё не было, пожалуй, столько воинов и безумцев одновременно. Чего они хотели добиться, ударив сразу по трём фронтам и продвинувшись вглубь страны? Захватить Семь Королевств? Боги, они же понятия не имеют, как вести сражения на суше...       — Они пытаются взять не умом, а количеством, — бормочет лорд Личестер. — Никто из них не подхватил весеннюю хворь. Их много, и они сильны, а у нас половина валяется при смерти.       — Вы случайно не прихватили с собой их корабли? — интересуется Эймонд как бы вскользь, как бы между прочим, как будто ему это совершенно безразлично, хотя на самом деле, и Люцерис видит это, ничего более ценного, кроме разве что Вхагар, он сейчас не может вообразить.       — Нет, — Криган качает головой. — Нет, мы сожгли всё, что горело, чтобы не дать кракенам сбежать обратно на Железные острова, когда они начали отступать.       От Люцериса не ускользает, как взгляд Кригана холодеет, стоит ему заметить Ульхельма. Отчасти стремясь отвести внимание северянина от одичалого, отчасти просто желая покинуть душный чертог, Люцерис отталкивается от спинки кресла, на которое опирается, и распрямляет плечи.       — Прошу прощения, милорды, — говорит он, — но я, наверное, пойду.       Однако Люцерис не делает и шага. Вперяет взгляд в Эймонда, ожидая его разрешения или отказа.       С тех пор как он отказался от титула принца и наследника Дрифтмарка, он не считает правильным вести себя так, будто они с Эймондом равны. Во многом потому, что это никогда не было по-настоящему правдой: законный чистокровный принц из них двоих только один. И хотя Эймонд всячески подчёркивает их равенство как супругов, Люцерис, будучи простым лордом и хранителем Харренхолла, не собирается подрывать его статус в глазах других лордов, обращаясь с ним, принцем, как с себе подобным. Особенно в глазах тех лордов, которые им служат.       Но у него есть также и другая причина, быть может, куда более важная: нет ничего трудного в том, чтобы с почтением относиться к тому, кого любишь.       Эймонд молча смотрит на него в ответ.       В его испытующем лиловом взгляде Люцерис безошибочно читает упрёк: “Тебе следовало сказать, что ты всё-таки ранен, Люк”. Он беззаботно вздёргивает уголок рта, словно бы сообщая, что это просто усталость, мол, не о чём беспокоиться. Однако усыпить бдительность супруга ему этим не удаётся. Иногда Люцерис забывает, что не только он может прочитать Эймонда, но и Эймонд может прочитать его.       Две открытые друг для друга книги, нечего сказать.       — Ступай, — кивает Эймонд с чем-то подозрительно похожим на ласковость, скупую, но существующую.       Люцерис ловит себя на желании взять его за руку и прижаться губами к тыльной стороне его ладони. Затем в памяти у него вновь всплывают разинутая пасть Вхагар, и громовые тучи, и раскатистый, перекрывающий бурю, жестокий смех, исполненный наслаждением от погони, и его тут же одолевает нестерпимая потребность схватить Эймонда за затылок и бить лицом о стол до тех пор, пока оно не превратится в уродливое кровавое месиво из плоти и сломанных костей. У него чешется рука, так ему этого хочется, и в тоже время — горят губы, жаждущие поцелуя. На контрасте, в противоречии.       Он не делает ничего из этого.       Молча отвешивает почтительный полупоклон и выходит из чертога, где слишком много грязных мужчин, пахнущих гарью и скотобойней. На самом пороге он оборачивается, перехватывает взгляд Ульхельма и беззвучно, одними губами, произносит: “Топор”.       Выйдя в коридор, он обнаруживает своего оруженосца сидящим на самой верхней ступени широкой каменной лестницы. Тот задумчиво крутит в руках две стрелы.       — Почему ты не в лагере, Том? — справляется Люцерис, мысленно готовя себя к очередным плохим новостям.       Так уж устроена жизнь последнее время: о чём ни спросишь — жди беды.       При звуке его голоса оруженосец поспешно вскакивает на ноги. Для своих девяти лет Том Костейн довольно высок. Вполне возможно, он будет таким же длинным, как Ульхельм, когда вырастет.       — Потому что битва окончена, милорд, а вы приказывали не высовываться, только пока на улицах ведутся бои. И зря вы думаете, что я не могу драться наравне с остальными.       — Умереть наравне с остальными ты тоже можешь.       Эти слова заставляют мальчика поникнуть, а его поникший вид заставляет Люцериса почувствовать себя виноватым.       — Как я буду защищать Его Высочество и вас, если вы не разрешаете мне быть рядом в трудную минуту? — вопрошает Том с горечью.       — А ты этого хочешь? Быть рядом с нами посреди кровавой резни?       — Как ещё мне исполнять свой долг?       — Том, послушай меня, — Люцерис опускается на одно колено рядом с ним, чтобы им быть на одном уровне; пекло, и как же у него болит во всём теле. — Не надо бросаться грудью на меч. Ни сейчас, пока ты оруженосец. Ни потом, когда станешь рыцарем. Войны никогда не заканчиваются по-настоящему. Ты ещё хлебнёшь свою чашу битв. Просто не сейчас. Всё, о чём я тебя прошу, — быть бдительным и следить за мелочами...       — А ещё чистить ваши доспехи и набирать вам ванну невесть сколько раз в году, — подсказывает Том.       — Да, и это тоже, — ухмыляется Люцерис, хотя и слабо, а потом вновь становится серьёзным. — Продолжай следить за всем тем, что кажется незначительным. Мы с принцем оставляем тебя в тылу не просто так, ты понимаешь? Твои глаза и уши могут защитить нас столь же хорошо там, как топор Ульхельма — здесь.       Том кивает решительно, как настоящий мужчина. Он ответственный, этот мальчик. Люцерису никогда по-настоящему не был нужен оруженосец, но после встречи с этим отважным и преданным созданием во время турнира в Староместе пару лет назад он решил попробовать.       Не ради себя — ради Тома.       — Милорд, взгляните, — говорит мальчик, протягивая ему две стрелы. — Вы видите? Вот стрела сира Персиваля, она чёрная и длинная. А это стрела, которая сегодня попала в принца. Она тоже чёрная, только вот она короче на дюйм, а древесина, из которой она сделана, — прочнее.       Люцерис осматривает стрелы и приходит к такому же выводу.       — Это не сир Персиваль, — заключает Том. — Не его это стрела. Но она тоже покрашена, как будто кто-то хотел его подставить.       Том внимателен и вдумчив, и это хорошо. То, что он пытается защитить своих, — тоже.       Люцерис хлопает его по плечу и поднимается на ноги.       — Отличная работа. Но только не говори мне, что это всё, чем ты занимался...       Том бросает на него оскорблённый, неверящий взгляд.       — Милорд, я знаю свои обязанности. Ваши покои готовы, все вещи принесены, вода для ванны скоро нагреется. А это, — он указывает на стрелы. — Это хобби, милорд.       Издав весёлый смешок, Люцерис делает Тому жест рукой, и они оба начинают спускаться по лестнице. Том ведёт его в предназначенные им с Эймондом покои, пока сам Люцерис пытается не развалиться по кускам на ходу. Семеро, какая ужасная, просто дикая, просто чудовищная усталость одолевает его. Словно в теле не осталось ни одной мышцы, которая не требовала бы рухнуть на пол и остаться там до следующей зимы.       — Его Высочество сожжёт Грейджоя? — внезапно спрашивает Том.       — Не могу сказать наверняка, но думаю, что нет, — осторожно отвечает Люцерис. — Он слишком важен. Для переговоров, обмена заложниками, выкупа.       — А пленных кракенов? Их сожгут?       Люцерис скашивает на него изучающий взгляд. Он не хочет, чтобы мальчик с такими нравственными дарованиями в итоге превратился в такого же негодяя, как... как они все тут.       — Тебе бы этого хотелось, Том?       — Нет.       — Артур Гудбразер убил... — Люцерис собирался сказать твоего отца, но это слишком жёстко, даже если это правда; поэтому вместо этого он говорит: — Артур Гудбразер убил сира Лео Костейна. Разве ты не хочешь отомстить?       Том молчит. Долго молчит. Когда они проходят ту залу, где Люцерис видел труп изнасилованного ребёнка, Том кидает туда короткий взгляд, но не задерживается. Люцерис вдруг понимает, что Том тоже это видел.       — Я хочу... — произносит мальчик-оруженосец со всем своим достоинством, со всей своей честностью. — Я хочу, чтобы плохие вещи больше не случались. Вот и всё, милорд. Больше нечего хотеть.       — Да, я тоже, Том, — кивает Люцерис. — Я тоже.       Остаток дороги они заполняют молчанием.       Незадолго до покоев Люцерис вдруг замечает устало привалившегося к стене сира Фэлона Дейна.       — О, так вы всё-таки живы, — приветствует его Люцерис.       Тот сразу отталкивается от стены и встаёт ровно, с почтительным наклоном головы.       — Ваша Светлость.       Рыцарь выглядит измотанным и чем-то глубоко раздосадованным. Может быть, он потерял сегодня друзей? А может, это печать первого кровопролития... Он ведь ещё очень молод, — только недавно стукнуло девятнадцать, — и в битвах бывать ему раньше не доводилось. Счастливчик, думает Люцерис. Сам он участвует в сражениях с шестнадцати; в первом же бою убил пять человек. Потом он проплакал всю ночь, пока не пришёл Деймон и не ударил его, велев переносить трудности как мужчина. Да, повезло сиру Фэлону, что он взрослел не во время гражданской войны.       Когда рыцарь поднимает голову, Люцерис окидывает взглядом его лицо. Очень молод и очень красив. Глаза тёмные, точно ночь без луны. Волосы чёрные, будто обгоревшие доски. Он приехал из Горной Обители меньше года назад и, как и сир Аннэс, пока остаётся для Люцериса загадкой, но по иной причине. Сира Аннэса Люцерис не хочет разгадывать. У сира Фэлона разгадывать как будто нечего: он словно белый лист.       — Уродливая это вещь — первое сражение, — говорит Люцерис.       — Да, милорд, так и есть.       — Вы выглядите уставшим.       — Разве мы не все такие?       — Ну, как отдохнёте, найдите сира Гилбера. Лишние руки ему не помешают.       Сир Фэлон раскланивается и бредёт в сторону выхода.       Люцерис толкает дверь плечом и проходит вглубь покоев, отведённых им с Эймондом и уже немного прибранных слугами, хотя следы пребывания врагов всё равно видны тут и там. Он присаживается на край оконной ниши, не желая пачкать постель или стулья своими грязными доспехами, и проводит рукой по лицу. Не препятствует Тому выполнять его работу: взяться за крепления и начать расчехлять его из варёной кожи и стальных пластин. Смотрит в окно, где сгущаются эбеновые сумерки, прорезанные на горизонте тонкой, угасающей полоской пурпурно-золотистого заката. Небо выглядит точно так же, как в ту сладкую и одновременно кошмарную ночь после Великого совета, когда Деймон...       На мгновение Люцерису даже приходится зажмурить глаза — настолько болезненно это воспоминание. Затем он вновь смотрит в окно, наблюдая, как последние лучи тускнеют, гаснут и обращаются в чёрный уголь, такой же, каким измазан весь остальной небосвод. Упрекнув себя в нежелании сталкиваться с некоторыми вещами лицом к лицу, — в этом давнем тревожном страхе перед некоторыми вещами, — он берёт себя в руки и позволяет своим мыслям течь в ту сторону, в какую он предпочёл бы, чтобы они не текли. Это больно — бередить старые раны, но иногда это надо делать, чтобы не дать себе забыть, потому что иначе можно наломать ту ещё гору дров.       Мгла накатывает на город, подобно неумолимому приливу, точь-в-точь как в ту безжалостную ночь после Великого совета, когда Деймон попытался их разлучить.       Отнять одного у другого.       Разграничить беспросветной, непреодолимой пропастью.       Разделить. Рассечь. Распороть. Разорвать.       Разлучить.       Навсегда.       Люцерис думает о непроглядном мраке, распростёртом за окнами, думает о стреле, оцарапавшей несколько часов назад Эймонду висок, и неизбежно проваливается в воспоминания десятилетней давности, как мог бы провалиться в коварные зыбучие пески или в губительную трясину посреди топких лесов. Уходит в мысли об этом с головой, теряя весь воздух из лёгких.       Режущие до крови кристаллы воспоминаний вырастают перед его мысленным взором, словно островерхие айсберги из воды перед кораблём, заброшенным в суровые воды Студёного моря.       Он помнит ту роковую ночь очень хорошо.       Был поздний, глубокий вечер. Был далёкий завывающий осенний ветер. И был холод, причём такой, что сводило пальцы да в костях делалось неприятно. Но в покоях Эймонда был разожжён камин, от огня шло тонкое трепещущее тепло, а постель к тому моменту уже впитала жар их тел или, быть может, жар их вражды.       Это была вторая ночь, которую они провели вместе. Им лишь недавно удалось вернуться с Великого совета и немедленной, но впечатляюще торжественной коронации Рейнис. По окончании Эймонд, явно с трудом сдерживавший своё нетерпение, потянул его прочь. Люцерис хотел сначала поговорить с Рейнис, но её окружало так много людей, что он даже не смог приблизиться. Поэтому он с готовностью позволил Эймонду взять своё, остановившись лишь один раз и для того только, чтобы обратиться к Рейнире, мимо которой лежал их путь из тронного зала. Не выпуская ладони Эймонда из своей собственной с той самой минуты, как принял его предложение, Люцерис припечатал её счастливым — во всяком случае, счастливым для Эймонда и для самого себя, но, вероятно, далеко не для всех остальных — известием:       — Мне очень жаль, что ты потеряла трон, правда, но зато ты жива, и я жив, и все живы, и что гораздо важнее мы, будь оно всё проклято, поженимся, матушка! — произнёс он, порывисто привлекая к себе Рейниру и с чувством целуя её в лоб. — Во имя всего святого, мы с Эймондом, чёрт возьми, поженимся.       Исступление, пульсировавшее внутри него, как какая-то сладостная болезнь, уже полдня заглушало Люцерису глас рассудка. Тем не менее, ему всё же хватило здравомыслия сообщить матери новость достаточно тихо, чтобы услышала лишь она одна, а не все присутствовавшие в тронном зале. Хотя это совершенно не отменяло того факта, что Люцерису хотелось об этом кричать: насколько сумасшедшим от счастья он себя чувствовал. Быть может, вот почему он не обратил внимания на потрясение и ужас, исказившие лицо Рейниры. Он до крайности плохо соображал всю коронацию, а потом и всю дорогу до покоев Эймонда, слишком занятый столь ненавистным и дорогим сердцу бледным одноглазым профилем. Справедливости ради, Эймонд в те часы мыслил ничуть не яснее его.       Кажется, кто-то из них смеялся, — быть может, даже они оба, — когда они взбегали вверх по главной лестнице, оставляли за собой пустующие коридоры, анфилады и галереи, цеплялись друг за друга, целуя то украдкой, то основательно, перемежая горячие признания с воинственными угрозами, пока дверь покоев наконец не захлопнулась за ними, точно спущенная тетива. И тогда поцелуи их жгучие приобрели привкус мёда и крови, одежда потерпела настоящее кораблекрушение, а сами они занялись любовью так неистово и свирепо, как обычно занимаются войной.       Потом, ближе к полуночи, Люцерис стал понемногу приходить в себя и задаваться насущными вопросами. И чем дальше простирались его размышления, тем отчётливее проступал из тумана искристого блаженства гнетущий остов тревоги по будущему, которое могло закончиться, так и не начавшись.       Ему тут же сделалось дурно, стоило осознать, какой опасности они оба друг друга подвергли, приняв те решения, какие они приняли. Однако затем он посмотрел на Эймонда, приткнувшегося к его боку, и ледяная хватка у него на сердце мгновенно разжалась.       Эймонд дремал. Не шевелясь. Дыша так тихо, что казалось, будто он и не дышал вовсе. Только обнимал Люцериса поперёк груди крепко-крепко, как если бы опасался, что тот оставит его, стоит ему хоть на миг ослабить бдительность. Не веря или, быть может, не зная, что Люцерис совершенно неспособен был бы этого сделать, даже если бы его не держали с такой бережностью, с такой надеждой.       Он мягко поглаживал Эймонда по спине между лопаток, любовался очертаниями его тела, насколько позволяло прикрывавшее их обоих одеяло. В то мгновение — как и во множество мгновений после — он едва мог поверить, насколько реальным всё это было. Насколько восхитительным. Насколько правильным.       Никакие богатства в мире не смогли бы сравниться с тем сокровищем, что спало у него на плече, с теми несколькими крохотными часами длиною в вечность, что они только-только успели провести вместе.       Однако Люцерис не мог не задаваться вопросом, как, во имя всего святого, им эти часы продлить.       — Что ты делаешь? — насторожившись, спросил он, когда Эймонд, стряхивая дрёму, приподнялся на локтях и несколько изменил позу, положив голову ему на грудную клетку, как если бы та была обыкновенной подушкой, а не частью живого человеческого тела. — Эймонд?..       В ответ раздалось раздражённое:       — Ш-ш-ш, умолкни. Мне надо подумать.       — И ты что же, решил делать это, слушая, как бьётся моё сердце?       — Разве оно не принадлежит мне? — спросил Эймонд, снова приподнимаясь и вперяя в Люцериса стальной взгляд. — Разве я не волен распоряжаться им так, как мне вздумается?       — Всецело, любовь моя. Всецело. Ты можешь хоть вырезать его у меня из груди, если это сделает тебя счастливым.       — Я это учту. Но мне куда больше по душе, когда оно живое и бьётся.       Люцерис ожидал, что после этого Эймонд уляжется обратно, однако тот продолжил смотреть на него этим своим пристальным одноглазым взором, неизменно выворачивающим душу собеседника наизнанку.       — Это уже второй раз, Люк.       — О чём ты?       — То, как ты меня назвал... — произнёс Эймонд и тут же затих.       — Любовь моя? — подсказал Люцерис, совсем не будучи уверен, переживёт ли он следующее мгновение или Эймонд убьёт его, не дожидаясь, когда они обвенчаются, если, конечно, обвенчаются вообще. — Ты против?..       — Если бы я был против хоть чего-нибудь из того, что ты сказал или сделал за последние два дня, ты уже был бы мёртв.       Ладонь Люцериса, выводившая у Эймонда на спине незамысловатые узоры, резко остановилась. Он позволил ей прилипнуть к чужим лопаткам — тяжело и обдуманно, словно предупреждение. Затем Люцерис намеренно выдержал небольшую паузу, придав ей не меньше веса, чем тому, что произнёс в ответ:       — Знаешь, это взаимно.       — Да, именно поэтому мы там, где мы сейчас, а не на погребальном костре, — промурлыкал Эймонд, явно удовлетворившись его скрытой угрозой, её выверенностью или, быть может, попросту её наличием.       С этими словами он улёгся обратно, тряхнув головой так, чтобы скрыть лицо за волосами, но Люцерис всё равно успел заметить тень улыбки у него на губах. Чувствовать вес его головы на своей груди было очень приятно. Он вновь принялся гладить Эймонда по спине, время от времени соскальзывая ему то на плечо, то на рёбра, то на поясницу, а то вдруг начиная играть с одной из длинных, выбеленных лунно-золотым прядей, но затем опять берясь рисовать на чужой коже круги и линии, не несущие в себе никакого иного смысла, кроме невыразимой, глубокой, чистосердечной привязанности.       — О чём ты хотел поразмыслить?       Эймонд ответил не сразу. Когда он заговорил, это звучало подозрительно похоже на план штурма какой-нибудь крепости, или города, или даже целой страны:       — Нам надо обвенчаться так, чтобы нас не сослали на Стену и не вздёрнули. Но делать этого тайно, будто вор в ночи, я не стану. Этот брак должен быть узаконен и в глазах богов, и людей. Я не остановлюсь ни перед чем, пока нам не дадут септона и не пропустят в септу. И я не вижу никакого иного способа добиться этого, кроме как огнём и мечом. У меня есть Вхагар, несколько надёжных людей и деньги. Мы оба превосходные фехтовальщики, вероятно, лучше из всех, какие сейчас есть в Красном замке, так что, когда дело дойдёт до драки, а оно дойдёт, в этом смысле преимущество будет на нашей стороне. Но этого мало. Я могу взять заложников...       — Что, сразу нескольких? Ну да, конечно, к чему мелочиться, — пробормотал Люцерис, поднеся свободную руку к лицу и сжав переносицу в надежде на... сам не зная на что.       Тело Эймонда в его объятиях слегка напряглось. Скорее всего, от раздражения.       — Если у тебя есть идеи получше, выкладывай их сейчас.       — Прежде чем браться за оружие, дай мне поговорить с нашей новой королевой. Возможно... я этого не обещаю, не могу обещать, но, возможно, мы смогли бы решить наше дело через неё.       — Да что ты? — фыркнул Эймонд. — И каким же это образом?       — Я мог бы... надавить на её благоразумие. Её Милость и любовь к мирному сосуществованию. Мог бы апеллировать тем, что наш с тобою брак этот самый мир, столь тяжко обретённый и такой хрупкий, сильно укрепит и упрочит, как политически взвешен подобный ход, насколько это решение обезопасит всех остальных.       — Обезопасит от чего?       — От огня и меча. От Вхагар. От тебя.       Эймонд зашевелился и сел на постели: не быстро, но и не медленно, с устрашающей грацией и идеально прямой осанкой. Они воззрились друг на друга так, будто заглядывали один другому в душу.       — Я мог бы предупредить Рейнис, что ты начнёшь войну, если она не даст нам того, чего мы хотим...       — Люк, — перебил Эймонд жёстко и холодно, — ты понимаешь, что вся суть в том, чтобы начать войну без предупреждения? Чтобы испепелить врага, нужно упасть на него быстро, как молния. Иначе ничего не выйдет. Нельзя дать им шанс подготовиться, даже тень шанса, а это именно то, что ты собираешься сделать. Если ты предупредишь её — ты выроешь нам могилу.       — Что, одну на двоих? — улыбнулся Люцерис. — Звучит заманчиво. Мне бы хотелось быть похороненным вместе с тобой.       Он сразу понял, что шутка Эймонду не понравилась, ещё до того даже, как тот открыл рот:       — Я — Таргариен. Меня сожгут на погребальной поленнице драконьим огнём. А тебя... Как похоронят тебя, я не знаю. Может быть, положат в каменный гроб и бросят в море со скал на Дрифтмарке. Может, закопают в деревянном в землю близ Харренхолла. Однако ни то, ни другое меня не устраивает. Я хочу, чтобы твой труп оказался на костре вместе с моим, а этого можно добиться, только если мы обвенчаемся в септе и ты станешь моим законным мужем.       — Ты так сильно хочешь дать мне свою фамилию, да?       — Я хочу дать тебе всё, — тихо рявкнул Эймонд.       Мгновение спустя оба выглядели так, будто признание это сделалось ножом и пырнуло их настолько глубоко, что никогда не заживёт.       Люцерис приподнялся на локтях и вернул в тон серьёзность.       — Если Рейнис будет знать, что стоит на кону, она не станет спорить. И я сейчас не про Семь Королевств, — сказал он. — У тебя есть Вхагар, да. И надёжные люди, как ты сам обмолвился, с которыми, я надеюсь, ты меня познакомишь, потому как я совершенно не способен представить, что это за люди такие, раз надёжными их именуешь ты. И деньги. И мой меч. Хотя скорее молот, чем меч... Всё это так. После того, каких дел вы с Вхагар наворотили во время нашей жутенькой гражданской войны, Рейнис десять раз подумает, стоит ли с тобой связываться. Но это не всё, любовь моя. Если я скажу ей об этом, скажу о войне, которую ты развяжешь и в которой я буду на твоей стороне... Тогда она уступит. Потому что для Рейнис нет ничего дороже мира в семье, а я — её ближайшая семья. Она не поднимет оружие на того, кого называют сыном Лейнора. Вот почему следует её предупредить. Тогда она будет знать, во что ей обойдётся отказ, а цена эта для неё слишком высока.       — А что насчёт тебя? — внезапно спросил Эймонд.       — А что насчёт меня?       — Я открыто обозначил тебе своё намерение спалить весь мир дотла, если это приведёт нас к желаемому результату, и ты даже не возражаешь. Больше того, ты имеешь это в виду как аргумент, как возможность.       — Нужно быть последним идиотом, чтобы перечить Таргариену с Вхагар на поводке.       Люцерис попытался обронить эти слова шутливым тоном, но улыбка мгновенно стёрлась у него с губ, когда зрачок в единственном глазу Эймонда слегка сузился, а его взгляд резанул так, как можно было бы резануть бритвой.       — Что ж... — произнёс Люцерис, обретая, сдавшись, прежнюю серьёзность. — Откровенно говоря, я бы предпочёл решить дело без фонтанов крови и сожжённых городов. Я бы приложил для этого все усилия, задействовал бы все ресурсы, весь опыт, все знания. Переговоры весят меньше доспехов, да и организовать их легче, чем армию. Сталь — это последний довод... Но это довод, как ни крути. И временами не последний даже, а попросту единственный. К моему глубочайшему огорчению, некоторые люди понимают лишь язык силы, а я за последние три года выучился говорить на нём очень хорошо. Почище большинства, вероятно. Хотя я вовсе этим не горжусь. Всем нам приходится как-то выживать, и раз уж держаться от мечей подальше не выходит, самое мудрое, что можно сделать — научиться владеть им намного лучше остальных. Если мои слова завтра не поразят цель, я достану стрелу. Однако я сделаю это с тяжёлым сердцем. Мне бы очень хотелось, и я буду об этом молиться, чтобы до стали не дошло.       — Последний раз, когда ты вёл переговоры, это закончилось феерическим провалом, — заметил Эймонд. — Я не могу поставить всё, что у нас есть, на твои отсутствующие дипломатические способности.       Люцерис усмехнулся, вспомнив свой визит в Штормовой Предел три года назад. Это был день, когда он поклялся себе, что больше никогда не станет тем, на кого направляют меч.       Особенно если меч в руках у Эймонда.       — То был последний раз, который видел ты, — поправил его Люцерис. — Я сказал тебе вчера, что тренировался как проклятый после той нашей встречи, но это касалось не только владения оружием.       — Ты сказал, что читал книги, к которым бы раньше не прикоснулся.       — Да. По истории, по философии, по валирийскому. А знаешь, по чему ещё? По искусству ведения переговоров. Больше я не ввязываюсь в подобные дела с пустыми руками. Ты преподал мне бесценный урок, жёсткий, но бесценный, и он пошёл мне на пользу, и я люблю тебя за это, но и ненавижу не меньше.       Что-то в Эймонде как будто надломилось от его последних слов, но он мгновенно скрыл любой намёк на уязвимость. На свои хрупкие, истекающие свирепой кровью нежные чувства. Люцерис ни за что бы не поверил в их существование, если бы сам не созерцал их воочию несколько восхитительных, сломавших его самого раз.       Он был целым до того, как узнал о чувствах Эймонда.       Они оба были.       Но, быть может, только для того в них и присутствовала та изначальная цельность, чтобы любовь разбила её одним сокрушительным ударом? Чтобы она сделала их друг для друга той недостающей, жизненно важной половиной, всё время пульсирующей от боли на месте слома не хуже открытой раны? Чтобы слом этот закрыть и излечить их соединением?..       Подумав немного, Люцерис добавил:       — Сталь — это довод. Но если ты... В этом деле или в каком-либо другом... Если ты обнажишь её против моей матери, или Джейса, или Джоффри, или Рейны, — словом, против тех, кто мне дорог, — пеняй на себя. Я не стану стоять в стороне, если ты поднимешь свою прекрасную и мстительную длань на людей, о которых я забочусь и, вероятно, буду заботиться всегда. Если ты хотя бы сверкнёшь в их сторону клинком, видит небо, я тебя убью.       — Знаешь, — улыбнулся Эймонд так, как и положено улыбаться заклятому врагу, встреченному на поле боя, — это взаимно.       По какой-то причине его крохотная и спокойная улыбка произвела на Люцериса гораздо большее впечатление, чем разинутая пасть Вхагар, из раза в раз преследовавшая его по ночам в густых, глубоких, застарелых кошмарах.       Тем временем Эймонд протянул руку и ласково откинул прядь вьющихся волос у него со лба. Потом провёл костяшками по его скуле. Огладил подушечкой большого пальца уголок губ.       — Ты забыл об одной очень важной вещи, — произнёс он таким тоном, как если бы они склонились над картой, планируя сражение, а не ластились друг к другу на ложе, обсуждая свадьбу. — Даже если ты сможешь убедить Рейнис и она даст нам то, чего мы хотим, войну начнут все остальные. Её сбросят с трона и убьют вместе с нами. Ты всерьёз полагаешь, что она этого не учтёт? Что одобрение нашего брака нарушит закон и тем самым возмутит все Семь Королевств, которые в своей ненависти к мужеложству проявляют удивительное единодушие, недостижимое ими ни в каких других вопросах? Что это поставит под удар и её, и Таргариенов, и Веларионов тоже, если уж на то пошло? Как ты считаешь, что она выберет? Если ради мира в государстве Рейнис придётся принести одну единственную жертву, и эта жертва — мы с тобой, ты думаешь, она на это не пойдёт?       Люцерис оттолкнулся от постели руками и тоже сел. Взяв немного сбившееся одеяло, он накинул его Эймонду на плечи, чтобы тому не дуло ни от двери, ни от окна. После чего откинулся обратно на локти и произнёс:       — Я думаю, что все, кто сейчас спит под крышей этого замка, все рыцари, лорды и леди, принцессы и принцы, короли и королевы, консорты и регенты, слишком устали от войны. И ты в том числе.       — Едва ли это та вещь, от которой я мог бы устать.       — Но даже ты не можешь заниматься этим постоянно, — возразил Люцерис так мягко, как только мог. — Не говоря уже о других... Послушай, я не смогу убедить их всех, что наш брак будет к лучшему для Вестероса, но я могу убедить Рейнис. А вот уже она сможет убедить остальных. Они избрали её на Железный трон не просто так. Не от недостатка претендентов. Не из-за родословной. Не из-за первенства или ещё какой чепухи. Вопреки полу и отсутствию прямых наследников. Они избрали Рейнис, потому что лучше неё никого нет, и они это знают. Криган Старк толкнул об этом хорошую речь. И чертовски верную. Если она замолвит за нас слово, нам дадут и септона, и септу.       — В противном случае, который куда более вероятен, один смертный приговор она точно подпишет.       — Рейнис не отправит нас с тобой на плаху. Она так не поступит. Она не такая.       — Не нас, — поправил Эймонд. — Меня.       Спокойно и осознано было произнесено это последнее, таившее в себе такую огромную историю, слово. С глубоким пониманием сути дела. С печалью, но одновременно и непреклонностью в отсутствии сожаления о совершённых во время войны выборов.       Люцерис почувствовал, как его желудок сжался до состояния гравия.       — Нет, — горячо возразил он. — Я не позволю. Ни за что. Она не тронет тебя. Я не позволю.       Эймонд посмотрел на него как на ребёнка.       — Честно говоря, я удивлён, что Рейнис не обезглавила меня сразу же, как только на неё надели корону. Может быть, она предпочтёт изгнание или Стену, но... вряд ли. Не после того, как я превратил полстраны в пепелище. Если в довесок к этому она узнает, что я собираюсь обвенчаться с тобой, для неё это станет лишь ещё одним поводом меня казнить. Ты сам сказал, что ты — её ближайшая семья. А свою семью Рейнис защищает не на жизнь, а на смерть. Поверь мне, я знаю, о чём говорю. Я ведь сражался с ней над Грачиным Приютом.       Люцерис резко выпрямился и обрамил лицо Эймонда ладонями. Его голос тогда немного дрогнул от взбурлившей внутри смеси упрямства, гнева и паники:       — Когда я сказал, что не допущу, чтобы ты обнажил сталь против тех, кто мне дорог... Ты должен знать, что это работает в обе стороны. Если кто-то попытается убить тебя, им придётся сделать это только через мой труп. Ты мой, а я твой. Живой и мёртвый.       Эймонд подался вперёд, соединяя их лбами, носами, душами, и просто ответил:       — Да.       После нескольких мгновений тишины, проведённой с опущенными веками, прерываемой лишь звуком дыхания, треском поленьев и воем далёкого осеннего ветра за окнами, Люцерис предложил поговорить с Рейнис сейчас же, не откладывая этого до утра, на что Эймонд лишь покачал головой:       — Уставшая женщина — злая женщина. Она точно откажет, если ты прервёшь её отдых после такого дикого дня.       — Отдых? Ну прям, — усмехнулся Люцерис, соскальзывая ладонями Эймонду на бёдра и опрокидывая его на спину. — Я почти уверен, что они с Корлисом празднуют... Погоди, откуда ты так хорошо знаешь женщин, а? — спросил он, дразняще ведя носом по чужой шее.       Первый поцелуй лёг под челюсть, второй — возле ярёмной вены, третий — на ключицу. О, эти выпирающие, идеальные, острозаточенные ключицы, похожие на два валирийских кинжала... Люцерис мог бы любоваться ими вечность и ещё два раза по столько же.       — Случалось, жизнь забрасывала меня в бордель, — отозвался Эймонд, вплетая пальцы ему в кудри, натягивая на себя до боли и мстительно целуя его в висок. — Не часто. Сказать по правде, всего несколько раз.       — Эймонд в борделе, мать честная! — пробормотал Люцерис. — Всё равно что Эйгон в монастыре.       Эймонд издал крохотный мягкий звук, у любого другого сошедший бы за смех.       — А ты как думал, где я научился трахаться? Где все этому учатся?       Погладив Эймонда по внутренней стороне бедра простым, ненавязчивым движением, которое, как Люцерис подозревал, могло возыметь гораздо больший эффект, чем самый откровенный жест, он перехватил лилово-сапфировый взгляд и искренне улыбнулся.       Честно. Открыто. Безоружно.       — Не знаю, — признался он. — Не могу сказать за всех остальных, но в моём случае учиться пришлось считай что на поле битвы. Не знаю, как ещё иначе можно назвать вчерашнюю ночь и всё, что между нами было до этого.       Голодный, исполненный неутолимой вражды взгляд, которым наградил его Эймонд, разжёг кузнечный горн у Люцериса в животе.       Его ладонь скользнула по бедру Эймонда выше и настойчивее, чтобы тут же водвориться на слегка выпирающем тазовом гребне с левой стороны. Кажется, мейстры называли эту кость подвздошной, и в любой другой ситуации Люцерис укорил бы себя за беспамятство, но каким ещё он мог быть в постели с Эймондом, кроме как совершенно без памяти? Он ласково погладил изгиб паховой вены, оказавшейся у него под большим пальцем, и от этого почти целомудренного жеста у них у обоих резко перехватило дыхание.       И тогда Люцерис почувствовал, как внутри у него что-то прорвалось, как могла бы прорваться плотина. Очередное признание полилось из него слово за словом с такой сокрушительной силой, что он не смог бы остановиться, даже если бы откусил себе язык:       — К чему бордель и присущие ему наслаждения, когда ненависть к заклятому врагу поджигает кровь почище похоти? — прошептал он. — Разве может что-либо быть приятнее этого? Когда есть кто-то, кто бросает тебе вызов и кому бросаешь вызов ты сам. Когда от одного только воспоминания о таком человеке по нервам всякий раз будто бьёт кузнечный молот... Ответь мне, радость моя, разве может хоть одна вещь во всём мире сравниться со смертельной враждой, которая нас так сблизила?       Правда заключалась в том, что Люцерис любил свою семью — во всяком случае, чёрную её половину, — и это было прекрасно, и надёжно, и уютно, но в их одомашненном мире, в том, который они сами для себя построили, не было красок. После погони над Заливом Разбитых Кораблей, когда Эймонд вытащил его из морской пучины, в которую, между прочим, сам же и загнал, Люцерис понял одну вещь. Из всех людей на земле именно этот мужчина оказался способен запалить в его блёклом мире пожары, обагрить кромешное чёрное небо заревом таким ярким, что оно могло бы осветить и расцветить всё на мили и мили вокруг. И Люцерис, чёрт побери, решил ему это позволить.       — Ты спросил меня прошлой ночью, как я умудрялся оставаться девственником все эти годы, — продолжал он. — Так знай же, Эймонд: ни одна женщина и ни один мужчина так и не вызвали во мне того, что вызываешь ты. Я просто не мог заставить себя прикоснуться к кому-то другому. Не мог допустить, чтобы это досталось не тебе. Я избегал любых плотских утех, какие подбрасывали мне жизнь или Деймон, потому что все мои мысли были заняты тобой. Можешь мне не верить, но будь я проклят, если это неправда. Я хотел, чтобы это был именно ты. Боги, как же я этого хотел... Но теперь, получив, я хочу тебя намного сильнее. Настолько, что даже боюсь, как бы это желание не разорвало меня на куски.       Ответом Люцерису стало недоверчивое, уязвимое молчание. Эймонд приоткрыл рот, чтобы что-то сказать, но тут же сомкнул губы обратно, так и не подобрав слов. Только едва заметно сглотнул, как если бы не смог предвидеть хитрую уловку на фехтовальном кругу и оттого парировал чужой выпад с большим трудом. От Люцериса, зорко отслеживавшего каждую его реакцию, это не укрылось.       Он продолжил, как если бы кто-то вонзил рыболовный крючок в его честность и потянул, заставив выложить перед Эймондом всю душу, как она есть:       — К чему мне мог быть бордель, хоть тогда, хоть сейчас, когда твой взгляд без устали проводит по мне оселком, делая меня острым, и живым, и любимым?       Взяв руку Эймонда в свою, он припечатал губами сначала его запястье, затем предплечье, потом локтевую ямку. Как и прошлой ночью, Люцерис сгорал от отчаянной нужды расшатать чужой самоконтроль и вновь посмотреть на сокровища, тщательно скрываемые за безупречным фасадом.       — К чему бордель, когда можно высекать друг из друга искры посреди кровавого хаоса? Враждовать как можно дольше. Сходиться в поединках снова и снова и расходиться только для того, чтобы встретиться в бою опять. Ненавидеть друг друга всю жизнь. В горе и в радости. В богатстве и в бедности. До самой смерти.       Люцерис подтянулся немного вверх и упёрся одной рукой в изголовье кровати, всем телом ощутив, как его тут же поймали в капкан. Чужие литые бёдра стиснули ему бока, стремительно твердеющий член упёрся ему в живот, задевая его собственный, а безжалостные руки с силой обняли за шею, привлекая ближе, лоб ко лбу. Дышал Эймонд уже далеко не так ровно, как несколько минут назад. Впрочем, сам Люцерис тоже. Их дыхание сбилось ещё сильнее, когда он начал неспешно имитировать толчки, скользя своим членом по члену Эймонда, удерживая их вместе, сведёнными, ладонью свободной руки. И, Семеро, как же это было хорошо. А потом Эймонд начал целовать да покусывать его шею, и Люцерис тут же почувствовал себя так, словно лишается рассудка.       Тем не менее, это не помешало ему, хотя и немного с запинками, выговорить:       — К чему бордель, когда хорошую драку всегда можно перенести на брачное ложе?       Последние два слова Люцерис свёл к жаркому шёпоту, от которого Эймонд резко втянул в себя воздух и сдавил его плечи до синяков. Люцерис усмехнулся своей маленькой победе, — а он не сомневался, что эта была победа, — и прикусил ему краешек уха, после чего добавил тихое и искреннее, страждущее и счастливое:       — К чему всё это обезличенное удовольствие, когда на постели можно очень по-личному заниматься до изнеможения враждой?.. Но знаешь, что самое лучшее во всём этом? Мы лежим здесь вместе сердце к сердцу, а мне так чертовски страшно, потому что я знаю, что ты в любую грёбаную секунду можешь запросто перегрызть мне горло. И да поможет мне небо, но от одной только мысли об этом я становлюсь ещё твёрже. Пекло, любовь моя, близость к смерти от твоих рук не должна так возбуждать...       Внезапно он отстранился, испугавшись, что мог пересечь черту. Посмотрел Эймонду в лицо, перехватил его взгляд, попытался прочесть хоть что-то через явную трещину, которая уже ползла по фасаду. В тот миг Люцерис подумал, не стоит ли ему добавить что-нибудь смешное, такое, что заставит темноту в единственном зрачке Эймонда перестать быть столь устрашающей, столь пробирающей до костей, столь безмолвной и расширенной, поглотившей почти всю радужку. Но вместо заготовленной мягкой шутки он, совершенно не в силах противиться собственной честности, припечатал прямолинейным:       — Я сказал, что выйду за тебя, и, небеса свидетели, я выйду. Не знаю, правда, как, не знаю, сколько времени на это уйдёт, но, семь преисподних, я хочу, чтобы ты стал моим супругом. И если не станешь ты, то и никто не станет. Я скорее уйду в Ночной Дозор или лягу в могилу, чем...       И тогда Эймонд не выдержал, сломавшись, как ломается лёд на реке. Издав тихий нуждающийся вздох на грани голоса, он резко переменил их местами, толкнув Люцериса в грудь и повалив его навзничь. Затем бесцеремонно притянул к себе, прижимая его губы к своим, целуя напористо и жадно, умоляюще, но со свинцовой угрозой.       — Ради всего святого, Люк... — прошипел Эймонд дико, почти безумно. — Ради всего святого, заткнись.       Люцерис послушно исполнил его просьбу, после чего помог Эймонду приподняться и оседлать себя, с готовностью отдавая всё то, о чём приказывал свирепый, ищущий взгляд напротив.       Была близость, похожая на поединок, и были стоны, похожие на лязг оружия, и была любовь, похожая на вражду.       И была полночь.       Угомонившись, они вновь улеглись. Люцерис устроил голову поближе к ключицам, которые его так очаровали; Эймонд прижался губами к его макушке, безмолвно перебирая короткие чёрные кудри.       Сон опустился на Люцериса незаметно, — так опускается на землю туман в поздних летних сумерках, — хотя он до последнего не переставал прокручивать в голове один вариант разговора с Рейнис за другим. Искал брешь в своих аргументах, взвешивал тон и громкость голоса, подбирал наиболее эффективные выражения. Отмерил подходящее количество вежливости, чтобы она не прозвучала как подкуп, но чтобы её и не было мало, поскольку хорошие манеры никогда не бывают лишними, и до сих пор они выводили Люцериса из самых неприятных разговоров с наименьшими потерями для всех задействованных сторон. Только честность Люцерису вымерять не пришлось: этого добра у него всегда было в таком избытке, что он сам частенько от этого страдал.       Вот в каких размышлениях он погрузился в глубокий, довольный сон, вязкий, как патока, которую делали в Просторе.       Он не помнит, что ему снилось и снилось ли вообще, не помнит, сколько времени тогда прошло: два часа или, быть может, три. Но даже теперь, десять лет спустя, сбросив с себя доспехи и отослав оруженосца, выйдя на балкон в одной рубашке и бриджах и облокотившись о парапет, наблюдая, как в Сигарде разжигают жаровни и редкие подвесные фонари, как люди всё ещё копошатся на улицах, разгребая завалы и расквартировывая их не особенно большое, но всё же внушительное войско, Люцерис может с уверенностью сказать, что из той роковой ночи, пусть некоторые детали и смазались с годами, он отчётливо помнит, что сон его был коротким, а пробуждение — резким, болезненным.       Чьи-то тяжёлые ладони в перчатках безжалостно рванули его с постели, заломив за спину руки, почти вывихнув ему правое плечо.       Первой мыслью у Люцериса тогда проскочило, что это Эймонд решил всё-таки прикончить его, не дожидаясь свадьбы, и где-то подсознательно он был к этому готов.       Тревога нахлынула на Люцериса секунду или две спустя, когда он почувствовал, что руки, в него вцепившиеся, с силой вырвавшие его из постели, — чужие и незнакомые. А потом он, толком не успев даже проснуться и опомниться, вдруг увидел, что Эймонда тоже схватили. Кто-то тут же прижал к его горлу острое лезвие, пресекая любые попытки к сопротивлению. Люцерис что-то прохрипел, наверное, простое “нет” или ещё какую-то чепуху, не исключено, что и угрозу. Как ни странно, это сработало. Лезвие остановилось, так и не перерезав Эймонду глотку. И тогда Люцерис узнал валирийскую сталь, и рукоять, и владельца, державшего клинок. Сердце у него тотчас рухнуло куда-то вниз.       За спиной Эймонда стоял Деймон.       Его лицо имело то обычное порочно-хищническое выражение, всякий раз появлявшееся, когда он приступал к чему-то дурному не то во имя амбиций Рейниры, не то во имя своих собственных.       Вот тогда-то Люцерис впервые и понял, что страх на самом деле бывает чертовски разным: одно дело — бояться Эймонда, и совсем другое — бояться за Эймонда.       Его мгновенно захлестнуло волной неотвратимой ярости. Или то была паника?.. Мейстеры, наверное, сказали бы ему, что всё дело в этих спрятанных где-то глубоко в пояснице небольших комочках, откуда берётся гнев и испуг. Люцерис мог бы с этим поспорить.       Свой гнев он тогда черпал из соприкосновения Тёмной Сестры с шеей Эймонда.       — Только попробуй причинить ему вред, — процедил Люцерис, подняв на Деймона грозный взгляд и стиснув кулаки, готовясь к рывку, защитному движению, бескомпромиссному удару. — Только попробуй — раскаешься.       Деймон усмехнулся и чуть сильнее нажал на горло Эймонда валирийским лезвием: по коже тут же потекла капля, чёрная в лунном свете. Люцерис рванулся вперёд, но его удержали три пары крепких рук. Чужие латные перчатки до боли впились ему в обнажённую кожу. Грубая верёвка врезалась в запястья.       Эймонду, обездвиженному напротив, тоже стянули руки, но не верёвками. Сначала Люцерис услышал какой-то перекатывающийся железный звук, затем с ужасом различил в полумраке массивные железные браслеты тюремных оков.       Загремели цепи.       Эймонд попытался дёрнуться. На него тут же наставили заряженные арбалеты, натянутые луки и такое количество превосходной острой стали, какого не было даже в арсеналах Драконьего Камня.       Лязгнул замок на кандалах.       Немое отчаяние при виде этой картины скрутило Люцериса изнутри. Тело кричало ему, что нужно действовать, разум — что выхода нет. В покоях находилось человек тридцать, а то и больше. Все отдохнувшие, полные сил, в доспехах и при оружии. С Порочным принцем во главе. Что он и Эймонд, — оба уставшие, едва проснувшиеся, обнажённые и безоружные, — могли им противопоставить? Это была явно не та ситуация, где Люцерис мог рассчитывать на свои хорошие манеры, и он бы пошутил по этому поводу, не будь его язык скован тем безымянным, глубоким, бесплотным чувством, которое всегда рождается в момент безжалостного потрясения.       — Ты за него не выйдешь, — пообещал Деймон тихо и очень серьёзно. — Ты его даже больше не увидишь. Никогда. Я упеку его глубже самой могилы.       В тот же миг их растащили в разные стороны. Эймонд, несмотря на всё наставленное на него оружие, сопротивлялся. Люцерис, кажется, тоже. Причём с удивительными для только что разбуженного человека энергией и остервенением. Вырвавшись из захвата, словно бешеный дорнийский бык из загона, он успел уложить на лопатки двух или трёх воинов. Ни тогда, ни потом он не смог бы сказать, что в тот момент придало ему сил: ярость или всё-таки страх. Эймонд тем временем резко ударил Деймона затылком в лицо. Послышался характерный хруст ломающейся кости. Деймон, не ожидавший чего-то подобного, с ругательствами отшатнулся, прикрыв окровавленный нос свободной рукой. И на краткий миг Люцерис поверил, что им удастся выкарабкаться из-под вываленного на них дерьма...       Однако в покоях было слишком много деймоновских золотых плащей, облачённых в кольчуги, кирасы и варёную кожу.       Кто-то впечатал ему кулак под дых один раз, потом другой, и третий, заставив его согнуться от боли и припасть на одно колено. А потом ему заехали рукоятью меча сзади по голове.       Последним, что Люцерис успел увидеть, прежде чем провалился во тьму, были Эймонд, с ужасающей ловкостью выхвативший у кого-то кинжал, и Деймон, замахнувшийся на него Тёмной Сестрой.       А потом была темнота.       Кромешная, тревожная, нескончаемая темнота.       Ветер овевает Люцерису лицо, принося с собой уродливые запахи города после осады. Он измождённо всматривается вдаль, в непроглядную мглу, разлитую над заливом Железных людей.       От воспоминаний о той долгой ночи у него ноет в груди. То, что Эймонд всё никак не возвращается с военного совета, ему совсем не помогает. Сейчас Люцерис предпочёл бы не предаваться воспоминаниям, а сгрести Эймонда в охапку и дышать валирийским ароматом его кожи ближайшие тысячу лет, попутно шепча всякие ласковые глупости ему на ухо, целовать его виски и щёки. Или они могли бы молча смыть с себя кровавый отпечаток минувшей резни в горячей ванне и просто лечь спать. Или разложить кайвассу, в которую Эймонд всегда выигрывает. Или подкрепить силы вяленым мясом, сушёными фруктами и вином с пряностями. Или на худой конец поговорить о политике — даже это было бы лучше.       Но Эймонда по-прежнему нет, так что Люцерис продолжает разглядывать распростёртый вокруг чернильный саван ночи, не в силах заставить себя прекратить вспоминать. Так иной безумец, наверное, расковыривал бы рану.       Второе пробуждение было ещё хуже первого.       Голова у него гудела и раскалывалась от тянущей боли в затылке. Левый висок и вообще весь левый бок были прислонены к чему-то жёсткому и неприятно холодному. На мгновение ему показалось, что он снова на войне. Словно кто-то вернул его в одну из тех одиноких ночей, когда во время длительных разведывательных вылазок ему приходилось спать на твёрдой промёрзшей земле, спать урывками, с напряжёнными от неусыпной бдительности мышцами, спать всё время поверхностно и чутко, отчего по утрам он всё время чувствовал себя так, будто его растерзали на куски. Только вот запаха почвы и листьев вокруг не было; он не сразу сообразил, что это оттого, что лежал он на полу, под крышей.       Во рту у него пересохло. Болело в боку, болело в груди, болело в самом центре туловища. Ломило плечо. Запястья горели от верёвок. Он едва мог пошевелить руками — так сильно они были связаны у него за спиной. Когда он попытался сесть, колено начало обиженно вспыхивать при каждой попытке опереться на него потвёрже. Он всё ещё был обнажён, однако кто-то любезно укрыл его плащом сверху, скрывая наготу. Наверное, Деймон. Наверное, своим собственным.       Люцерис кое-как сел, с трудом стащил с себя чужой плащ и яростно отпихнул смявшуюся ткань прочь.       Небольшое пространство, тускло освещённое покачивавшимся под потолком фонарём, плыло у него перед глазами до тех пор, пока он не проморгался. Какой-то шум плескался снаружи. Люцерис не сразу понял, что это, но когда наконец понял, кровь застыла у него в жилах: это вода билась о борт судна. Он попытался встать, но голова у него закружилась, как от полёта на драконе, и ему неволей пришлось сесть обратно. Несколько долгих мгновений, с каждым ударом сердца раскалявших тянущее внутри него чувство добела всё сильнее, он прислушивался к плеску снаружи, гадая, куда корабль держит курс, пока вдруг не осознал, что на самом деле они не двигались. Судно всё ещё стояло на рейде в ожидании отлива.       Во всяком случае пока.       Совладав с собственным телом, Люцерис тщательно осмотрелся вокруг. Он был в каюте, не в трюме, и это обнадёживало. Хорошая каюта, явно капитанская, но только как-то странно пустоватая, даже как будто просторная. Словно по какой-то причине из неё вынесли часть предметов. Кроме того, Люцерис находился в ней совершенно один.       Ни следа Эймонда. Ни намёка. Совсем ничего.       Семь преисподних...       Эймонд.       Тут только Люцерис вспомнил, почему вообще оказался в таком положении. Вспомнил лезвие Тёмной сестры у горла Эймонда, и широкий рубящий запах валирийской стали, и свирепый отблеск на сапфировых гранях перед тем, как у него самого померкло в глазах.       — Чёрт, — прохрипел он сквозь зубы, зажмуриваясь до боли. — Чёрт побери...       Ну и в переплёт они попали.       Феерический провал — так, наверное, это назвал бы Эймонд.       Люцерис мысленно обозвал это дерьмом.       Кое как поднявшись, он, прихрамывая, попытался отпереть дверь, — насколько это было возможно с завязанными за спиной руками, — но та оказалась заперта. Сейчас Люцерис уже не помнит, что ему тогда не понравилось больше: то, что его держали под замком, или то, что корабль, судя по доносившимся с палубы командам, вскоре должен был сняться с якоря.       И снова на него обрушилось это чувство. Выматывающее, неподконтрольное. Оно пульсировало в глубине нездоровым, диковатым ритмом.       Страх за другого человека.       Почти агония.       Где Эймонд, спрашивал себя Люцерис. Где он, кровь и ад? Что с ним сталось? Как его найти? Он в порядке? Он ранен?       Деймон убил его?..       От этой мысли тянущее чувство внутри Люцериса превратилось в скрежещущее, затем — в выворачивающее наизнанку.       Проклятье, Деймон ведь действительно мог...       Он ощутил комок в горле, словно кто-то загнал туда кол. Ноги стали ватными. В животе сдавило так, будто кто-то сжал его внутренности в кулаке. В груди заныло с новой силой. Дыхание сделалось поверхностным. В глазах защипало.       А затем...       Затем Люцерис поймал себя на том, что с ним происходит, — на эмоциях, — и задушил в себе это. Быстро и чисто, без всяких колебаний. Точно свернул своим переживаниям шею. Точно обрубил под ними подвесной мост и позволил им рухнуть в зияющую чернотой пропасть.       Если война его чему-то и научила, так это тому, что в тяжёлую минуту — или в минуту опасности — лучше всего положить своё сердце в железный сундук и держать взаперти до тех пор, пока всё не будет кончено.       Бей, когда надо бить — так учил его Деймон.       Держи себя в руках, когда все шансы против тебя — этому его научила мать.       Люцерис отсёк от себя всё ненужное, оставив лишь голую логику и проницательную расчётливость. Больше ему ведь всё равно ничего не понадобилось бы.       Больше ничего бы не помогло.       Он принялся обшаривать каюту в поисках того, чем можно было бы перепилить тугие, врезавшиеся в кожу путы. Гвоздём, если сломать стул? Ещё бы там был стул: его как будто намеренно вынесли, предвидя такую возможность. Ножом или каким-нибудь навигаторским инструментом в ящике капитанского стола? Но в ящиках оказалось пусто, как в королевской казне в разгар войны. Бутылок со спиртным, которые можно было бы разбить, не было тоже. Люцерис пробежался беглым взглядом по стенам каюты. Некоторые капитаны, вроде Корлиса, вывешивали у себя кости морских чудовищ, убитых ими во время героических путешествий, о которых так любили петь барды на Дрифтмарке. Высушенные кости гигантских рыб были достаточно острыми, чтобы справиться с распиливанием канатов. Во всяком случае, так говорили. Только вот в каюте ни костей, ни любого другого хоть сколько-нибудь острого предмета не оказалось.       Деймон об этом позаботился.       — Ну конечно, как же иначе, — фыркнул Люцерис. — Старый добрый Деймон... Я бы тоже забрал у него всё острое, будь на то моя воля...       Он остановился, облокотившись бедром о стол, чтобы дать колену небольшую передышку. Где-то глубоко внутри него, в запертом наглухо железном сундуке, буря тревоги сменилась штилем отчаяния. Он не позволил ему вырваться на свободу и вонзить в себя когти. Однако то ли отчаяние оказалось сильнее, то ли он запер свои засовы хуже, чем предполагал, а немного да всё же выплеснулось наружу.       — Если бы только мы были умнее, — удручённо пробормотал он. — Если бы я был...       Люцерис сжал кулаки.       Что ему толку от таких мыслей?       — Но ведь, в конце концов, всё это чистая правда, разве нет? — спросил он себя, тупо уставившись в одну точку. — Разве это всё — не твоя вина, Люк?       После Великого совета они оба проявили чудовищную неосторожность, но Люцерис — гораздо большую. Так он считал. Это ведь он поцеловал Эймонда там, где их мог видеть любой. Это он рассказал Рейнире, что они обвенчаются. Не то, чтобы Люцерис думал членом в тот момент, — ему хотелось верить, что всё-таки сердцем, до краёв полным враждой и любовью... — но теперь-то какая разница?       Слухи о них, вероятно, поползли ещё тогда, прямо в Тронном зале, так что к тому моменту, как Люцерис начал мирно засыпать в покоях Эймонда в постели Эймонда с самим Эймондом под боком, Деймон, вероятно, уже знал про них. Да что там, все уже могли про них знать. В конце концов, их поведение не осталось незамеченным. Их, чтоб оно всё дотла выгорело, видели. Однако Люцерис, окрылённый предложением, не способный мыслить рационально, — не способный мыслить вообще, если уж на то пошло, — глупо понадеялся, что коронация и долгожданное окончание войны завладеют вниманием лордов и рыцарей куда сильнее, чем короткий разговор двух непримиримых врагов.       Двух отчаянных сердец, решивших обвенчаться во имя вечного и священного противостояния, исполненного бурных чувств и неистовых страстей.       Люцерис хотел укорить себя, хотел отругать, назвать глупым бастардом, бросить самому себе в лицо: “Как мог ты быть столь беспечен?..”       Или: “Надо было бежать вместе с Эймондом из Красного замка, не теряя ни единой чёртовой секунды!”       Или: “Треклятый дурак.”       Или же: “Влюблённый, безрассудный идиот с дерьмом вместо мозгов...”       Однако он ничего такого не сказал.       Вместо этого Люцерис постепенно сделался мрачным. Точь-в-точь как в те наихудшие разы там, на войне, когда он был в ярости, но не в праведной и честной, бурлящей кипятком, нет. В безмолвной, тяжёлой.       Словно свежая могильная насыпь.       Люцерис не любил этого состояния, — избегал его изо всех сил, — потому что это были единственные моменты, когда с ним нельзя было договориться.       Его мглистый взгляд скользнул по каюте. Очертил её один раз, другой. Упал вниз, на пол. Вскинулся вверх.       — Что-то же должно быть... — прошептал он. — Не может быть так, чтобы совсем ничего не было.       И тогда его взгляд внезапно наткнулся на корабельную масляную лампу под потолком.       Люцерис выдохнул и прищурился.       Если он разобьёт фонарное стекло, укреплённое металлической решёткой, то осколком вполне можно будет перерезать верёвку.       Его мрачность из тяжёлой сделалась опасной, будто кто-то высек ему внутрь искру, не ведая, что внутри там — сплошные сера и селитра вперемешку с древесным углём.       Он тут же принялся действовать: пододвинул под лампу стол, кое-как взобрался на него и в конце концов, после нескольких тщетных попыток, сбил лампу с крючка плечом. Лампа полетела вниз и разбилась. Масло брызнуло во все стороны. Вспыхнул огонёк. Занялось пламя.       Но Люцерису, поглощённому идеей побега, было на это наплевать.       — Давай... — бормотал он, медленно и неуклюже перепиливая верёвки осколком стекла, врезавшегося ему в ладонь до крови. — Давай, ну же...       Внезапное осознание, что всё это могло оказаться напрасным, даже если он освободится, потому что Эймонд, скорее всего, уже был мёртв, заставило Люцериса замереть. Несколько долгих, мучительных секунд он не двигался. Не моргал. Не дышал даже. Языки пламени взвивались в каких-то паре футов перед ним, однако он, уставившись взглядом прямо в самую сердцевину огня, тем не менее не видел его. Он сжал осколок в кулаке так сильно, что кровь закапала на пол быстрыми, крупными, багряными слезами. Боли в изрезанной ладони он так и не ощутил.       Боль стучала у него совсем в другом месте: Люцерис ощущал её даже сквозь железные стены, за которые он её загнал, даже сквозь все засовы и замки, за которыми он её запер.       Он ненавидел Эймонда. По-настоящему ненавидел. Только вот, к лучшему или к худшему, это было не всё.       Эймонд был ему по сердцу.       Если его убьют, если его уже убили... Тогда у Люцериса — он знал это, и знал очень хорошо — в груди навсегда останется бездонная окровавленная дыра.       Он зажмурился, глубоко вздохнул, а потом продолжил перепиливать верёвки, окроплённые его кровью, с куда большим остервенением, чем прежде.       — Вот сейчас... — повторял он вполголоса. — Сейчас...       Жар огня, расползавшегося по каюте, опалил ему правый бок. Если Эймонд мёртв, он убьёт Деймона. Сверху послышались чьи-то крики. Если Эймонд жив, Люцерис его найдёт. Чьи-то торопливые шаги застучали по верхней палубе. Да, но что, если Эймонд жив, а он его не найдёт?..       — Проклятье! — выругался Люцерис, когда осколок врезался ему в ладонь ещё глубже.       Он чуть было не швырнул его прочь, но вовремя одумался.       Огонь в каюте полыхал на славу, уже охватив капитанский стол и опорную балку. Дым ударил в лицо. Люцерис закашлялся и припал на одно колено. Он понял свою ошибку, когда ногу прострелило от боли. Пекло, ему следовало выбрать другое колено! Много чего следовало выбрать иначе и поступить по-иному, и он бы вновь выругался, если бы не остатки неразрезанной верёвки, внезапно лопнувшие от этого резкого движения.       Быстро растерев кожу на запястьях, Люцерис подобрал отброшенный плащ, подпалённый с одного края, и попытался оторвать от него кусок, чтобы перебинтовать ладонь. Ткань оказалась слишком плотной, слишком добротной, и не поддалась. Тогда Люцерис, закашлявшись и прикрыв лицо предплечьем от дыма, оглядел каюту ещё раз. У него слезились глаза и дышать было всё тяжелее и тяжелее, однако он сумел разглядеть у противоположной стены одёжный шкаф с рундуком для обуви, уже наполовину объятый огнём. Он рванул к нему, огибая пламя, и дёрнул несколько ящиков здоровой рукой, попутно обжёг её о нагревшиеся ручки, но всё-таки вывалил одежду прямо на пол. В конце концов, она пригодилась бы ему не только для перевязки.       Отползя к наглухо запертым огромным кормовым окнам, где было меньше всего дыма, он оторвал полосу ткани от подола рубашки и перевязал изрезанную ладонь. Затем принялся наспех одеваться.       Вот тогда-то он и услышал приближавшиеся шаги.       Кто-то быстро спускался на нижнюю палубу, явно привлечённый устроенным им беспорядком и запахом дыма. Люцерис молниеносно натянул штаны, подхватил с пола обронённый кусок стекла и кинулся к двери, чтобы притаиться прямо за ней, когда она откроется.       Только бы не закашляться, промелькнуло у него в голове, и не выдать себя. Только бы не...       Послышался звук отпираемого замка, а потом в каюту ворвалось несколько человек. Двое с тёмными волосами, один — с белыми, по-таргариенски.       Люцерис схватил крайнего со спины и резанул стеклом по горлу. Кровь хлынула из чужой рассечённой шеи прямо в недро бушевавшего пожара. Он толкнул начавшее обмякать тело на второго противника, и когда тот, едва успев обернуться на звук, рефлекторно попытался оттолкнуть труп, загнал стекло ему в глаз на всю глубину, до самого мозга, а потом и прямо в мозг. Отпихнул обоих — мёртвого и мёртвого — прочь, в пламя.       Договориться с ним, отвратить от пролития крови, попросту утихомирить — всё это стало бы тогда непосильной задачей для любого, кто осмелился бы за неё взяться. Потому что он, Люцерис, честный и порядочный, ненавидевший и презиравший насилие всей душой, в эти редкие моменты своего собственного человеческого краха хотел убивать.       Третий противник к тому моменту уже выхватил меч, но ещё не успел замахнуться, и Люцерис, проворно метнувшись вперёд, припечатал его к стене. Меч полетел из чужой руки. Люцерис приставил стекло к шее своего врага, как раз к тому месту, где заполошно билась вена.       Враг.       Кто бы мог подумать, что он скажет такое про Деймона — человека, который по-своему, но всё же заботился о нём: научил его драться, наносить удары и ускользать из-под них, владеть мечом, выжидать правильного момента для атаки, строить планы. Человека, который пытался быть хорошим мужем его дорогой матушке. Человека, который пытался стать ему самому кем-то вроде отца.       Вот в чём проблема с ближними: стоит им перейти тебе дорогу и они уже не ближние.       — Где Эймонд?! — прорычал Люцерис ему в лицо.       Он тоже по-своему заботился о Деймоне. Не любил его, но испытывал к нему благодарность. В конце концов, если бы не Деймон, он уже был бы мёртв. Не раз и не два, а, наверное, целую дюжину.       И всё же для того, чтобы договориться с ним, тогда была плохая минута. Даже для того, кому Люцерис был так обязан, так благодарен.       Даже для того, кого он мог бы, пусть и с натяжкой, назвать отцом.       Деймон не ответил. Однако он и не усмехнулся этой своей дрянной лукавой ухмылкой, видимо, поняв, что с рук ему это не сойдёт. Что Люцерис, скорее всего, постарается разбить ему за это лицо. К тому же Деймону трудно было дышать из-за дыма. Им обоим было трудно. Сверху послышались новые крики и тяжёлый топот. Обычно так звучали неприятности или люди в доспехах. Люцерис мысленно выругался.       — Что ты с ним сделал, отчим? — потребовал он ответа. — Он жив? Он мёртв?.. Отвечай!       — Или что? — прошипел Деймон в ответ. — Убьёшь меня?       Люцерис угрожающе надавил куском стекла на чужую шею в опасной близости от заполошно бьющейся вены.       — Могу и так, — произнёс он по-зловещему ровно.       — Ну и что, как ты думаешь...       Деймон замолк на мгновение, и тогда на его горле в свете пламени что-то блеснуло. Это зацепило внимание Люцериса. Он знал, что отчим кроме колец не носил никаких иных украшений, поэтому, не ослабляя нажима стеклом, на всякий случай скользнул взглядом по его шее, — в конце концов, нужно же следить за мелочами, — по цепочке на ней, по какому-то странному грубому куску железа на её конце. Ключ, что ли?.. Тем временем Деймон, наконец выбрав аргумент поострее, проговорил:       — Если ты убьёшь меня, что, как ты думаешь, скажет на это твоя мать, а?       Шаги загрохотали гораздо ближе. Люцериса одолевало желание замахнуться на отчима осколком и со всей дури вогнать его тому как можно глубже в горло или в лицо — всё равно куда. Он этого не сделал.       — Я не знаю, что на это скажет моя мать, — выдавил Люцерис с усилием сквозь царапавшую лёгкие нужду закашляться. — Однако я точно знаю, что её постель от этого не станет холоднее. Она ведь всё равно предпочитает компанию леди Мисарии твоей. Уже очень давно. Как ты думаешь, когда она заметит, что ты исчез?       В глазах Деймона вспыхнули ревность, гнев и обида. Ну что ж, подумал тогда Люцерис. Деймон сам виноват. Это ведь он научил его бить, когда надо бить. А слова — кулак не хуже настоящего, тем более правдивые.       Дверь каюты вновь распахнулась, но он уже не видел, кто ввалился внутрь на этот раз. Ударив Деймона лбом в лицо на прощание, Люцерис рывком повернулся к кормовым окнам и побежал. За спиной раздались крики, — кажется, там даже был голос Деймона, ругающегося, но и зовущего его назад, — только он не обратил на них внимания.       Преодолев охваченное огнём пространство в один молниеносный миг, Люцерис оттолкнулся от деревянного пола одной ногой, другой упёрся в подоконник. Вдруг он почувствовал, как его плечо врезалось во что-то твёрдое. Услышал звон разбивающегося стекала.       Затем последовал краткий миг свободы, когда он летел в пустоте. Воздух был ласковым и нежным. Темнота вокруг — недвижимой, спокойной.       А потом волны ударили его, словно он налетел на вражеский строй копий во время конной атаки. Сильно. Больно. Резко. С размаху. Со всех сторон одновременно. Вода выбила у него последний воздух из лёгких и втянула в себя, в беспросветные, бездонные, чёрные глубины.       Это напомнило Люцерису Залив Разбитых Кораблей: долгое и тревожное падение вниз, когда он всерьёз поверил, что разобьётся, а потом, упав и чуть не лишившись от боли чувств, всерьёз поверил, что утонет, пока чьи-то руки не рванули его из пучины.       Эймонд низвергнул его вниз.       И Эймонд же вернул его обратно.       Люцерис никогда не любил море, слишком уж крепко оно было связано в его памяти с Дрифтмарком и всеми несчастливыми событиями, которые случились там с ним и его семьёй. Однако после погони в Штормовом Пределе он возненавидел море по-настоящему. Так, как обыкновенно ненавидят заклятых врагов. Беспокойные сапфировые волны и солёный небосвод, простирающийся над ними от края до края и поддёрнутый белыми и серыми завихрениями, неустанно напоминали ему о разинутой пасти Вхагар, распахивающейся прямо из облаков. Об Эймонде, державшем поводья. Об опасности, которую они оба — и человек, и дракон — для него представляли. О чувстве всепоглощающего ужаса, будившего его ночами и заставлявшего из кожи вон лезть, только бы дать всему этому бескомпромиссный отпор, с которым невозможно не считаться.       Вот почему каждый свободный час, не занятый усердными тренировками на фехтовальном кругу, или на стрельбищном поле, или в библиотеке, Люцерис спускался из крепости на Драконьем Камне к берегу и упрямо упражнялся в плавании в любую погоду, днём и ночью.       Меньше всего на свете ему хотелось, чтобы подобное повторилось опять.       Вода, окружившая его со всех сторон на несколько секунд, была восхитительно холодной, почти студёной. Какое это было блаженство после каюты, наполненной дымом и опаляющим кожу жаром огня. У Люцериса проскочила безумная мысль просто расслабиться и пойти на дно, однако страх за Эймонда заставил его начать грести вверх. Перевязанную руку щипало от соли. Кажется, мейстеры говорили ему, что кровь в морской воде не сворачивается. Или речь шла о любой воде? Проклятье, ему следовало прилагать куда больше усилий во время уроков! В конце концов, может, если бы он лучше учился, он бы не превратился в такую непроходимую бестолочь и не влип бы во всё это дерьмо? Впрочем, Люцерис всё равно порадовался, что перевязал руку, прежде чем сигануть в Залив Черноводной. Где-то в стороне на поверхности играли огненные блики от горевшего корабля. Танцующие пятна всё приближались, а потом Люцерис вдруг вынырнул, рвано хватая ртом воздух, оглушённый криками, и плеском, и грохотом собственного сердца в ушах.       Проморгавшись и оглядевшись, он увидел тусклую полоску света, неровную из-за линии берега: вот где была Королевская Гавань. Люцерис охнул, прикинув расстояние, — не меньше шести кабельтовых, это точно, — затем начал грести, на ходу вспоминая все молитвы, какие вообще когда-либо читал в “Книге Святых Молитв”. Он плыл настолько быстро, насколько мог, не обращая внимания на раненую правую руку. Опасаясь преследования.       Ночь была тёмная, от корабля Деймона до берега было неблизко, вскоре должен был начаться отлив. Холод медленно, но верно просачивался в его кости с каждой минутой. И всё же Люцерис, следя за дыханием, упорно грёб к суше. Он плавал и в более холодную погоду. Даже когда недавно выпал снег, — которого, впрочем, было немного, — а края реки, возле которой они стояли лагерем, покрылись коркой тонкого льда, даже и тогда в свободное время он сбрасывал одежду и шёл в атаку на стихию, которой так страшился.       В какой-то момент молитвы в его голове превратились в мысли о том, что он должен будет сделать, как только доберётся до берега.       Где ему искать Эймонда?       Искать ли?..       Тусклая полоска света становилась всё ярче, а линия берега — отчётливее по мере того, как он плыл. Люцерис рассудил, что Деймон не взял бы на корабль их обоих, в этом не было особого смысла, если он хотел отвезти его на Драконий Камень или Дрифтмарк. Значит, он либо убил Эймонда и бросил его труп где-нибудь в Королевской Гавани, либо оставил его в живых.       ...и бросил где-нибудь в Королевской Гавани.       У Деймона не было времени отвезти Эймонда куда-то ещё. Деймон бы не доверил это кому-то из своих людей. Нет, подумал тогда Люцерис, отфыркиваясь от брызг и накатывавших на него небольших волн. Ни за что бы не доверил. У них с Эймондом были давние счёты, так что Деймон точно проследил бы, что от него избавятся. Убедился бы как следует, что тот не сможет сбежать. Недаром же он надел на Эймонда кандалы, верно?       Но семь преисподних, Королевская Гавань просто гигантская! Искать в ней можно тысячу лет и всё равно не найти...       На этой самой ноте Люцерис добрался до берега, испытав огромное облегчение, что его тренировки на Драконьем Камне и потом везде, где только можно, не прошли даром. Он выбрался из воды, падая на четвереньки и отплёвываясь, мокрый и побитый, словно бездомная псина в грозу. В такие моменты он всегда приходил к выводу, — больше даже, к прозрению, — что дышать, не заботясь, что в рот нальёт через край, вообще-то очень даже сладко и приятно. Потом ему вдруг вспомнились те люди, которых они находили во время войны закопанными живьём. Уже мёртвые, конечно. Некоторым воинам нравилось так издеваться над мирными жителями. Люцерис не знал, с какой именно стороны совершались подобные зверства, зелёной или чёрной, и если уж на то пошло — не считал, что между ними пролегает такая уж разница, поскольку все они были негодяями и узурпаторами, как ни крути. Когда Люцерис столкнулся с этим впервые, один старый солдат втолковал ему, что закопанные в сущности умирали не от веса давившей на них земли, — хотя и это тоже, если яма была глубокой, — а от нехватки воздуха. Но не как при утоплении, нет. Чтобы утопить человека много времени не надо. Но быть зарытым заживо... Это была страшная смерть. Медленная. Длившаяся иногда по несколько дней. Страшно было и быть положенным в могилу ещё живым.       — В могилу... — пробормотал Люцерис, уткнувшись лбом в предплечье, тяжело переводя дух. — Погодите.       Резко вскинувшись, он сел и вгляделся в очертания Красного замка, возвышавшегося прямо над ним.       — Деймон сказал...       Вдруг перед его мысленным взором мелькнула цепочка с грубым ключом на конце в вырезе одежды Деймона. Следом — кандалы, которые его люди защёлкнули у Эймонда на запястьях там, в спальне, когда их стащили на пол. А затем Люцерис вновь услышал, словно из-под толщи воды:       “Я упеку его глубже самой могилы.”       Эхо этих слов оглушило Люцериса почище удара, который он получил по затылку час или два назад. Во всей Королевской Гавани было лишь одно место, подходившее под это описание и требовавшее ключа и оков.       Темница Мейгора Жестокого.       Люцерису тут же сделалось и смешно, и горько.       — И как это я раньше не догадался? — проворчал он. — Куда ещё можно упрятать военного преступника, как не в тюрьму?       Путь от берега до темницы Люцерис помнит обрывками. Вот он смотрел на Красный замок с берега, лихорадочно вспоминая, чему много лет назад их с Джейсом учил подвыпивший Лейнор о тайных ходах: где те были расположены, по каким приметам их можно было опознать. Как потом они с Джейсом убегали туда играть, стоило Лейнору скрыться на горизонте под руку с сиром Кварлом Корри, а Рейнире — с сиром Харвином. А вот он уже шёл к тому месту у реки, где начиналась крутая лестница, вырубленная в скале. Через мгновение в его голове уже вспыхивает воспоминание о том, как он поднялся по этой лестнице на вершину утёса и вошёл в тайный ход.       Он не видел себя со стороны, но, вероятнее всего, вид у него тогда был точно у какого-нибудь опасного спятившего: раненый, в сырой ободранной одежде, мрачный, как земли к северу от Стены, с горящими глазами, совершенно босой. Потом была богороща, погружённая в сон, и пустые коридоры, и трепетавшие факелы на стенах. И был спуск в темницу. И тюремщик, из которого он чуть не вытряс всю душу, пока наконец не узнал, что до него здесь был Деймон с золотыми плащами.       С пленником, коего видеть тюремщику не полагалось.       И тогда Люцерис заставил его пойти впереди себя и показать чёртову дорогу. И был страх найти Эймонда мёртвым в одной из камер. И был страх не найти его совсем: ни живого, ни мёртвого. И был звук его тяжёлых влажных шагов по холодному полу. И была боль в порезанной руке, с которой он раздражённо сорвал вымокшую повязку где-то по пути вниз, к камерам, носившим название “каменные мешки”.       Когда тюремщик привёл его к нужной камере, она оказалась пуста. Решётчатая дверь была распахнута настежь. На полу у самой стены валялся потухший факел. Тюремщик напряжённо посмотрел на Люцериса и предусмотрительно отступил в сторону, не зная, чего ожидать: криков ли, убийства. Умный человек, подумал тогда Люцерис.       — Это точно она? — спросил он, обращаясь к тюремщику. — Потому что если вы меня обманываете...       Вместо ответа тюремщик, сжав челюсти, зашёл внутрь камеры и начал светить факелом по углам.       Вдруг свет пламени упал на фигуру какого-то человека, неприметно лежавшего на полу. Шея у того была неестественно свёрнута в сторону. Сердце Люцериса словно сжали в стальном кулаке при виде неподвижного тела, но он сразу заметил, что волосы у мужчины тёмные, а не по-таргариенски белые с лунным отсветом. На мертвеце были доспехи — хотя тогда Люцерису показалось, будто чего-то в них недоставало — и золотой плащ.       — Ну что тут скажешь, приятель, — пробормотал Люцерис беззвучно, одними губами; полная горечи ухмылка растянула уголки его рта. — Деймон совершил большую ошибку, оставив тебя сторожить Эймонда Одноглазого один на один.       Что ещё он мог сказать?       Эймонда не удержала бы ни тюремная камера, ни сильный отряд, ни целое войско. Ни даже старые и новые боги вместе взятые, если уж на то пошло.       Однако была всё же в мире сила, — одна-единственная, — способная Эймонда утихомирить. Люцерис знал это уже тогда. Знал по опыту. Видел её в действии.       Имя ей...       Нет, он не осмелился бы произнести этого даже в мыслях. Ни тогда, ни спустя многие годы. Даже сейчас.       Они двинулись обратно по запутанным коридорам и бесконечным лестницам с одного тюремного яруса на другой. Вышли на самый верхний. Тюремщик указал ему путь, который вёл на улицу, а сам удалился в свою нору, из которой его так грубо и бесцеремонно вытрясли вот уже второй раз за ночь. Люцерис зашагал по извилистому коридору в сторону выхода. Ночь как будто бы стала ещё темнее, и свет, или, скорее, мрак, лившийся с улицы внутрь здания, нисколько не помогал ориентироваться внутри, так что Люцерис решил не тушить факела до тех пор, пока не подойдёт вплотную к дверям. По пути он гадал, куда Эймонд мог отправиться в первую очередь. К Вхагар, чтобы спалить столицу к чертям собачьим? В гавань потрошить Деймона? В собственные покои, чтобы надеть штаны?..       Размышляя об этом, Люцерис неосторожно наступил во что-то липкое и горячее. Сначала он подумал на грязь, или лужу, или крысиное дерьмо, но потом уловил в затхлом воздухе свежий металлический запах. Осветив факелом пол, он увидел дорожку крови. Через несколько футов она привела его к ещё одному трупу с золотым плащом на спине. Кровь натекла на пол из чужого распоротого горла. Несколько крупных капель подтекали на стене, как если бы кто-то стряхнул их с кинжала резким взмахом руки. Люцерис внимательно осмотрел пол и двинулся по следу из редких багряных точек, появлявшихся то тут, то там. Так он выбрался из приземистой полукруглой башни, служившей входом в темницу, преодолел Тропу Предателя и богорощу и вскоре очутился в самом замке. По пути ему попалось ещё двое гвардейцев с золотыми плащами, и оба тоже были убиты.       Он услышал Эймонда прежде, чем заприметил слабый свет, тускло мерцавший из-за поворота. Сначала это был звук короткой, стремительной борьбы, затем — всплеск звякнувших цепей, а потом — хрип вперемешку с каким-то странным захлёбывающимся рокотом. Люцерис метнулся на звук. Перед ним открылся коридор, в конце венчавшийся перекрестьем с другим коридором и парадной лестницей, ведущей на галерею. Где-то на полпути в полумраке возились две фигуры.       Эймонд набросил на шею гвардейца цепь от кандалов и теперь с силой натягивал её на себя на манер браавосской гарроты. Услышав шаги Люцериса, он вскинул вверх совершенно бесстрастный взгляд. Только что-то едва уловимо напряглось в его позе, как если бы он уже готовился к новой смертельной схватке. Люцерис, чуть не подавившийся воздухом от облегчения, смог бы с точностью до крупинки в песочных часах сказать, в какой именно момент Эймонд осознал, кто перед ним.       Зрачок в его единственном глазу расширился.       Веки распахнулись широко и жадно.       В тот же миг руки Эймонда дёрнулись словно как бы сами по себе. Прохладную тишину коридора тут же прорезал внезапный хрустящий щелчок — это он случайно свернул уже полузадушенному гвардейцу шею. Однако впившись в Люцериса всем своим вниманием, Эймонд, кажется, этого даже не заметил. Безжизненное тело вывалилось у него из хватки и рухнуло на пол возле его босых ног. Эймонд был одет лишь наполовину и на нём не было обуви, но в такую погоду даже это было лучше, чем ничего.       — Рад узнать, что Деймон всё-таки дал тебе штаны, — бросил Люцерис вместо приветствия и шагнул вперёд с открытой, счастливой улыбкой, но что-то в позе Эймонда насторожило его, и он остановился.       — Я стащил их с алчного ублюдка, который вернулся, чтобы вырезать сапфир у меня из глазницы, — отозвался Эймонд непроницаемо. — Деймон не дал мне ничего, кроме обещания медленной смерти в кромешной темноте и полном одиночестве.       Он не шевельнулся, не сделал ни единого шага Люцерису навстречу. Мышцы его по-прежнему были напряжены в ожидании драки. Люцерис спросил себя: с кем тут драться, когда в коридоре лишь они двое?       С кем?..       Эймонд слегка вскинул голову, и Люцерису показалось, будто тот стоял перед ним в полных доспехах и при оружии, а не полураздетый, перехватив цепь от собственных же кандалов одной рукой на манер кистеня. Пекло, когда он только успел снять их с запястий и как? Воистину, Эймонд — человек, которого не нужно спасать.       — Это было идеей Деймона или всё же твоей? — спросил Эймонд.       В его вопросе не было ни острого льда, ни губительной стали, ни даже упрёка.       Лишь глубоко затаённая печаль.       — Ты рассчитывал усыпить мою бдительность своими красивыми признаниями? Согласие выйти за меня тоже было лишь частью плана? Или это Рейнира подложила тебя в мою постель как орудие своей мести?       Улыбка Люцериса померкла, не оставив после ни одной пепелинки. Какое-то очень неприятное чувство кольнуло его в груди. Нечто смутно похожее на досаду. Быть может, даже обиду.       — Прости, что разочаровываю, но боюсь, что нет, — ответил он, стискивая челюсти и поднимая вверх обе ладони в знак своих мирных намерений. — Мне приятно, что ты считаешь мои признания красивыми, но я бы предпочёл, чтобы ты нашёл их ещё и правдивыми. Если бы я хотел избавиться от тебя, Эймонд Таргариен, то сделал бы это в честном поединке один на один, а не строил бы коварные планы с драматичным разлучением двух возлюбленных накануне свадьбы. Это всё немного не по мне, знаешь ли.       Эймонд взирал на него не мигая.       — Неужели?       — Радость моя, я человек простой — я бы снёс тебе голову, и только-то.       Вместо ответа Эймонд едва слышно фыркнул. Что-то в его позе значительно расслабилось, как если бы он снял половину обороны.       — Деймон — другое дело, — добавил Люцерис серьёзно. — Замешана ли здесь моя мать? Понятия не имею. Может быть, да. Может быть, нет. Может быть, твоя тоже приложила к этому руку, почём мне знать?       — О, Люк, в этом можешь даже не сомневаться: Алисента продала бы меня с потрохами, если бы могла, — произнёс Эймонд, улыбнувшись очень милой, ну просто ангельской улыбкой.       От сочетания того, что он только что сказал о собственной матери, с тем, как он это сказал, Люцерису сделалось крайне неуютно.       Впрочем, уже тогда он прекрасно понимал, что если Эймонд улыбается — это вовсе не значит, что он не злится.       — У меня, — осторожно начал Люцерис, — никогда не было возможности узнать твою мать поближе, поэтому мне трудно судить, действительно ли она такая, как ты утверждаешь. Всегда лучше докопаться до сути собственными усилиями, а не полагаться на то, что о человеке говорят другие. Если бы я полагался на то, что люди говорят о тебе, то никогда бы не согласился за тебя выйти.       — Неужели ты всерьёз хочешь пообщаться с моей многострадальной двуличной матушкой? — Эймонд склонился над мёртвым гвардейцем и вытащил у него из ножен меч. — Коль всегда говорил, что у неё доброе сердце, но на мой взгляд оно скорее глупое, чем доброе. Как пойдёшь с ней поболтать — ожидай второго дна. И не рассчитывай на радушный приём.       — Вряд ли Алисента захочет иметь со мной дело. Кажется, она имеет что-то против моего отца.       Будто то хоть Лейнор или Харвин. Или Деймон.       Люцерис не стал добавлять, что, помимо прочих мелочей, Алисента глубоко ненавидит его за ту ночь на Дрифтмарке и, скорее всего, возненавидит ещё больше, когда узнает об их с Эймондом брачных намерениях. В лучшем случае она назовёт его грязным манипулятором, заманившим в свои сети её любимого — нелюбимого? — сына. В худшем — попытается заколоть его чьим-нибудь чужим ножом, выхваченным в неожиданный момент.       Хмыкнув, Эймонд выпрямился и протянул Люцерису меч рукоятью вперёд. Осторожно приблизившись, Люцерис забрал оружие. Теперь, когда они оказались друг от друга всего в одном шаге, Эймонд осмотрел его с головы до ног и повёл носом, явно почувствовав сомнительный запах портовой воды.       — Во имя мёртвых, в какой канаве ты искупался?       — В Черноводной.       — В следующий раз, как мейстеры скажут, что плескаться в студёной воде поздней осенью под покровом ночи полезно для здоровья, не верь им.       — Ох уж эти мейстеры со своими советами! — Люцерис воздел руки к потолку. — Ты же знаешь, от них никуда не спрячешься.       Только теперь он заметил, что Эймонд всё это время сжимал рукоять кинжала, ловко спрятав лезвие за предплечьем. Он присмотрелся внимательнее, нахмурился и резко схватил Эймонда за руку. Но вовсе не из-за кинжала.       По ребру левой ладони у того медленно-медленно стекала кровь.       — Почему не сказал, что ранен?       — Это от кандалов, — Эймонд кивнул на кровоточившую полосу на запястье. — И это несерьёзно.       — Мой будущий муж истекает кровью — это не “несерьёзно”!       Эймонду не составило труда вырвать руку из его хватки.       — Бывают раны и похуже, Люк, — ответил он сухо и зло. — Напоминание об одной из таких я всё время таскаю на своём лице.       В груди у Люцериса защемило. За последующие десять лет брака он кое-как привыкнет к чудовищной манере Эймонда шутить о собственном увечье, но в тот первый раз его слова ударили хлеще пощёчины. Если бы ему швырнули в лицо охапку раскалённых углей, это не смогло бы ранить его сильнее. Он попытался что-то сказать, но не смог выдавить ни звука.       — Твоя рука тоже не в порядке, — заметил Эймонд, странно смягчаясь и словно бы протягивая оливковую ветвь.       “Но совсем не так, как твой глаз...” — так и осталось неозвученным.       Вдруг какой-то странный звук донёсся снаружи. Какие-то отдалённые крики в городе. И звон колокола.       Били в набат.       В самом замке тоже послышался какой-то шум.       — Надо убираться, — произнёс Эймонд, из недвижимого покоя в миг оборачиваясь пульсирующей смертоносной энергией. — Ты расскажешь мне, что случилось? — добавил он, когда они быстро двинулись по коридору. — Весь этот переполох — твоих рук дело?       Люцерис в двух словах пересказал ему, что с ним было.       — ...Ума не приложу, куда Деймон хотел меня уволочь, — добавил он под конец. — На Драконий Камень? В Эссос? И какой в этом был бы смысл? Я бы преодолел ради тебя всё Узкое море вплавь, если бы это означало, что мы увидимся ещё хотя бы на один миг — вот до какой степени я тебя ненавижу.       — Подпалил ему корабль, говоришь?       — Ну да, конечно... — проворчал Люцерис. — Какая ещё часть истории могла тебя заинтересовать? Только та, где что-то горит...       — А меня ты как нашёл?       — По дорожке из трупов, как же ещё?       Замок понемногу начинал приходить в движение. Где-то послышался топот. За углом по стене промелькнул оранжевый отсвет от факела и мгновенно исчез. На улице послышался лязг оружия и чьи-то ругательства. Люцерису показалось, что он даже услышал голос отчима, но тот мгновенно потерялся среди остального шума. Они двигались осторожно, но очень быстро, минуя коридоры, повороты и лестницы, и вскоре выбежали во внутренний дворик. До покоев Эймонда — то есть до их доспехов и оружия — оставалось всего ничего: лишь только подняться по лестнице и преодолеть часть полукрытой галереи. Эймонд резко остановился и схватил Люцериса за запястье, вынуждая его тоже затормозить.       В ту же секунду из тени у подножья лестницы вынырнул Деймон.       От Люцериса не укрылась чужая взвинченность. Глаза Деймона блестели, точно у Кераксеса перед боевым вылетом. На правой щеке виднелся тёмный след от гари, на шее — кровоточащая царапина от осколка, которым Люцерис ему угрожал. Волосы у него были растрёпанными и влажными от пота и морской воды. Над правой бровью и на лбу темнел синяк от удара. Сталь обнажённой Тёмной Сестры поблёскивала в свете факелов.       Хуже всего было то, что он был не один.       Из тени за спиной у Деймона со звяканьем и лязгом выступили золотые плащи — дюжина верных шавок возле хозяина.       При виде этого сердце Люцериса, гулко бившееся от бега, начало замедляться и холодеть, словно его окунули в прорубь на речном льду.       — Знаешь, Люк... — произнёс Деймон, сощурившись и ласково погладив рукоять меча. — Знаешь, я уже успел пожалеть, что бросил твоего одноглазого в камеру. Надо было взять на корабль его вместо тебя. Тогда я смог бы продать его в рабство. Или столкнуть за борт с камнем на шее. Или выколоть второй глаз. Или, может, было бы лучше попросту убить его на месте, как ты считаешь?       — Ты уже пытался однажды, разве нет? — огрызнулся Люцерис. — Напомнить тебе, как грандиозно ты облажался над Божьим Оком? Мне ещё не доводилось видеть подобного краха, а уж кому, как не мне, сравнивать.       Воспользовавшись секундной уязвлённостью отчима, Люцерис шепнул Эймонду, застывшему рядом в безмолвной готовности, еле слышное:       — Что нам делать? Бежать? Не бежать?       — Куда? — отозвался тот столь же тихо и почти безнадёжно.       А потом его рука скользнула по запястью Люцериса вниз, и на краткий миг Эймонд сжал его ладонь в своей.       Краткий, как прощание.       Дальше всё внезапно сорвалось со своих мест. Казалось, будто даже разверстое сверху небо, затянутое чёрными тучи, прорезанное тут и там первыми полосами рассвета, резко пришло в движение. Мелькнул золотой отлив на чьём-то плаще. Кровь фонтаном брызнула в сторону. Меч Люцериса вонзился в чей-то живот. Валирийская сталь сверкнула в воздухе совсем рядом с Эймондом, но тот отбил её, закрывшись цепью от кандалов точно щитом. Кто-то захрипел. Слева ударило криком. Кончик чужого клинка чиркнул Люцериса по лопатке, оставив после себя жгучий, полыхнувший болью порез и горячую влагу, тут же дорожкой потёкшую вниз по спине. Рядом мелькнул силуэт Эймонда; кинжал он использовал левой рукой, правой же перехватил цепь посередине, орудуя ей как кистенём, только вместо шипастого шара на конце оказались два массивных железных обруча. Он ударил Деймона этим смертоносным импровизированным оружием, метя в лицо. Тот торопливо дёрнулся прочь, но всё же не успел полностью уклониться: край обруча задел его скулу и щёку и глубоко вспорол кожу. Вокруг лязгала сталь. Меч в руке у Люцериса высек искру о меч человека перед ним. Деймон пошатнулся, схватившись за лицо, но в следующее мгновение вновь ринулся в бой. Кинжал Эймонда вошёл одному из гвардейцев в горло, и он заслонился чужим телом от атаки Деймона. Кто-то сделал Люцерису подсечку, отчего он рухнул на землю и едва успел откатиться вбок. В то место, где секунду назад была его голова, вонзился топор.       — Люка убивать нельзя! — закричал Деймон.       Вскочив на ноги, Люцерис бросился к Эймонду, чтобы закрыть его от рубящего удара собственным лихорадочным выпадом. Эймонд тем временем отбил атаку, направленную Люцерису по ногам. Деймон, может, и запретил Люцериса убивать, но о том, что его нельзя калечить, речи не было.       Мгновение — и они уже сражались спина к спине. Впервые за всю жизнь. Впервые не против друг друга, но за. Впервые не разобщённые старыми обидами и не расколотые чужими интересами, но объединённые одной и той же целью. Прочувствовав друг друга на поле брани в прошлом, узнав технику и манеру боя своего врага, подметив слабые и сильные стороны, они теперь использовали эти копившиеся раз за разом знания, чтобы уберечь, а не ранить. Чтобы остро среагировать на нужду и опасность по отношению не к себе, но к другому. Прикрыть и защитить. Атаковать общего противника. Вместе выполнить сложные комбинации. Отбиться. Контратаковать.       Держаться заодно.       И тогда Люцерис подумал: странное это дело, а ведь двигаться в такт с врагом гораздо проще, чем с любым другим человеком...       Их постепенно оттеснили от выхода из внутреннего дворика в самый центр. Кольцо из золотых плащей становилось всё плотнее с каждой минутой. Погибнуть, сражаясь плечом к плечу с тем, кто по праву считался его злейшим врагом, от руки того, кто обязан был быть его другом — совсем не то, о чём Люцерис мечтал в детстве.       В конце концов они оказались в ловушке.       Деймон выбил кинжал у Эймонда из левой руки. Цепь от оков зацепилась за чью-то гарду, и её живо вырвали у него из правого кулака. Один из гвардейцев заломил Люцерису плечо за спину до звонкого щелчка в суставе и мучительной боли, вспыхнувшей вместе со звуком. Их обоих рывком поставили на колени.       Безоружных. Раненных. Обречённых.       Все они после жестокой борьбы дышали тяжело и отрывисто. Вытерев кровь с разбитых губ и распоротой, начавшей опухать щеки, — кажется, Эймонд всё-таки сломал ему скуловую кость, — Деймон торжествующе усмехнулся. Затем он занёс над Эймондом Тёмную Сестру. Люцерис рванулся из хватки, но кто-то резко удержал его за вывихнутую руку. Боль пронзила его так, что перед глазами поплыли тёмные точки. Всё, что ему оставалось, — в отчаянии воззриться на Эймонда. Без всякого труда перехватить уже обращённый к нему взгляд. Вцепиться в многолетнюю печаль на дне лиловой радужки. Пожалеть обо всех минутах, проведённых порознь, обо всех словах любви, ещё не рассказанных, но уже похороненных.       Люцерис хотел быть с Эймондом в горе и в радости, до самой смерти. Откуда ему было знать, что она наступит так непоправимо скоро?       Сталь полетела вниз.       Раздался звук пробиваемой плоти.       Люцерис почувствовал, как земля ушла у него из-под ног.       — А! — чей-то вскрик.       Тёмная Сестра упала на землю к ногам Люцериса. Ему потребовалось несколько секунд, чтобы сморгнуть мутную пелену трагедии и сфокусировать зрение. Сталь была чистой, не обагрённой кровью. Сердце у него подскочило к самому горлу, так, что его почти затошнило. Он мгновенно вскинул голову. Деймон с исказившимся от боли лицом держался за предплечье, из которого торчал арбалетный болт.       Эймонд по-прежнему был жив и невредим.       — В следующий раз, — раздался немолодой, спокойный и мудрый голос, — я прикажу стрелять в голову.       Обернувшись, Люцерис увидел Рейнис в ночной рубашке с плащом Корлиса на плечах. Рядом с ней Бейла в одежде для полётов на драконе быстрыми, отточенными движениями заряжала в арбалет новый болт.       Рейнис сказала Деймону нечто, отчего лицо у него вспыхнуло, но Люцерис больше не слышал их разговора. Все звуки словно окунули под воду, и не осталось ничего, кроме шума в ушах и шелеста листьев на ветру, доносившегося из богорощи. В тот момент его не заботила собственная безопасность, или будущее, или Стена, на которую их отправят, или позвякивание стали в руках у рыцарей, явившихся с королевой. Лишь к одному человеку был направлен его взгляд, устремлён его слух, обращено его сердце. Всё остальное могло подождать. Люцерис вывернулся из захвата и кое-как встал с колен.       Четыре шага отделяли его от Эймонда.       — ...ты согласился избрать меня королевой наравне с остальными, но не прошло и дня с Великого совета, как ты нарушаешь свою клятву сложить оружие и нападаешь на членов нашей семьи...       Он не видел, как Деймон, негодующий и пристыжённый, сорвал с шеи ключ и в сердцах швырнул его наземь. Как золотых плащей, им подкупленных, разоружали и связывали Белые мечи и рыцари из домашней гвардии Корлиса. Как Рейнис хмурилась, а Бейла не сводила с Деймона заряженного арбалета, держа на прицеле его переносицу.       Три шага.       У Люцериса в висках стучало так, будто кто-то там внутри, под черепом, бил в сигнальный колокол. Когда один из рыцарей королевы подступился к поднявшемуся на ноги насторожённому Эймонду, Люцерис прорычал что-то такое, — он уже и сам не помнит, что именно, — отчего рыцарь сразу отпрянул назад.       Два шага.       Он толкнул кого-то по пути здоровым плечом. Голос Рейнис журчал на периферии вместе с метущимся ворчанием Деймона, угрюмым молчанием Бейлы, звяканьем доспехов и топотом шагов. На стенах от постепенно крепнущего ветра трепетали факелы. В стылом воздухе пахло осенью и пролитой кровью.       Последний шаг — и вот Люцерис уже поймал руки Эймонда в свои. Пекло, ну и холодными же они были, словно две льдышки! Он повернул его к свету и быстро оглядел в поисках увечий. К расцарапанным кандалами запястьям прибавились два сломанных пальца на левой руке и россыпь синяков тут и там, но больше, кажется, ничего не было.       — Ты ранен где-то ещё?       Эймонд не проронил ни слова.       Осторожно водворив ладонь здоровой руки ему на шею, Люцерис коснулся большим пальцем его щеки, мягко, почти невесомо. Вгляделся в глаза напротив: как в живой, так и в мёртвый.       — Ещё раны есть? — повторил он.       Эймонд молча покачал головой.       — Точно?..       Эймонд кивнул.       Густой кровавый рассвет отражался на сапфировых гранях в его изувеченной глазнице. Живой глаз казался слегка влажным; зрачок был расширен и дрожал.       Наплевав на присутствие вокруг стольких людей, Люцерис притянул Эймонда к себе, соединяя их губы в коротком, полном облегчения поцелуе. А потом Эймонд, словно только теперь стряхнув с себя боевую готовность, прижался в ответ, обвив руками за шею и положив подбородок ему на плечо. Люцерис обнял его здоровой рукой — вывихнутая безвольной плетью висела вдоль тела — и уткнулся губами в белые волосы, шепча какую-то ересь, перемежая слова родного языка с валирийским, пытаясь успокоить не то Эймонда, не то себя самого. Он не сразу заметил, как внутренний дворик опустел. Не было больше ни рыцарей, ни Бейлы, ни Деймона.       Остались только Эймонд, он сам и...       Повернув голову, Люцерис упёрся взглядом в Рейнис. Стоя поодаль, она наблюдала за ними с каким-то странным выражением на лице.       Кровь и ад, подумал он тогда, как мог он забыть про Рейнис?       Люцерису отчаянно захотелось зажмуриться, но он, конечно, этого не сделал. Только моргнул несколько раз, лихорадочно роясь в мыслях, силясь вспомнить, что нужно сказать. Накануне вечером он заготовил целую речь и напичкал её тысячью непоколебимых аргументов, почему Рейнис обязана разрешить им обвенчаться. Почему так будет лучше для всех. Почему она не может им отказать. Однако теперь, после всех потрясений ночи, он сумел выдавить лишь хриплое и почти умоляющее:       — Мы поженимся.       Тишина, последовавшая за этими словами, показалась ему оглушительной. Никогда ещё в своей жизни Люцерис не чувствовал себя настолько на краю пропасти, буквально висящем на пальцах одной руки. Даже в те напряжённые минуты, когда он провалил переговоры с Борросом Баратеоном в самом начале войны. Даже когда Вхагар гнала их с Арраксом меж скал, клацая зубами и выпуская гигантские струи пламени...       Дыхание Эймонда падало ему на кожу, словно тёплые лепестки. Люцерис прижал его к себе ещё крепче, практически до боли.       Нет, он его никому не отдаст.       Чтобы ни случилось и чего бы ему это ни стоило — не разожмёт объятий и всё тут.       Пусть они лучше оба умрут.       Люцерис готов был к отказу, к тюрьме, к Стене, к эшафоту. Пропасть зияла под ним, но ему не было страшно. Ещё мгновение, и слова Рейнис ударят его по пальцам, заставив его сорваться вниз, в безнадёжную мглу.       Он не был готов к тихому, маленькому звуку радости, который издал Эймонд, когда Рейнис ответила:       — Я распоряжусь, чтобы подготовили Великую септу Бейлора.       Люцерис потом много лет спрашивал себя, кого Рейнис видела в тот момент? Его и Эймонда? Или собственного давно погибшего сына с сиром Джоффри Лонмаутом?..       Где-то вдалеке шумел растревоженный город. По замку сновали люди в доспехах. Рейнис смотрела на них с искоркой улыбки во взгляде. Дыхание Эймонда согревало ему плечо. А по небу тем временем растекался пурпурно-медный рассвет. Зловещие тучи рассеялись, не оставив и следа...       — Мы горим? — раздаётся голос Эймонда где-то в глубине покоев, и Люцерис тут же выныривает из воспоминаний; события десятилетней давности мгновенно подхвачены и унесены ветром. — Нас атакуют? Стена разрушена? Наступил второй Рок Валирии? Боги сошли с небес? Что ты там, во имя судеб, так внимательно разглядываешь, Люк?       Он отлипает от парапета и заходит внутрь. Эймонд сидит на стуле. На нём всё ещё доспехи, кровь с лица не стёрта, в волосах сажа. Но зато меч у него в руках сияет точно бриллиант — так хорошо он его вычистил от крови и грязи. Теперь же он методично и целеустремлённо натачивает его оселком. Сталь уже выглядит смертоносно острой, но Люцерис благоразумно держит язык за зубами и никак это не комментирует. Оружие для Эймонда — это святое; он никогда не доверяет его оруженосцам, предпочитая, по примеру сира Кристона, делать всё самому.       — Да я просто, ну, знаешь, — Люцерис неопределённо взмахивает рукой, — смотрел на небо.       Эймонд бросает беглый взгляд в окно и возвращается к своему занятию.       — Там же темно, хоть глаз выколи, — замечает он. — Хотя нет, погоди, мы это уже проходили...       Вместо ответа Люцерис вытравливает из себя слабую, бесконечно грустную улыбку. Наблюдает, как Эймонд, покончив с мечом, принимается за кинжалы, разложенные рядом на столике. Честно говоря, он бы предпочёл, чтобы это они не проходили никогда.       — Ты действительно планируешь захватить Железные Острова, м-м? — спрашивает он в попытке свернуть тему подальше от выколотых глаз; ссора ему сейчас нужна меньше всего.       — Пока я планирую захватить горячую ванну, потом осадить ужин, а потом совершить интервенцию мягкой кроватки.       Люцерис кивает и с тяжёлым вздохом присаживается на край оконной ниши. Запускает пальцы в кудри. Семь преисподних, ну и беспорядок у него на голове! Ему понадобится неделя, чтобы вымыть всё это дерьмо. Он снова вздыхает. Во имя всего святого, как же он устал. Внезапная тишина привлекает его внимание. Люцерис смотрит на Эймонда и видит, что тот пристально изучает его лицо, судя по всему, уже какое-то время.       — Том хорошо постарался с ванной, — говорит Эймонд, откладывая оружие в сторону, словно оно больше ничего для него не значит, и поднимается на ноги. — Вода почти кипяток.       — Прямо как тебе нравится.       — Да.       Люцерис ожидает, что Эймонд начнёт вытряхивать себя из доспехов, однако вместо этого он присаживается рядом с ним.       — Что такое, Люк? Что-то случилось, пока меня не было?       Люцерис качает головой в знак отрицания.       — Ничего.       Эймонд, разумеется, ему совсем не верит, и потому легонько толкает Люцериса плечом, вопросительно вскинув брови. Люцерис сдаётся и берёт его ладонь в свою. Тонкие жилистые пальцы напротив его мозолистых, со сбитыми костяшками. Он смотрит на их соединённые руки, и всё смотрит, и смотрит, а потом выпаливает честное и открытое, словно рана:       — Просто я хочу состариться вместе с тобой, вот и всё.       — Пекло, Люк, ненавижу, когда ты так говоришь, — раздражённо выдыхает Эймонд, но тут же крепко сжимает его ладонь в ответ. — Скажи это ещё раз?.. — просит он.
Примечания:
62 Нравится 19 Отзывы 18 В сборник
Отзывы (19)