***
Экстаз, щекочущий душу и леденящий тело, охватил Маяковского. Композитор, исполнение, само произведение подарили ему это ощущение и продлевать его хотелось на века; и к радости поэта, перемежающейся животным ужасом, оно и в правду все длилось, и длилось, проистекало из самого центра естества по конечностям и циркулировало, бурлило с неиссякаемой силой. Маяковский весь светился от радости, потели ладони, на стуле не сиделось ровно. Рыжий подлетел к нему на негнущихся ногах, так скоро как только позволила упругая толпа в кафе, и затараторил, о чем — неясно, но прислушаться непременно хотелось. Впрочем, хотелось и понимать его победную скороговорку… — Маэстро — это невероятно. Эта сила, атака! Обычно, когда некоторые стараются меня уверить в том, что они есть никто иные, как футуристы вериться слабо, но вы! — поэт прервал приветственную речь своего собеседника отчеканив каждое слово как монету. Он не знал, понимает ли это рыжик, но эти слова — как монеты, действительно были, что называется, на вес золото. — Полно, вам… — Ничего не полно! Впрочем, Владимир Маяковский. А вы? — Сергей Прокофьев. Сергей. Хотя, сейчас скорее «Сереженька» — так залился краской, что кожей почти поравнялся с цветом своих волос, хоть виду не подает. Обмен любезностями никогда не был привычен Владимиру, поэтому не долго на нем задерживаясь, он продолжал развивать диалог, бойко и спонтанно, спрашивая об одном, о другом, ведь узнать хотелось обо всем и сразу: откуда он появился, этот Сергей, что им движет, почему явился сегодня, а не вчера, не неделю, не месяц назад? Он был внезапно, так необходим, что Маяковский не простил бы ему и секунды промедления перед знакомством. Прокофьев отвечал по большей мере сдержанно, но как отошел от внезапного потока признания и творческого уважения, о котором уже и позабыть успел, начал лукавить, а временами вспыхивал и с жаром предлагал темы, расспрашивал, парировал… Какой же взлет, какой восторг! И время, исчерпывая себя, текло лениво и вольно, минуя двоих мужчин, что бросались словами и фразами, будто тысячу лет были знакомы, будто и времени до их встречи не существовало. Маяковский не прерываясь на бессмысленные паузы между словами, достал из нагрудного кармана папиросу, зажевал и подкурил, протягивая другую папиросу новоиспеченному приятелю. Прокофьев вытянул свои узкие пальцы, принимая «угощение», наклонился вплотную к поэту, одним лишь взглядом указывая что хочет подкурить от уже дымящийся папиросы Маяковского. Несправедливо будет сказать, что даже от такой мимолетной и однозначной близости, сердце осталось на месте и щеки сохранили бледность. Прокофьев затянулся, глубоко и задумчиво, отстраняясь. Сощурился, хитро и быстро. — Маяковский, а ваша, как говорят «Деревянная книга» с собой? — Маяковский мысленно пометил а голове две вещи разом: первое — если Прокофьев щуриться, то не уверен в чем-то; второе — он явно о футуристах наслышан, раз знает об этой традиции. — Всегда с собой. Хотите, чтоб и вы стали ее «кавалером»? — Маяковский подумал, что сам хотел этого, очень. — Если сочтете меня достойным. — В ответ Маяковский слегка откинулся на стуле и довольно хмыкнул, отчего Сергей просиял, смахивая на… — Солнце. Что оно для вас значит? На удивление Владимира, Сергей ни разу не смутился, лицо его оставалось восторженным и ярким. — Оно должно быть нашем символом. Нашем, имею в виду, не только футуристов, но весь народ, народ всей нашей планеты. Я считаю его лейтмотивом своего творчества, лейтмотивом всей жизни! Даже родился я в селе Сонцовка. Наше главное светило — причина жизни — это и есть рисуемое, описываемое и играемое нами будущее, светлое и жаркое. — Во время рассказа он почти, что задыхался, то от нежности, то от восхищения. Прокофьев улыбался и смотрел куда-то ввысь. Возможно увлекся рассказом, возможно старался прятать взгляд. — А вы, что думаете о солнце? — последнее слово он выделил, произнося его так аккуратно, будто оно — это самое главное слово во всем языке, на любых языках. «Правду, же говорят — он солнечный композитор, солнечный!» Маяковский шумно отодвинул стул, встал решительно и живо, прочистил горло, стряхнул пепел и устремился взглядом, мыслью и всем своим свирепеющим с каждой секундой, будоражащим чувством к Прокофьеву, что был в высшей степени напряжен от ожидания. — От вас, Которые влюбленностью мокли, От которых в столетия слеза Лилась, Уйду я, Солнце моноклем Вставлю в широко растопыренный глаз! — продекламировал Маяковский почти нараспев. Прокофьев так и сидел, не жив, не мертв, вцепившись глазами в спасительный потолок. Маяковский начал спешно копаться в портфеле, выуживая из него пузатый блокнот — «Деревянную книгу». — Вы действительно солнечный композитор, само солнце… — едва слышно пролепетал поэт.***
Воздух, свежий и прохладный, резко контрастировал с духотой кафе. Едва ли смеявшимся, цепляющимся друг за друга и жадным ныне друг до друга молодым людям было дело до предвосходной прохлады. Прокофьев редко позволял себе столько пить, но сейчас ноги подкашивались, язык онемел и не ощущался во рту вовсе, а помимо прочего мел, как помело, всякую чушь. — Маяковский, вам бы пошли веснушки. — С чего бы? — смех Владимира растаял в тиши перекрестка. — А говорят, что если у людей веснушки — их поцеловало солнце! Не успел Маяковский опомниться, как Сергей подтянулся к его лицу и звонко чмокнул в неосознанно подставленную щеку. Время, видимо, в действительности миф, по крайней мере сегодня, и по меньшей мере для них двоих. До рассвета еще час, не меньше, но рыжее и трепетное солнце было тут — стояло прям перед Маяковским, у него под носом. А может рассвет был тем нежным нервом, что гулко отозвался мелодичным звоном внутри Владимира. Он не уверен. Но… «Я знаю — солнце померкло б, увидев наших душ золотые россыпи!»