Часть 1
11 сентября 2024 г., 03:32
Примечания:
Простите за этот графоманский бред. Меня как понесло в неведомые дали...
Я, кста, впервые такой объем написала драббла. Да, хвастаюсь😎
То, что в начале курсивом — это с Толстого списано.
Кошачья верность – штука редкая, если не невозможная. Коты самолюбивые животные, не терпящие одного лишь кнута. Им необходимо сахарные пряники давать да как можно чаще. Там, где не ласкают – котов нет. Не будут они, как собаки, ждать милости и прощения, получив наказание. Даже если за дело получили, всё одно: ластиться перестанут. А то и убегут вовсе. Уж тогда поминай, на какую кличку отзывались...
Стоял темный, душный вечер. Мальчишки из дворцовой челяди, во главе с юным царем, всё ещё шумели на улице, разыгрывая бои. Наталья Кирилловна наконец-то решилась пригласить к себе «подлую бабу Воробьиху», гадавшую на квасной гуще. Ещё в знойный полдень ей пришла в голову эта мысль. В конце концов волновалась она: и за себя, и за Петрушу, которому едва минул десятый годок.
Никита Моисеевич от скуки листал тетрадь царя. Вдруг в дверь постучались и вошел, стирая пот со лба, один из приписанных к Преображенскому стольников.
— Прибыла ворожея, матушка Наталья Кирилловна, — лениво растягивая слова, произнес он. Сегодняшний зной и вечно спящий образ жизни его, кажется, совсем разморили. Царица кивнула головой. Стольник, поклонившись, вышел. В то же мгновение покинул царицу и Зотов. Заместо него в светлицу спешной (для своего возраста) походкой прошуршала старая баба: глаза косые, нос острый, уши торчали в разные стороны. Ну, точно с темными силами беседы ведёт!
Наталья Кирилловна слабо улыбнулась.
— Присаживайся.
Баба поклонилась глубоко в ноги, а после села. Воробьиха попросила принести кружку кваса, из которой обычно пьет Петр. Царица кликнула старушонку. Вскоре кружка была у бабы. В неё она кинула принесенную с собой закваску. Протянула Наталье Кирилловне:
— Вопрошайте чегось надобно знать.
Прошло около получаса. На улице уже не гремели потешные полки. Было тихо.
Ворожея что-то шептала царице.
Петр, быстро минув нянек, пьющих бояр и спящих стольников, почти что влетел в светлицу к матери.
— Маманя, не знаешь, где Никит... — начал было царь, но удивлённо замолчал. Воробьиха его будто и не заметила, продолжая:
— ...и по праву руку царёву следует синеглазый котище в человеческом обличье, — баба открыла глаза, встала и поклонилась в ноги Петру.
Тем временем кромешная тьма опустилась на Преображенское. Где-то на собачий лай отозвался громким шипением кот.
Иулия 15-тый день 7195 года
Со всех концов сада поднимались ракеты. Завертелись огненные колеса, засветились транспаранты. Как пушки, лопались бураки, трещали швермеры, сыпались искряные фонтаны. Сумерки затягивало пороховым дымом. Не сон ли то привиделся в тоскливой скуке Преображенского дворца? Мимо скачками с высокой, как солдат, дамой пронесся дебошан Лефорт.
— Купидон стрелами пронзает сердца! — крикнул он Петру. От разгоряченной от танцев Анхен пахло свежей прелестью.
— Ах, Петер, я устала, — еще тоньше простонала она, повисая на его руке. Над головами разорвался швермер, огненные змеи осветили осунувшееся от усталости чудное лицо девушки. Не зная, как это делается, Петр обхватил ее за голые плечи, зажмурился и почувствовал влажное прикосновение ее губ. Но они только скользнули. Анхен вырвалась из рук. С бешеной трескотней разорвались сотни змеек. Анхен исчезла.
Никита Моисеевич что-то говорил пьяным, заплетающимся языком. Петр будто бы и не слышал: в ушах бешенно колотилось юное, горячее сердце, отчаянно желавшее почувствовать то же, что и все юные сердца, когда смотрят на прелестного лицом и нравом человека противоположного пола. Совершенно ничего не понимая и не разбирая, царь выхватил из рук Зотова чашу и залпом выпил. Внутри вновь разлилась согревающая жидкость. Глаза глядели осоловело, почти безумно.
Петр бросил чашу и помчался за Анхен. Всё вокруг плыло, дорогу было не разобрать, ветки изредка хлестали по горящему лицу, красный цвет которого не был виден в сумерках. А стрела, пущенная, видимо, до чёртиков пьяным и громко смеющимся Богом Любви (или он был чересчур трезв и абсолютно серьёзен?), летела, свистя и разрезая воздух. И когда Петр был уже не в силах бежать; когда всё, что было в его силах – это схватиться за голову и смешно расставить ноги, придаваясь до абсурда глупому отчаянию от мысли о том, что прелестная первая, такая желанная любовь сбежала; тогда кто-то шепнул ему на ухо. Вкрадчиво так, бойко. Будто бы совершенно не осознавая, что говорил это юному царю, находящемуся на грани сумасшествия. Петр обернулся и столкнулся с ясно-голубыми глазами. В них плескался ум, в них плясала веселость, в них ухмылялась гордость, и в них скрывалась хитрость.
— Девка домой пошла... — улыбнулись плутовские губы. Петр не проронил ни слова. И не было понятно: специально или по случайности вышло так, что купидонова стрела целилась в Анхен, а попала куда-то в кусты. Туда, где скрывались голубые глаза.
От того же до генуаря 17-того дня 7197 года
Алексашка Меншиков, как попал в ту ночь к Петру в опочивальню, так и остался. Ловок был, бес, проворен, угадывал мысли: только кудри отлетали, — повернется, кинется, и — сделано. Непонятно, когда спал, — проведет ладонью по роже и, как вымытый, — веселый, ясноглазый, смешливый. Ростом почти с Петра, но шире в плечах, тонок в поясе. Куда Петр, туда и он. Бить ли на барабане, стрелять из мушкета, рубить саблей хворостину, — ему нипочем. Начнет потешать — умора. Петр от смеха плакал, глядя — ну, прямо — влюбленно на Алексашку. Поначалу все думали, что быть ему царским шутом. Но он метил выше: все — шуточки, прибауточки, но иной раз соберутся генералы, инженеры, думают, как сделать то-то или то-то, уставятся в планы, Петр от нетерпения грызет заусенцы, — Алексашка уже тянется из-за чьего-нибудь плеча и — скороговоркой, чтобы не прогнали:
— Так это же надо вот как делать — проще простого.
— О-о-о-о-о-о! — скажут генералы.
У Петра вспыхнут глаза.
— Верно!
Цеплял синеглазый бес Петра: и ловкостью, и умом, и задорностью своей. Одно слово только было – Алексашка. Иначе и описать нельзя.
Вскоре Анхен начала всё реже преставать пред глазами, всё чаще мелькала в мыслях хитрая усмешка и плутовской блеск синевы. И верен был, верен! Не обманул Лефорт, нахваливая Меншикова. Среди остальных, среди челяди и стольников, тот всегда выделялся: то ли видом (своим рыжим париком да иностранным нарядом), то ли поведением. Бывало, появится из-за угла, обогнёт одноликую толпу, глаза сощурит, – сразу видно!
Крутился вокруг Петра постоянно, ни на шаг не отходил.
«Ну, точно пёс!» — шептались за спинами одни.
«Да нет, гляди-де, взгляд кошачий. Предаст, предаст он царя-батюшку. Обворует, сын мужицкий» — возражали им другие.
Но тот не предавал. Воровал, но не предавал. По ночам, бывало, Петр от воспоминаний о стрелецком бунте вскакивал, сердце бешенно заходилось и дыхание сбивалось. Паника, истерика накатывала. Ранее как было: подрожит, время пройдет – успокоится. Но заснуть – больше не заснёт. А как Алексашка в опочивальне появился, так всё иначе стало: только откроет беспокойные, выпученные глаза Петр – Меншиков вскакивает, запястья одной рукой ловит, ноги – другой. Поглаживает и шепчет что-то о том, что всё прошло; что стрельцы больше того беспредела не учинят, что не тронут царя; что он, Алексашка, рядом. И выдыхал тогда Петр, успокаивался и сердце билось реже, дышалось тише. Меншиков отпускал его ноги и запястья, а царь ложился, прижимал его к себе, как в первую ночь клал голову Алексашке на плечо и так и засыпал. После этого кошмары давно прошедших дней долго не приходили.
Со временем совсем мысли Петра перестали блуждать вокруг Анхен. С тех пор, как умер её отец, то она будто постарела: часто плакала, в свет не выходила. А, не маяча перед глазами, стала вовсе забываться царю. Поэтому когда Петру Наталья Кирилловна сообщила о женитьбе, то его эта новость совершенно не встревожила...
Осознание пришло гораздо позже, уже накануне свадьбы. В голове была каша, руки неосознанно теребили отданный свахой платок, а зубы его грызли.
«Ой, дурак, дурак! Ну, зачем согласился?» — кричала какая-то часть него. А другая молчала, понимая, что это было неизбежно. Но не хотелось Петру этой свадьбы, на неизвестной, непонятной ему девке. Говорят, хороша собой эта Лопухина. Интересно, конечно, было: послал узнать что-нибудь Алексашку, разглядеть её. Однако сердце было неспокойно: ну, узнает, увидит Евдокию Меншиков, и что дальше? Будто полюбит Петр её от красоты, даже если и неописуемой!
По доскам застучали сапоги с резным каблучком. О, эти шаги царь узнает из тысячи...
Петр, вскользь взглянув на Алексашку, залился румянцем…
— Убранство красивое, — проговорил Алексашка певуче, — чисто в раю для ангелов приготовлено…
Петр разжал зубы и хохотнул. Указал на постель:
— Чепуха какая…
— Окажется молодая ладная, горячая, так — и не чепуха… Лопни глаза, мин херц, слаще этого ничего нет…
— Врешь ты все…
— Я-то с четырнадцати лет это знаю… Да еще какие шкуры-девки попадались… А твоя-то, говорят, распрекрасная краля…
— Да разница какая?! Ненужна она мне, чужая...что ж, ты так ее и не видел?
— Мы с Алешкой челядинцев подкупили и на крышу лазили. Никак нельзя… Невеста в потемках сидит, мать от нее ни на шаг, — сглазу боятся, чтобы не испортили… Сору не велено из ее светлицы выносить… Дядья Лопухины день и ночь по двору ходят с пищалями, саблями…
— Про Софью узнавал?
— Что ж, — побесилась, а разве она может запретить тебе жениться? Ты смотри, мин херц, как сядете с молодой за стол, ничего не ешь, не пей… А захочешь испить, оглянись на меня, я подам чашу, из нее и пей…
Петр опять укусил изорванный платочек.
— В слободу съездим? Никто чтоб не узнал… На часок… А?
— Не проси, мин херц, сейчас и не думай об Монсихе…
Петр вытянул шею, раздул ноздри, бледнея.
— Волю взял со мной говорить! — схватил Алексашку за грудь, – отлетели пуговицы. — Осмелел? — сопнув, тряхнул еще, но отпустил, и — спокойнее: — осмелел, знаю. А оттого осмелел, что вместо Анхен мне люб стал! Шельмец...понимаешь всё, понимаешь! — Алексашка молчал. Ясные глаза медленно моргали.
Петр нервно забегал от одного угла сенницы к другому, бормоча что-то себе под нос. Алексашка не прерывал. Он терпеливо ждал, пока царь успокоится. Когда же Петр остановился и вперил взгляд в образа, то Меншиков подал голос:
— Мин Херц?
— Молчи...молчи.
— Мин Херц.
Петр не отвечал. Алексашка подошёл к нему со спины.
— Значит, вместо Монсихи я люб стал? — царь молчал. — ей-богу, Мин Херц, я сейчас по-настоящему осмелею.
— А тебе лишь бы шутки шутить...
— Не шучу, Мин Херц. Не над этим.
— Не шутишь, значит?! — Петр резко втянул носом воздух и, развернувшись, вновь схватил Алексашку за грудки. — Коли не шутишь... — он тяжело дышал, готовый вот-вот приблизиться...но не решался. Их носы соприкасались – настолько они были близко. Неопытное и искушенное...сердца бились в едином, быстром темпе. Алексашка, пробурчав обречённо что-то на подобии «мама родная», ткнулся в обветренные губы первым. Петр растерянно приоткрыл рот, стараясь отвечать. Единственным поцелуем до этого был "мазок" по губам Анхен. А этот – этот был совсем другим. Чувственным, неловко-медленным, немного грубым, с периодическими стуками зубов о зубы. Ладони с покусанными заусенцами оказались на лопатках и талии, а шустрые пальцы цепко схватили царское для малого выхода платье. Через неопределенное время они отстранились. И Петр взглянул в голубые глаза напротив. Они больше не были ясными: пока непонятная ему, мутная дымка заволокла их. Зрачки расширились. Мокрые губы улыбались не хитро, вовсе нет. Это была простая, до абсурда радостная улыбка. Тонкая линия светлых усов слегка потрепалась, волоски смотрели в разные стороны. Алексашка довольно щурился.
Петр рассеяно моргнул.
«Вот же бесовское создание!» — хотелось усмехнуться. Но почему-то вместо этого он сказал:
— Принеси шубу поплоше… Выйду в огород, туда подашь сани…
А после некоторого молчания добавил:
— Не хочу я никого видеть...часок побудем где-нибудь подальше...вместе.
И Алексашка, кивнув, кинулся исполнять приказ.
Недалече от того же
Петр лишь первое время спал с женой. Неинтересна ему была Евдокия: будто неживая вовсе, идеальная, слова лишнего не скажет. Быть может, свекрови боялась. Суть, однако ж, как бы там ни было, одна: царь спустя недолгое время после женитьбы вновь стал ночевать отдельно, в дворцовой пристройке.
Прошло чуть больше недели с той злополучной обедни, где Петр перессорился с сестрой. Он стал крайне мним, от малейшего лишнего шороха вздрагивал, понаставил всюду при подъезде к Преображенскому вооруженных стольников, вечно советовался со Львом Кирилловичем и Борисом Голицыным...да и тем, казалось, не до конца доверял (как стал озираться с подозрением на Лефорта, так мог и на них взглянуть). Впрочем, начинало казаться, что он вообще никому не доверяет. Кроме Алексашки. Понеже в его верности (на удивление всем) ставший подозрительным Петр не сомневался. Обитатели Преображенского обсуждали это шепотом, прямо не спрашивали. И никто не догадывался, что по вечерам да ночам в дворцовых-то пристройках происходит.
А происходило следующее...
— Уже и с ядом, и с ножом подсылала...змея подколодная. Что дальше Сонька проклятая придумает? — бормотал Петр, сжимая в ладонях шубу, служившую одеялом.
— Не бойся, Мин Херц, этот квас я сам сюда принёс, — в подтверждение своим словам (или всё же просто, чтобы утолить жажду) Меншиков отпил из кружки.
— Убьют, убьют меня...уверен, что спят и видят они, как убьют, — причитал Петр, осоловело вертя глазами. Алексашка вздохнул, подошёл ближе и сел на застеленную лавку.
— Не убьют, — тон его был уверенный, но тихий. Такой, будто тайну какую поверял. — не сунутся, собаки сутулые, палками битые. Не сунутся, побояться.
— А ежели не побояться?
— Тогда найдем способ псов извести, а хозяйку в монашки постричь.
Петр покачал головой.
— Как же ж у тебя всё просто, Алексашка. Силы у нас со стрельцами неравны...как в набат ударят – пиши «пропало».
— Я письму не обучен, — усмехнулся денщик. — а коль ударят, то те не поднимутся. А поднимутся – изловчимся, — Алексашка потянулся. Позвоночник захрустел, выгибаясь, а затекшие мышцы почувствовали приятное напряжение. После этого он, не туша свечку, лёг рядом. Петр ещё какое-то время причитал. А после, уже по обыкновению, как в самую первую встречу, положил голову на плечо Меншикову. Вскоре волнения исчезли, дыхание стало ровным, а мысли о сестрице покинули голову до самого утра...
Где-то среди тех же дней
Утро часто стало выдаваться чуть ленивым. Вставать-то надо, но как же хотелось денщику продлить момент спокойствия.
Рассвет только забрезжил. Из окошка дул лёгкий ветерок. Алексашка оторвал белобрысую голову от постели. Вставать то ли хотелось, то ли не хотелось...черт его разберёт. Петр мирно посапывал. Длинное тело его распласталось, рука была закинута на денщика, а ноги свисали с лавки. Волосы торчали в разные в стороны. Розовые лучи встающего солнца освещали хмурившееся лицо (что ж такое ему снилось-то?).
Алексашка улыбнулся этой картине. Медленно приблизившись к виску Петра, он дотронулся до него губами, а после прошептал:
— Вставай, Мин Херц, чай уж утро на дворе. Пока все спят, по-быстрому уйти из дворца надо, чтоб обедню с царицей-матушкой Натальей Кирилловной тебе не стоять, — конечно, обедня нынче не была той проблемой, на которую обращал внимание Петр, но для них это было чем-то вроде обозначения, что, мол, утро сегодня мирное, нет худых новостей, можно и от обедни убежать.
Петр медленно поднял веки, разлепив ресницы. В полутьме дворцовой пристройки он увидел два ясных глаза, внимательно смотревших на него.
— Снилось что?
— С чего ты взял?
— А ежели не снилось, чего ж ты так хмурился.
— Неважно, — отмахнулся Петр. Меншиков не стал настаивать. Вместо этого он приподнялся на локте и прижался вновь к виску царя, но уже не губами, а носом. Потерся кожей о кожу, провел до подбородка, поймал губами губы Петра...
— Э, не, Мин Херц. Что ж ты задумал, неужто?..— вдруг отстранился Меншиков.
— А что не так? Спим вместе, вроде любы друг другу...али нет? — руки царя, успевшие пролезть под рубаху и тронуть портки, остановились. Ноздри раздулись, глаза немигаючи глядели на Алексашку. Тот лишь покачал головой, улыбнулся.
— Любы, ежели ты неразлюбишь, на всё воля твоя, царская. Однако умеешь ли?
— А ты?
Повисло секундное молчание. Петр даже удивился: это что ж, смутился его шельмец?
— С девками – да, а с мужиками...
— Значится, научимся, поймём, — рассмеялся Петр. И даже не заметил, как шелудивые руки уже бесстыдно лапали его во всех непристойных местах.
— Научимся, — блеснули голубые глаза. И вновь из них пропала ясность: заволокла их дымка, муть. И теперь Петр понимал, отчего это.
Разгоряченные тела, неловкие движения, хаотичные толчки, неприятные ощущения...всё для них было впервые. Юные, неопытные, порывистые – такими они были тогда и такой же была их первая близость.
А за окном брезжил рассвет.
Аугуст 7197 года
Петр ворочался. На один бок, на другой. Смял уже все простыни – не заснуть. Евдокия под боком томно вздохнула. Ах, да...жена. Рука сама скользнула под ночную рубаху, на горячее бедро. А Дуня только и рада: муж наконец-то внимание обратил. На неё, а не на слободу да денщика своего!
В келье было душно. Вяло. Обмякшее, спящее тело под боком тихо, мирно посапывало. От Евдокии чувствовалась женская прелесть, обаяние молодой жены и...пахло потом, да. Впрочем, от него тоже. Сердце то ли не билось вовсе, то ли делало это так медленно, что он и не замечал. Петру вдруг показалось, что дышать стало тяжелее: настолько не хватало воздуха. Он встал и, натянув портки, вышел в сени. Около двери в келью, служившую опочивальней для венценосных супругов, на скамейке боком сидел Алексашка, облакотившийся на стену. Ах, да...друг сердешный.
Санька повернулся на Петра. В сумраке его глаза показались непроглядной глубиной моря. Молчаливой, манящей, да вот только такой чужой и далёкой, что захотелось удушиться. Захлебнуться. Но отвести взгляда было невозможно. Дышать было всё также тяжело, но не было никакой духоты. Напротив, холод жёг кончики пальцев. В груди что-то отвратительно зашевелилось, царапая сердце. Или это тоже лишь показалось?..
Сетямбрь 7198 года
Петр огляделся: Кремль. Всё вроде тоже самое, но...но больше он не ниже Соньки, нет. Теперь он — полноправный царь. Теперь он здесь решает. Теперь он не просто мальчишка-кутила, сидящий в Преображенском. Теперь он по праву носит царскую корону. Теперь заплывшие жиром рожи бояр обращены на него не с насмешкой. Теперь в их глазах желание угодить, выслужиться, зарекомендовать себя...тьфу! Чепуха. Истинная чепуха и лицемерие. Однако ж какая-то часть Петра была удовлетворена тем, что он смог занять место, ему принадлежащее. Только вот на этом месте доверять – показать себя дураком. Веры не было никому.
— Мин Херц? — раздалось позади. Петр оглянулся и усмехнулся про себя: «ну, нарядилось сердешко моё, нарядилось. Кафтан иностранный, серый, с узорами, парик рыжий, яркий. Будто немец какой...а взглянешь повнимательнее – так природный русак!».
— Задумался я малость.
— Вижу, что задумался. О чем ж? — Алексашка подошёл ближе, заглядывая в глаза.
— О том, кому довериться бы мог...
— Бояр стеречься стоит. Они как волны – куда дунет ветер, туда их и понесет, — вкрадчиво сказал Меншиков.
— То-то и оно.
— А ты не думай лишнего. Я твоими глазами и ушами буду, продолжением твоим. Не пощажу ни одного предателя, если тот себя явит. А неявит и предаст – тоже не пощажу!
Петр взглянул на него: улыбается, а глаза-то не смеются.
— А могу ли я тебе верить? — спросил царь, но вдруг, качая головой, сам себе ответил. — Могу-могу... Выходить к народу надо. Пора. Ты где будешь?
— Найдусь после, Мин Херц. Иди к честны́м людям, не томи их. А я-то далеко не уйду. Рядом буду.
На мгновение пальцы их сцепились. Все волнения и сомнения улеглись. Ежели не пропали полностью, то стали так незаметны, что Петр о них почти и не мыслил...а после сердешко действительно нашлось. Да, на деле, оно всегда было рядом, не покидая.
По прошествии трёх месяцев
— Давно вместе не спите? — шептала Воробьиха в тьме и духоте опочивальни царицы.
— Третий месяц… Наталья Кирилловна запретила, — боится за чрево…
— В колечко в самое гляди, ангел небесный, — видишь мутное?
— Лик будто чей-то…
— Гляди еще… Женской?
— Будто…мужской…
— Он… — Воробьиха знающе поджала рот, как из норы глядела бусинками… Евдокия, тяжело дыша, приподнялась, рука скользнула с крутого живота под грудь, где пойманной птицей рвалось сердце…
— Ты чего знаешь? Ты чего скрываешь от меня? Кто он?
— Ну, кто, кто – из подлости вылезший, холоп… Про то вся Москва шепчет, да сказать боятся…правая царёва рука, да не только в потехах. В блуде, в грехе...
Евдокия испуганно вскрикнула, сердце забилось заполошенно. Променял, променял...на кого! Да лучше б на немку...
— Молчи! Слова противные о государе говорить не смей, — воскликнула царица. — нет греха, нет блуда. Не о том мои волнения. Вон отсюда! — а у самой – слезы в глазах. Знала она, знала, на кого променял царь-то её. А сделать ничего не могла. Просто не знала, что делать. Просто ничего было не сделать с этим.
Генуаря 15-тый день 7201 года
Было ощущение, будто дышать – нечем. Последний материнский вздох выбил из него весь воздух. Горло стягивала невидимая нить, грудь болела, а глаза горели. Колени, стёртые о холодный пол даже сквозь портки, ныли, но Петр этого не замечал. Он держал в вспотевших ладонях ещё теплую руку матери. Мир вокруг шумел или был тих – не знал. Знал только, что нежный голос больше не окликнет его. Знал, что никогда на него не посмотрят с той любовью, с которой может смотреть лишь матушка. Знал и хотелось, словно ребенку, разрыдаться. Но нельзя, нельзя, нельзя...опять что-то нельзя. Ведь он – мужчина. Да что мужчина! Царь. Царю зазорно...а что ж, у царей матери не померали?! Что за жизнь, судьба проклятая...
Теплые руки легли на плечи. Петр будто бы очнулся ото сна. От кошмарного сна, длившегося вечность. Он, осоловело выпучив глаза, повертел головой: никого не было. Только Сашка, крепко обняв, сидел рядом. Молчал. Молчали оба. А что ж говорить? Противно, гадко на душе...столько сказать кровинушке не успел, столько лишнего наговорил, столько времени рядом не был... взрослый, а как ребенку больно мать терять. Нечего тут говорить, нечего душу выворачивать: и так всё ясно.
Петр не отпускал руку матери. Казалось, он и не заметил, что здесь не один. Но он заметил. И был благодарен. Одному – больнее. Одному – тяжелее. Одному – это одному. Пережить горе легче, когда понимаешь, что есть кому переживать и утешать. Когда можешь вот так вот сидеть в тишине и чувствовать опору в мире, где нельзя быть слабым.
На постель покойной капнула слеза. Одна, вторая, третья...немного, но достаточно, чтобы вновь дышать.
Мартиус 7205 года
День выдался на удивление знойным для середины весны. Петр сидел в душном дворце. Казалось, даже мухи не летали от жары и лени. Бояре тягуче медленно рассуждали о судьбах страны, не говоря ничегошеньки по делу. Они поглаживали свои многолетние бороды, парились в теплых шубах, говорили не по уму, а по древности рода...тьфу! Ерунда какая. Гневит это всё царя, ой, как гневит...
Нежданно дверь распахнулась, стукнувшись резным старым дубом о стену. Раздраженные, презрительные и удивлённые такой наглостью взгляды устремились на бесцеремонного денщика.
—Петр Лексеич, — начал Санька, как всегда прищуривая голубые глаза. Сердце в груди у Петруши забилось быстрее, в животе скрутился приятный ком предвкушения, а взгляд тотчас оживился. Губы сама собой тронула довольная, незаметная улыбка. Незаметная для всех, кроме Алексашки. — государь, там это, Франц Яковлевич просил передать. Всё обговорено, все списки волонтеров составлены.
Петр, весело оскалившись, вскочил с трона.
—Камераты! — на чистом русском воскликнул он нерусское словцо, значения которого здесь почти никто не знавал. — Мы отправляемся в Великое Посольство! — царь скользнул взглядом по стоящему в дверях Меншикову. Тот, неотводя глаз, смотрел на него. И в синих омутах была лишь готовность пойти за ним, Петром, куда угодно. В них была любовь. Единственная, среди всех этих недоуменных и возмущенных лиц.
Иулий 7205 года
Казалось, от палящего на верфях Ост-Индийской компании солнца даже кровь в венах вскипала. Петр пыхтел, орудуя молотком. Было чертовски жарко. Сегодня Голландия их не жалела. Но главное было работать. А ещё стараться не смотреть на Алексашку, к телу которого прилипла рубаха. Алексашку, чья грудь часто вздымалась, чьи глаза были будто прозрачными в солнечном свете, в чьих волосах путались лучи...
—Мейн зейль, — покачал головой он, облизнув губы. Петр очнулся, быстро перехватив начавший выпадать из рук молоток.
—Тьфу-ты, — сплюнул царь и отвернулся под тихий смех.
Работали долго и на совесть. Лишь когда начало смеркаться, они смогли освободиться. Стуки, голоса, трески смешались в один невнятный гул. Мысли вяло переваливались в голове, понеже температуры были непозволительно высокими да работа чересчур долгой. Петр лениво перебирал ногами, глядя на волонтеров, готовых вот-вот упасть. И опять лишь один отличался от остальных. Голубые глаза сверкали то тут, то там. Ну, бес!
—Гля! Рубаху выжимать можно, — с усмешкой воскликнул Меншиков, начиная расстёгивать пуговицы. Он уже давно поравнялся с плетущемся позади Петром, который в то мгновение схватил шустрые руки. Сжимая запястья Алексашки, он шмыгнул в узкий проходик между двумя недоделанными кораблями. — Ты чего это? — спросил, не ждя ответа, Меншиков. Он с хитрым прищуром глядел на вспотевшего царя, которому вдруг стало тяжело дышать. Санька приблизился к лицу Петра, даже не стараясь вырвать из цепкой хватки руки, и шепнул ему на ухо: — не думаю, что энто подходящее место. Однако ж если такова Ваша царская воля, Петр Лексеич... — тон был заговорщицким и настолько сладким, что все слова показались кошачьим мурчанием. Петр прикрыл глаза, смяв такие желанные губы в долгом, развязном поцелуе.
—Ах, вот где вы! — послышалось на ломанном русском. — А я-то искал в доме, где вы остановились.
Он оторвался от Саньки да устало привалился к его плечу лбом. Почувствовав ловкие пальцы, ласково перебирающие волосы, Петр расслабился окончательно и, приоткрыв один глаз, лениво посмотрел на Лефорта. Тот с нежной улыбкой, в которой читалась толика веселья, стоял, сложив руки на груди. Лишь перед Францем они не скрывались. Он знал их хорошо, слишком хорошо и потому-то первым всё понял. С ним было легко и просто: не спрашивал лишнего, не осуждал и – главное – понимал. Уж не знали Петр и Алексашка, в каком именно смысле он их понимал, однако старались этим вопросом не задаваться. Лефорт был другом...даже нет, не другом, а старшим братом. Заботливым, весёлым, иногда серьезным. Когда и с чем не обратись – у него есть совет. И от того лишь приятнее было царю: он чувствовал, что самые близкие, самые родные люди рядом и что они никогда его не покинут.
Меншиков и Франц о чем-то говорили, но Петр этого не слышал. Мир вокруг него молчал, а в груди мирно билось сердце.
1700-е годы
—Анхен, что за чертовщина?! — парик повернулся на бекрень, дыхание от бега сбилось (от того бежал, вероятно, что в негодовании забылось о коне, бывшем совсем недалеко), а руки вцепились в дверной косяк.
—Александер, — спокойно ответила Монс. — не могла же я вечно оставаться незамеченной. Кто-нибудь когда-нибудь застал бы меня с послом.
Александр обречённо вздохнул. И что же теперь? «Кукуйская царица» – как Анну величали в народе – больше не будет работать как петровское алиби. Всё! Капут! И так судачили, теперь же ещё хуже начнут. Да станет ж как белый день ясно о грешке царя с ним, Санькой...необходимо было срочно что-то предпринять.
—Так, ты, это...в кирху не ходи первое время.
—Was?!
—Да тихо ты, послушай: в кирху не ходи, — Меншиков, вздохнув, начал расхаживать туда-сюда по помещению дворца. — дней эдак пять. Пусть начнут ползти слухи о том, что за измену царь тебя, — он сделал замысловатый жест рукой. — эть! Взял и запер. Даже в церковь не пускает! А потом мы по-тихоньку-то тебя и отпустим из России. Ты смотри только: не возвращайся хотя бы года два. Поняла?
Что-то невнятно пробурчав на немецком, Анна кивнула, обижено отвернув голову. Санька вздохнул: предстоял ещё разговор с Петрушей. А выложить всё будет...
—Чего?!
...ох как непросто.
—То есть теперь я для всех рогатый любовник немки?! Божье наказание, не иначе! — периодически в стены летало всё, что могло попасться под разгоряченную руку. Меншиков предусмотрительно стоял в стороне, ожидая, когда же его друг сердешный набеснуется. В конце концов ждать ему надоело.
—Мейн зейль! — осколки какой-то вазы полетели в стороны. — Петр Лексеич! — чертежи улетели к окну. — Государь! — Петр остановился, тяжело дыша. Глаза осоловело вертелись туда-сюда в поисках ещё нетронутых вещей. — Мин Херц, черт тебя подери! — он резко развернулся на пятках, вперив на Александра... непонимающий взгляд. Уже давно Меншиков его так не называл. Петр мог себе поклясться, что не слышал этого обращения со времён посольства. Ведь тогда они оба узнали что прусский, что голландский гораздо лучше и, если Петр напротив перешёл на ласково-лающее «меин герц», то Александр будто вовсе позабыл «Мин Херц». — Ну, наконец-то слушаешь, — он аккуратно сделал несколько шагов вперёд и положил руки на плечи царя. — Мин Херц, сердешко моё, послушай. Не всё так плохо. Поправим мы твой престиж, что ты, какая трагедия случилась! — дёрнув уголков губ, Алексашка обнажил ряд белых зубов. Ясные глаза смотрели мягко, внушая надежду на лучшее. Как тогда, после Нарвы...Петр, как в первый раз, на кануне свадьбы с Евдокией, замер с придыханием. Никто не смотрел на него так, кроме сердца. Сердца, друга, брата...Алексашки.
—Повезло ещё, что чертежи не в окно улетели, — вдруг со смехом заметил Меншиков, кивнув головой в сторону бумаг. — кстати, я тут у Шереметева видел такую даму...себе в услужение забрал. Как тебе идея? — Петр, глупо моргнув, отмер и громко, низко рассмеялся в ответ.
Декабрь 1705 года
— «Еще вас о едином прошу: ни для чего, только для Бога и души моей, держи свой пароль», — прочел канцелярист. — «Piter». Писано рукой государя.
— И без тебя знаю, — гаркнул Меншиков, выхватывая письмо с нечитаемыми загагульками вместо букв из рук секретаря. — вон!
Оставшись один, он нервно заходил по кабинету. Пароль, пароль, пароль...тьфу! Выполнять его хотелось меньше всего.
Мысли не хотели собираться в кучу, беспорядочно носясь в голове, обдумывая ещё не пришедший ответ. Петр кинул на пол перо. Да, женитьба – это...это нечто, чего не хотел ни один из них. Ему Катька, как любимая сестра: боевая, смелая, добрая, всегда рядом, понимает и принимает...Дарьюшка для Александра, по его словам, тоже ещё одна сестрица. Али как подруги они им. Больше, чем подруги, но меньше, чем любовь. Но жениться надобно, понеже слухи уже оползли не только Москву, но и всю Россию. Что там Россию! Почти всю Европу! А лучше, чем Дарья и Катерина, они жён не найдут. Никто боле не поймет такого у мужей. Не хотелось, ой, как не хотелось Петру повторения сцены ревности Алексашки. Да ревность ли то? Знал же, что с женой Петр не просто ложе разделил в Троице, но и... доселе неведомое чувство чуть с головой его тогда не сожрало. То ли стыдно (упаси Господь, государь же! С чего бы стыдно пред тогдашним денщиком должно было быть? Свою же царскую волю исполнял!) ему было, то ли это вина так незаметно подобралась. Непонятно только, перед кем виноват он был: перед собой – своими чувствами – или перед Санькой? Петр сошёлся сам с собой, что перед ними обоими. Противно было. До сих пор противно вспоминать тот взгляд. Такой, будто предал Петр свое сердешко.
Знал, знал, знал, что не выдержит этого взгляда вновь. Понимал, что сам свою душу рвать будет, когда увидит Александра под венцом с Дарьей. Но то было необходимо. Да и ему наследники нужны, и Сашке род светлейших князей продолжать следовало бы...
Схватил пустую бумажку, перо поднял и начал быстро, неясно, спутывая голландский с русским, писать:
«Mein Hertz,
Зело грустите от пароля, знаю. Не нужно того. Не держите обиды. Сам я тягочусь этим. Однако ж Господь ведает, что любовь наша...»
Зачеркнул. Вновь написал. Да кому такое письмо доверить? Так и рвется всё наружу, на бумагу, к другу сердешному! А у того чужие, пусть и верные, люди читать будут...как царь душу свою выворачивает. Нет. Лично всё скажет: встретиться им необходимо.
Да говорить ничего не было нужно. Они были разлучены лишь телом, но не духом: волнения, сомнения и любовь у них всегда одни на двоих.
Примечания:
У этого пейринга есть название? Если нет, то я топлю за «алексхерц». Буду всем говорить, что люблю алексхерцев.
Если вам кажется будто бы в хронологии событий потерялись какие-то моменты — вам не кажется. Вдохновение пропало и ни Нарва, ни знакомство с Катькой, ни смерть Лефорта, ли нг 1700 года написаны не были.