Алым по чёрному
28 мая 2024 г., 00:40
Не хочется совершенно ничего. Какая-то пустота вместо мыслей и бесконечный рой нерасборчивых голосов. Мозг отчаянно нуждается в тишине, но не находит её уже который день. Нет того тихого бесшумного уголка, где не преследовали бы ненавистные голоса и совесть молчала. Теперь нет. Сколько уже тянется это «теперь» — неизвестно, может, в другой голове и считаются машинально дни, но в его — нет. Они слились во что-то нечёткое и бессмысленное, заменяемые друг другом, и уже ничего не значат. Восходит солнце — глаза не замечают света, садится — не видят темноты, и так всегда.
Если признаться честно, то он никогда особо не обращал внимания на жизнь вокруг. Рассвет был для него другой, не тот, что для остальных — он разгорался вечером в квартире, маревом своим всё сердце заливая и слепя беспощадно. Солнце грело и улыбалось немного грустно.
Теперь всё в прошлом. Таком далёком прошлом, что и не вспомнить дату, год, не то чтобы число. Перед глазами до сих пор тот вечер, что не должен был бы отличиться от других таких же, но отчего-то мутный, как будто через слой воды.
— Нам нужно расстаться, — озвучено то, что давно в голове. — Ты идёшь на дно и тянешь за собой меня, — жестоко, но правдавдиво, знают оба.
Наверное, это то самое «дно». Подыматься с него не хочется. Не к кому, некуда, да и вообще не за чем. Здесь хорошо, темно, вот только голоса… сбивают и напрягают, расслабиться не дают. Отдохнуть позволит только доза, но и её уже не хочется: после того вечера она стала ненавистна, особенно после осознания своей полной неспособности что-то изменить. Остаётся только тонуть в зависимости безболезненно и временами вспоминать о прошлом, чувствуя человеческую тоску. О других эмоциях он и позабыть успел, не вспомнит уже, когда испытывал их в последнее время. Это, вероятно, было не так давно, просто память стала хуже, появились частые пробелы, и только тот злосчастный вечер не выходит из головы. Даже в могиле под веками он будет видеть его — момент расставания.
— Из-за твоей зависимости. Понимаешь, это сложно, — нет лёгких путей, но он пытался найти.
Темнота. Не понятно, это ночь или просто перед глазами потемнело, хотя разница не такая уж большая, из-за чего он остаётся на этой мысли недолго. Голоса в голове на мгновение замолкают, больше никто не винит его, не обвиняет, не взывает к совести, и становится так хорошо, что хочется умереть прямо здесь. Не возвращаться более к грызущей совести, замереть в неизменной позе, освободиться вмиг. Как было бы легко…
Он бы призраком пошёл к тому, к кому живым явится не посмеет. Когда-то было время, в которое он не чувствовал себя таким недостойным, но сейчас даже думать о повторной встрече не смеет. Когда-то он не рвал на себе волосы от простой беспомощности, потому что было место, где он что-то значил. Он до сих пор там что-то значит, но приносит только лишнюю боль тому, о ком забыть не может. Наверное, тот тоже не может, но очень хочет — он более чем уверен — и от этого грустно.
— Я долго терпел, пытался помочь, но ты сам не хочешь, а я больше не могу, — говорил простую истину дрожащим голосом и не до конца был сам уверен.
Теперь поняли все — он потерян безвозвратно, хотя возвращаться и не хочется. Нормальная жизнь требует какой-то энергии, а у него её совсем не осталось, хватит разве что на то, чтобы вколоть в вену очередной шприц, несущий в себе спасительную отраву. Она-то и стала барьером между ним и Юнги, а теперь норовит затянуть в свою пучину полностью. Нет сил на сопротивление, желания тоже не осталось, ведь вернуться будет не к кому. Никто не ждёт, хотя помнит — Хосок очень надеется, а в следующую минуту разбивается на осколки, понимая, каким остался в глазах другого. В последние секунды здравого рассудка он сожалеет и бьётся головой о каменную стену до звёзд перед глазами, а потом снова слышит голоса и опускается в пучину.
Кровавыми буквами вырисовываются в сознании слова обвинения других людей, а те самые не появляются, ждут, чтобы в конце добить. Вот стоит мать среди полной кромешной темноты и говорит что-то, губы поджимая недовольно, и он, как когда-то в детстве, добрых двадцать лет назад, всматривается жалобно ей в глаза и не понимает, за что его корят. Он помнит, что она не знает о той пучине, в коей он всё тонет, но в этот момент почему-то сомневается, не доверяя своей памяти.
Слова, слова, слова. Чужие голоса всё перебивает мысли и не дают погрязнуть в темноте, вытаскивая на поверхность — хрупкую реальность. Она искажённо пляшет в глазах и в голове не укладывается, зато звенит в ушах знакомыми словами. «Ты потерял его из-за себя», — так мысли становятся озвучеными кем-то неизвестным, мучащим его и днём, и ночью понятной правдой. Он потерял, всё так, но может же попросить хоть жалости, хотя бы за всё то, что выслушал в далёкий вечер.
— Ты любишь наркотик больше, чем меня, — всё клевета. Разве думает он ежесекундно о таблетках так же, как о нём? О, никогда!
Облик Юнги иногда лишь тает, когда приходит мать или отец, которого он не так уж хорошо запомнил. Всё остальное время он один перед глазами и даже голоса не перебивают, когда «нам нужно расстаться» звучит эхом в пустой голове и тает, тает, вместе с желанием бороться.
Он же ничего не хочет, так? Не хочет. Давно уж так, с того самого момента, когда были произнесены роковые слова. Лучше бы пропал без вести, заблокировал везде, уехал, но не ранил так глубоко, не говорил так жестоко, не лишал всего, что имело огромнейшую ценность. Теперь всё не так, целей нет, спешить не к кому, да и в общем делать нечего. Он бы наверное остался лежать где-нибудь в подворотне до самой смерти, если бы зависимость не требовала своего и не заставляла принимать всё регулярнее. Вот и сейчас хочется замереть навеки, смотря вверх, в темноту неба, и больше не отводить глаз, не возвращаться к жизни. Жить, как оказалось, слишком сложно, особенно если ты в постоянной тьме, лишённый любого света, малой надежды.
Яркие звёзды мигают в высоком небе, как будто показывая, как далеко он от вершин. Слезящимся глазам смотреть сложно в бесконечную даль и они закрываются, но звёзды всё ещё блестят под веками, и никуда от них не деться, ровно как и от болезненных воспоминаний, всплывающих в памяти.
— Я не вижу нашего будущего, — ножом по сердцу.
Он сам не видит дальше следующего дня, что говорить о будущем далёком! Он жил от вечера к вечеру, от встречи к встрече и дожил… теперь один. Совсем один. Не так страшен разрыв, как одиночество, за ним следующее. Теперь не к кому пойти, обратиться, вернуться, и виноват в этом только он один. Нельзя винить нормального человека в том, что он избавился от вечной обузы в виде жалкого наркомана, поднимающего покрасневшие глаза только для того, чтобы рассмотреть знакомую фигуру в толпе. Он почему-то верил, что увидит, хотя никогда не встречал, возможно, просто оттого, что Юнги начал избегать его ещё раньше своего признания. Может, он сам не видел очевидного, поглощённый двумя зависимостями.
Теперь источника одной из них он полностью лишён и страдает больше, чем от ломки. Душа всё воет, а рот вынужден молчать, и говорят одни глаза, но и они всё чаще застелены безумным блеском. Теперь там нет никакой жизни, всматриваться напрасно, раньше огонь горел хоть иногда — теперь разве что звёзды ночного неба отражаться могут. Пылал, погас и дотлевает.
Ладно, он смирился, мир не потеряет многого, но грусть всё-таки подступает комом к горлу, дыхание перекрывает и давит на грудную клетку, что больше не почувствует чужого тепла. До самой смерти, что по всем надежда будет скорой, он будет один. От этого печально и спокойно одновременно, потому что не придётся более причинять боль тем, кого любит.
— Я хочу простой человеческой жизни, которой лишён с тобой, — как беспощадно бросался он правдой — правдой болезненной, необходимой.
Всё кончено. Озвучено. Не забыто. Он снова и снова вспоминает вечера, такие неожиданно чёткие среди хаоса восспоминаний, и единственное, что может вымолвить: «Прости». Прости за испорченные напрасным ожиданием дни, когда сам валялся без памяти. Прости за тайные слёзы в твой рукав, за скомканое молчание в ненужный момент. Прости за неумение любить правильно и быть правильным. Прости за то, что вообще стал временной частью твоей жизни: без неё было бы лучше. Обоим.
Хосок не видит больше звёзд, они как будто вовсе меркнут, и только руки невыносимо ноют от непреодолимого желания обнять родное тело. Без его тепла он столько дней шатается по тёмным районам города, не выходя на людные улицы: боится. Теперь глаза подымать не хочет, страшась увидеть ту спину, которую выглядывал раньше каждый день. Не от упрёков он бежит, а от себя самого, потому что знает, как не выдержать может. Увидит — больше не уйдёт, на коленях выпрашивать прощения будет за то, что сделал и нет. А Юнги что? А Юнги слишком добр…
Его поведение может казаться холодным, но глаза! В одном взгляде столько тепла, сколько он, воспитанник улиц, за жизнь не испытал и больше не испытает. Эти глаза сейчас горят в сознании, в красный окрашиваясь, пытают своей проницательностью и пропадают, теряясь во мгле памяти. Не навсегда, конечно, нет, на короткое мгновение, недостаточное для отдыха. Потом снова появятся они, доверчивые и как всегда грустные, а пока только темнота и холод, пробирающий до костей: от сердца исходит. В тишине гудят голоса, и мурашки от них бегут по коже, заставляя съёжиться от холодного воздуха, вдруг перекрывшего дыхание.
Руки всё ещё крутит и он трясёт ими, пытаясь смахнуть болезненные ощущения, но они только в кости пробираются и выкручивают суставы. Он тяжело стонет, зная, что надо бы найти силы подняться — тогда станет легче, но не может. Он будто прикован к земле, придавлен грузом тоски — ни встать, ни шевельнуться, только дышит хрипло от болезненной разлуки, перекрывшей кислород. Сейчас бы задохнуться, отмучиться, но воздух проникает в лёгкие, когда горло немного отпускает, не даёт пляшущей темноте, появившейся в глазах, поглотить полностью. Как же он жаждет магического забытья, когда под веками появляются тени и смешиваются со звёздами в дорогой сердцу образ, а душа не раздираема более разлукой, находит наконец своё успокоение и тонет в нём, и тонет…
Тяжело без наркотика в крови держать себя в руках, сложно не расспасться на кусочки, когда сердце еле бьётся от тоски и оживает лишь от одного воспоминания. Есть две зависимости. Не имея возможности утолить голод одной, он ударился в другую и, как не странно, не жалеет об этом, потому что не ощущает себя способным к борьбе. К чему? Ради кого?! Себя? Ему и так хорошо, так ему очень даже хорошо.
Себя он давно не ценит и старался только ради других, а теперь наконец-то полностью свободен и не должен соответствовать, оправдывать ожидания, стараться. Так легче, намного легче, если бы груз обиды на самого себя не давил, было бы вообще спокойно, но путь к деградации не такой уж безболезненный, как хотелось бы. Временами мышцы сводит от осознания того, что он неумолимо приближается к тому концу, от которого его пытался оградить Юнги. Напрасно. Напрасно тот старался и пытался, ведь сам Хосок не хотел, а теперь просто не может, оправдывает себя полным бессилием и продолжает погружаться в яму, которая без очереди ведёт на тот свет. Были передозы, после которых пролёживал в стационарах недели без возможности нормально функционировать, были ломки, новые дозы — ничего не учит, ничего не открывает глаз. Они смотрят на мнимый образ Юнги, который в каждом человеке мерещится, и покрываются пеленой безсознательности. В них всё больше усталости и нечеловеческой грусти, которая давно затопила сознание и не даёт почувствовать хоть долю надежды.
Он не тот, кто может надеятся. Он стал не тем уже давно — ещё тогда, когда был отвёргнут Юнги — до этого момента смутная надежда была, робкая, тихая, но надежда! Почему-то он верил, что его сможет что-то спасти, почему-то не разочаровывался до конца, возможно, из-за Юнги: тот был верным источником света.
Был. Теперь всё прошло! Всё! Боль одна лишь осталась. Глухая, ноющая в груди, но в то же время заставляющая чувствовать себя живым. Она одна гонит его за новым шприцом, не даёт умереть от ломки, и мучает, изводит, как когда-то Юнги своей речью. Ежедневно два палача стоят за его спиной — две зависимости соревнуются, кровожадные, кто победит первый, душу его себе заберёт и жизнь из тела выймет. Сердце ли остановится, кровью обливаясь от разлуки, или органы отравит то, что по венам пускает шприц — Хосоку всё равно. Он только твёрдо знает: это случится скоро, мир не даст ему много времени.
Жизнь слишком жестока, чтобы давать лишний шанс, слишком справедлива, чтобы не карать. Он сам испортил себе настоящее, теперь будет мучиться — так гласит закон об искупление грехов, который вдруг озвучивается в голове чьим-то голосом, вечно перебивающем мысли, и Хосок принимает свою вину.
Никто не виноват — он сам. Юнги, семья, друзья — все остались по ту сторону баррикады, а он здесь один, сам бореться с невидимой стихией, что душит его и изматывает, это вина, наверное. Времени обдумывать нет: он задыхается, горит как будто заживо в огне, не имея возможности вдохнуть что-то, кроме едкого дыма, отравляющего лёгкие и всё существование в целом. Он внезапно ощущает себя почти мёртвым, и хочет перешагнуть наконец ту черту, за которой оборвутся страдания вместе с жизнью, но судьба почему-то тянет, испытывает на прочность, жжёт расскаянием и виной, за которыми нет ничего.
В огне он горит среди несбывшихся наивных мечт, что на самом деле никогда не пытался осуществить и теперь не жалеет об этом совсем: чем меньше приобретено, тем легче отпустить. Вот только Юнги не забыть. Его слова жгут кожу и крошат кости, а Хосок должен собирать себя заново и зачем-то существовать, зная наверняка, что больше не сможет встретиться.
Голоса рождаются в голове из ниоткуда и мучают правдивостью своих слов беспощадно. Они гудят в ушах и озвучивают всё то, что не сказал бы ни один человек. Совесть всегда честнее общества, как бы то жестоко не было, оттого и шепчет о большем, чем можно было бы услышать, оттого и сложнее оставаться наедине с ней, чем с любым другим. Она беспощадна — он понял в тот вечер.
В глазах больше нет темноты — там пляшет пламя, оно жжёт изнутри и пробирается всё дальше: Хосок чувствует жар во всём теле. Рядом встаёт вечно живой образ того, кто преследует ночами, и замирает неподвижно как будто просто для напоминания, для продолжения тяжёлой пытки, в которой Юнги — палач, не добрый, понимающий человек с чистым сердцем, а тот, кто на повторе обличает во всём, что было сделано, а в конце — давай расстанемся.
Слишком тяжело, просто невыносимо — он молит прекратить пытку, но Юнги молчит, а голоса в голове всё гудят, злорадно посмеиваются, предвкушая скорое своё торжество. Он сходит с ума — ступает в бездну неозвученных мыслей, из которой выбраться можно разве что совсем ненадолго — на то короткое время, за которое можно лишь подготовиться к новому бою, в конце котором, конечно же, поражение. Каждое возвращение болезненнее предыдущего, каждое с новой силой раздирает изнутри, и каждый раз Хосок думает, что не доживёт до утра. В ускоренном сердцебиении он высчитывает удары, которые хочет почувствовать последними, но напрасно: он не угадал ни одного, и всё ещё живёт.
Ему чудится приближение Юнги, с каждым шагом которого вокруг температура подымается с бешеной скоростью, и вскоре достигает наивысшей отметки. Пот катится градом, как дань Юнги, вместо слёз падая вниз и впитываясь в ту землю, которой почтил своим присутствием он. Обсохшие губы лопаются, когда Хосок пытается что-то вымолвить, не имея желания озвучить какую-либо мысль, но поддавшись тяге заговорить. Тёмная капелька крови, выкатившаяся из разреза губы, смешивается с потом и бежит вниз по подбородку, пока не падает под ноги тому, кто не есть реальным.
Вдохи даются тяжело, через хрипы, они раскаляют лёгкие воздухом, как жидкой лавой, и пекут внутренности, но дышать — вторая потребность после встреч с Юнги, поэтому приходится терпеть. Терпит он и жар, и ломоту в костях, и слезящиеся от света глаза, которые обращены к одному неосязаемому образу Юнги, что завис в воздухе между грязными стенами жилых домов. Сконцентрированый взгляд пытается уловить обман, но рассудок, что далеко не здравый, не озволяет правде раскрыться, потому что иллюзии — единственное, что поддерживает жизнь.
Мгла безлюдной улицы обнимает со всех сторон, но её прохладное дыхание не дарит спасения, а ощущается только как что-то инородное, чужое — то, от чего избавится нужно. Хосок мучается от раздвоившихся ощущений: холода ветра и внутреннего жара — не знает, куда сбежать из мира, где помощи ждать неоткуда. Все, кто был союзником, теперь становится врагом, и стремится задеть побольнее, но они не Юнги, больнее уже не сделают. Ни за кем он не страдал так сильно, ни за кем не скучал, многих забыть успел, но голоса в голове напомнили: в мозгу всё храниться: колкие слова, брошенные завистниками, радовавшимися его падению, сообщения от близких, обвинявших во многом, презрительные взгляды прохожих вместе с вечным клеймом «наркоман». И конечно же последнее — давай расстанемся.
Оно звучит приговором и опускает в настоящее безумие из галлюцинаций и бреда, из которого насовсем ни за что не получится выбраться. Яркими огнями оно вспыхивает на соседних стенах и манит к себе, как манила когда-то екстази, но Хосок подняться не может и знает: смысла в этом всё равно нет, его захватит пучина, когда придёт время, ни к чему приближать этот момент. Жизнь распорядилась и мы не властны…
Мысль не заканчивается, обрубается, рассеивается на заскакавшие под ресницами блики, что появляются из ниоткуда и множаться, деляться, закрывают своими серыми боками весь кругозор, хотя видеть особо ничего и не надо: его верный направлющий, сердце, может указать путь в полной темноте. То бьётся быстро, гоняя кровь по организму, нуждающемся в наркотике в той же мере, что и душа — в смерти, но душа бессмертна, как и любовь, к несчастью, и дозы тоже нет.
Картинки пляшут, как плясала когда-то разноцветная толпа в баре перед глазами пьяного Хосока. Мир плывёт почти так же, как тогда, но отчего-то теперь это страшно и удовольствия совсем не приносит, как и лёгкости. Нечёткие образы как будто наоборот пригвождает к полу и давит, путает восприятие, сплетает мысли. Неясная картина. Страх где-то на краю сознания кричит о том, что всё закончится плохо, но Хосок не может понять этого, хотя и очень пытается.
Мысль снова обрывается, не успев сформироваться, и, пока Чон пытается ухватиться за неё, вернуться, мозг подбрасывает те ощущения, что раньше казались приятными, а теперь не могут называться даже выносимыми. Слабость растекается по телу, как пять минут назад тёк жар, и Хосок не может хотя бы открыть глаз, чтобы увидеть звёздное небо, вынырнуть в реальный мир, воспоминания о котором всё быстрее тают, чем дальше галюцинации пробираются в мозг, вскоре он не будет задумываться о нём совсем…
Предложение не окончено, как и борьба с самим собой, оно обрывается внезапно, хотя должно было нести какую-то сложную мысль, которая сейчас важна так, будто может спасти мир, но разве одна душа значит меньше, чем весь мир? Разве за каждого не нужно бороться в равной мере? Хосок не знает, но ни за что не хочет ставить себя на один уровень с Юнги — тем, кто по одной Земле с ним ходить не должен, не то чтобы быть равным по значимости. Природой они поставлены на одну ступень эволюции — оба люди, но какие!
Юнги — идеал друга, сына, парня — и Хосок не врёт! Вот звёзды пусть подтвердят каждое слово — не ложь оно. Пусть от разочарования будут опускаться руки — себе он врать не будет. Ни себе, ни звёздам. Они одни теперь за ним следят, с презрением или жалостью — неважно, главное, что они есть, пусть слезящиеся глаза и не могут их различить. Сложно им распознать, что материально, а что выдумано — всё путается, сплетаясь в картинку его фальшивого мира, в котором правят потаённые страхи и разыгравшееся воображение, что подбрасывает сюжеты встреч, разговоров, фраз — всего того, что никогда не произойдёт в действительности, но всплывает в воспалённом сознании.
Фантазии настолько реальны, что Хосок забывает об их иллюзорном начале и чувствует дуновение ветра от движения руки Юнги, которая ещё белее, чем была раньше, как будто перед ним мертвец, только что восставший из могилы. Холодом пробирает от чужого дыхания перед самым лицом и кровь, до того бурлящая во всей силе, холодеет в жилах. Это не тот Юнги. Это его переписанная копия, искажённая, искривлённая — совсем не такая, как оригинал, от неё хочется отвернуться, избавиться, сбежать, но некуда. Он везде, тянет свои полупрозрачные руки к Хосокову лицу и ловит в свой омут, в котором Чон и шевельнутся не может, он всматривается в когда-то любимые глаза и не узнаёт. Понимание подмены приходит на удивление быстро, но уже всё равно ничего не изменить: он в плену. Кошмар перевернулся другим, принял образ любимого, подкрался в виде того, кого всегда пускают, а Хосок не заметил, поддался, сам подписал себе смертный приговор.
Нечеловеческие руки замыкаются. Песенка спета, птичка бьётся в последних конвульсиях. Протянутые ладони, белые как мел, сливаются с таким же лицом, на котором выделяются одни лишь глаза, угольно чёрные и неестественно блестящие. Хосок всматривается — Смерть глядит через эти зеницы, а потом осознаёт: его глаза. Тот же острый разрез, что он видел в зеркале, те же расширенные после дозы зрачки, не реагирующие на свет, те же морщинки в уголках от прошлых улыбок, о которых сейчас только воспоминания. Он сам своя смерть. Кошмар таит в себе только его страхи, все потаённые раны, что гноились на протяжении долгого времени, игнорируемые Хсоком — теперь всё вскрывается, распарывается ранее залатаное, рассыпается склееное. Он — оголённый нерв, сплошная рана, к которой так и тянутся руки ненастоящего Юнги.
Криво успехается видение и холодит до стука зубов отзеркаленными страхами, а затем растягивается в пространстве, увеличивается, расплывается. Белые руки закрывают кругозор, сцепляются над его головой и растягиваются, деформируясь, пока не закрывают собой всё. Хосок как будто укрыт от всего мира, но наступившая реальность в разы хуже той, что осталась внешней, оттого и вынырнуть хочется, разогнать видение, но оно не поддаётся, приближается и проглотить хочет.
Искажённое любимое лицо, которое теперь не узнать, становится так близко, что кажется влажным туманом, и в чёрных глазах теперь блестят звёзды ночного неба. Искуственный спутник, мигая, проплывает где-то наверху в темноте и оставляет за собой радужную полоску неожиданно яркого света, от которого глаза начинают колоть. Цвета расплываются перед глазами, взрываются новыми фонтанами и окрашивают холодящий щёки туман в геобычные оттенки. Страшные глаза вовсе пропадают, пока разноцветный мир кружиться вокруг Хосока, захватывает его в своё сумасшедшее движение и вертит до лёгкой тошноты. Чон не чувствует земли под собой — её словно вовсе не стало, он в бескрайнем космосе, без притяжения, ограничений и страхов. Он наконец полностью свободен.
Нет больше прошлого, не будет будущего, есть только настоящее. Захватывающее настоящее, что на миг исцеляет все раны — не навсегда, конечно, нет — на несколько минут, из-за кратковременности которых он отдаётся моменту с ещё большим желанием. Внезапно освободившись, он стремится познать всю прелесть полёта в безгравитационном пространстве своего разума и наполняется чувством свободы. Как легко быть никем и существовать в нигде, как нерождённый ребёнок, как свихнувшийся взрослый.
Эти минуты лёгкости питают его истрадавшуюся душу тишиной, не наполненой голосами, но потом возвращаются в трёхкратном размере. Приходится платить за самообман. Возвращаются голоса и быстро тараторят всё то, что не сказали пару минут назад, Хосок не различает слов, но знает: они винят его. «Беглец», — говорит и Юнги, настоящий Юнги: он смотрит добрыми глазами, и от этого только хуже.
Да, от реальности он не сбежит, как бы не пытался, но от галлюцинаций, порождённых его собственным мозгом! Тоже нет. Они слишком сильны, слишком настойчивы, красочны, непобедимы. Они встают перед глазами яркими картинками несуществующих моментов, которые кажутся его прошлым, а потом пропадают, оставляя в темноте собственных мыслей. Те тоже не идут, обрываются, спотыкаются на полуслове и путаются. Хосок оказывается в круговороте хаоса и пытается выхватить что-то разумное, зацепится за него, но оно ускользает. Даже имя Юнги забывается, и Хосок не понимает, почему должен его вспомнить: он всё забыл, и знает, что это его погубит прямо сейчас, поэтому пытается вернуться, вспомнить что-то, что способно вернуть на поверхность.
Не может, а бездна всё глубже. Она заворачивается, влечёт в невиданые дали, в которых только наркоманы и психи бывают, и мучительно долго рябит перед глазами. Хосок думает — нет, знает, потому что мысли давно потеряли ясность — знает, что нужно вернуться, иначе погибнет здесь — параллельной вселенной, которой нет ни на каких картах. Он снова и снова предпринимает попытки вспомнить хоть что-то и в панике ищет ответ на вопрос, кто я? Кто?
Слышно как сердце бьётся глухо где-то внизу, словно звонок из прошлого мира, словно напоминание о том, что где-то он ещё жив. Здесь же нет ни жизни, ни смерти, есть одно — существование. Здесь нет тела, только разум, и он тоже несвободен, потому что всё порабощено общему хаосу. Он в мыслях, желаниях, в каждой звезде, беспорядочно зажёгшейся в темноте разума и слепящей ярким разноцветным сиянием. Невозможно понять, что и где появится в следующую секунду, какое чувство вызовет: они ему тоже уже неподвластны. Он сам себе как будто не принадлежит, как будто стал марионеткой, жертвой чьего-то жестокого розыгрыша, полностью безвольной.
Так может поступать с человеком только его разум. Он сам своя смерть. Из ниоткуда появляются голоса и подхватывают эту мысль, со всех сторон звучит: ты виноват, ты, и только ты. Пелена развеевается, но Хосок ничего уже не видит: он проваливается куда-то глубже безумия, дальше тяги к Юнги — туда, где тихо, отдельно от плоти. Он падает из одной пучины в другую, место себе найти не может, теперь только успокаивается, хотя голоса не замолкают, но становятся тише и уже не трогают. Он слышит их будто через слой воды — тихие, приглашённые, неразборчивые.
Открыв на секунду веки, он видит Юнги. Он кажется таким материальным, что легко принять за реального, но Хосок не ведётся, в сотый раз за этот злосчастный вечер он всматривается в его глаза, привычно встревоженные, как всегда добрые, бегающие по его лицу в попытках найти что-то. Что? Остатки человечности? Её нет, ох, как давно нет. Хосок чувствует, как по щеке катится слеза, но не может даже смахнуть её: он далеко отсюда, там, где нет жизни. Не чувствуя тела, он плачет не от голосов, винящих во всём, не от угробленной жизни, а просто от осознания того, что потерял, а затем закрывает глаза и больше не видит Юнги. От этого становится легче и возвращаться совсем не хочется.
Следующим он увидит свет електрических ламп на потолке больничной палаты и белые стены, впитавшие в себя человеческую боль, но пока перед ним темнота, покой. Перед ним будет Юнги, удивительно материальный, настоящий, но пока только фантазии. Он протянет руку к нему и почувствует ответное прикосновение, как когда-то давно, в другой жизни, но сейчас не чувствует даже своего тела. Будут стационары, программы, срывы, конечное освобождение от зависимости и будет совместное с Юнги будущее, но сейчас он о нём не знает, сейчас он в темноте.
У Юнги же… у Юнги будет любовь и заново обретённое счастье. Он слишком добр, он не мог не вернуться.