I bet on losing dogs I always want you when I′m finally fine How you'd be over me looking in my eyes when I cum Someone to watch me die Mitski – I Bet on Losing Dogs
Энджел в аду не то чтобы долго, не успел разменять даже первую сотню. Но здесь год за три – у него впереди целая вечность в зубах преисподней. И из году в год он исправно вопит, как же славно ему тут живётся, пока слово «свобода» под языком жжётся, а шею от цепи саднит. Притворством и фальшью фехтуя умело в обрамлении розовых перьев, все свои принципы спрятав за дверью, готов явить страждущим бренное тело. Перепроданное и затроганное, почти что чужое. Но чёрт бы с ним – с телом. Важнее покоя найти его жалкой душе: заложенной одноразово, но безвозвратно. Потому ему так тошнотворно-отвратно, ведь назад не свернуть уже. Похоть вросла в мясо намертво, дала метастазы в кровь. Вновь и вновь разлагая, сильней заражая и выжигая остатки мозгов. «Что ж, потерплю», – шепчет Даст, проклиная богов, истончаясь, ломаясь, крошась. Стараясь забыть, что под шкурой у шлюхи, где-то так глубоко, что не выманить, хнычет былая его ипостась. Под белым пухом, под звоном цепей. Но никак не собраться с духом, не решить, кем же быть. И наверное, проще остаться шлюхой, замолкнуть, застыть – раз нету других идей. Энджел даже подумать боится, чтоб осмелеть, взять за звенья и дёрнуть. Синяками запястья болят, а колени истёрты, но он терпит всё то, что творится. Всё равно ему не отмыться – таковы уж актёрские будни… А после съёмок он долго курит, сидя средь пёстрых подушек, и понимает, что, в принципе, если нужно, он готов притворяться и дальше. Больше блеска, пошлости, фальши! Только в этом он и хорош… Но, размозжив кулаки о стены, устроить пьяный дебош позволяет себе лишь в отеле, подальше от злобных рож. Бармен не в счёт... Этот крылатый кот уже не впервой чует от Энджела слабость. Оттого врать про радость и, мать его, счастье, которых Даст давно не вдыхал, не клал под язык, нету смысла. Для этого есть наркота – она собою замызгала все свободы и радости. Жаль, раздобыть этой гадости не всегда бывает сподручно – плотный график, Валентино озвученный, не даёт до конца погрузиться в хмельную пучину: почти двадцать четыре на семь – сжавши челюсти. И ослушаться не посметь, никогда не хватит на это смелости. Когда руки и ноги до отдыха всё же доходят, забываясь в клуба́х белой – под стать его имени – пыли, вливая в себя алкоголя цистерны, Энджел мечтает добраться до дна, провалиться в самые недра, откуда будет не всплыть. Надо себя утопить. К чему трепыхаться ещё и ещё? И так хорошо. Или хотя бы нормально. Сносно, в общем. Хватило бы только дури в башке и той, что белее, чтобы сделаться ещё больше бесчувственным дуралеем и перестать горевать о былом. Может быть, завтра это случится. А может, потом. Кто бы знал, насколько устал он от приторно-пафосной роли. И сейчас он сидит не в стразах, а в растянутом свитере, пряча руки разбитые под барною стойкой, пахнущей канифолью. Топит тоску в грязном море мартини, что ему подливает бармен, который слушает в-пол-своего-кошачьего-уха пьяные бредни дорогой шлюхи… Хаску Даст может плакаться искренне, зная, что тот его вряд ли воспримет всерьёз, а на край, как максимум, высмеет. Потому не жалеет ни связок, ни истины, ни настоящих слёз. Раскрученный, разрекламленный, расфасованный и распроданный. От него ничего не осталось… Энджел сам к себе чувствует жалость и тут же кривится. Ему суждено быть таким, чего уж стыдиться: гуттаперчево-пластиковым, полупустым полуучастником своей недоломанной жизни. Так пусть же сломают совсем, сотрут до крови, разорвут на кусочки – именно это и нужно. Именно это заслуженно. Чтоб однажды не переиграно кончить – взаправду скончаться, закрыть глаза, ни за что не держаться, отдаться небытию, после ада которое кажется и ласковей, и нежней. Ведь безразличья добрей ничего быть не может. По крайней мере, не здесь… Как же Даст ошибается. И чувствует это кожей, покрытый мурашками весь. — Тогда кто развалился на стойке, если не полностью ты? — звучит хриплый бас, в коем Энджел искать недовольство привык… Но сейчас там совершенно другое, что-то трепетно-инородно-густое, чего не было до. Ровно до того разговора на улице возле грязного бара, откуда Хаск, включивший «решалу», выволок Даста… и что уж там – спас… От чужих мыслей, действий и рук: «Накачать, напоить, трахнуть» – порядок не по его выбору. Но спасение не было выгодой. Хаск пришёл не из жалости, не из приличия, а потому что мог. Вот и помог, преподав Энджелу важный урок. И названье ему «Небезразличие». — Снова лечишь словами, бартендер? — В голосе Даста ни флирта, ни нерва. Спокойной, непошлый вопрос. Из уст Энджела почти драгоценность. Хаск озадаченно морщит нос, напрягает внимание, ища в каждой фразе задел на эскорт. Но кошачьи глаза выдают понимание и то чувство, что может испытывать лишь сидящий на цепи чёрт. Они же почти что сокамерники, приятели по несчастью, бездумно продавшие души. Теперь уж с них нечего взять. Возможно, поэтому Хаску и хочется Энджела слушать. Хочется понимать. Уперев глаза в стойку, Хаск видит, как разбитые пальцы цепляют стакан. Мозг искрит, требует действий – прервать попойку. Нервно дёргает ручку «стоп-кран». — Хорошо бы не просто словами. — Хаск достает из-под стойки бинты. — Остались ещё с Истребления, — отвечает на удивление, разрывая барьер немоты. Берёт в горстку его ладони. Энджел морщится: — Тише ты… Больно… — Да не дёргайся, дурень, — шипит занятый пеленанием. — Так бывает, когда покалечился. — И с каждым кошачьим касанием внутри Энджела что-то лечится. Срастается и оттаивает в невидимом тихом пламени посторонней заботы. Знал бы Даст, что может хоть кто-то касаться его вот так, давно бы разбил себе руки и отдал бы их прямо как есть, все шесть, ему на заклание только за эту кроху внимания, за эту печаль в глазах, за скупость в движениях, за гладкую шерсть кота-демона под пальцами… И сейчас впервые Энджелу не хватает нахальства, чтобы сказать что-то глупое, пошлое, чтобы замять разговоры о прошлом, чтобы не дать Хаску понять, как приятно… и как Энджелу надо… Не бинты и не вата, а это – исподкожное, бережно-нагловатое. Осторожное. Только ему адресованное, единственному на свете… — Не смотри так, паук. Бесит. Даст молчит. И смотреть продолжает. Хаск сопит, тихо вздыхает, вяжет бинтовый бант ему на запястье, и вроде бы всё. Но руку не отдаёт, осознавая причастность. — Ты не один такой, понял? И ты не распродан. Уж точно не весь. Я вижу, что что-то осталось. — Хватка крепче на самую малость и всё такая же нежная. Сколько слов, и все они в цель. Но больше попали в цель взгляды. Без привычных Энджелу похоти, сальности, яда, а с сочувствием и теплотой. Словно вот он, тот самый покой, что обещан немногим ушедшим за грань. И совсем никому среди ада. Даст мажет пальцем в его ладони. Против шерсти, но бережно. Видит, что желтоглазый холод давно уж стал тёплым, вежливым, робко зовущим на разговор по душам, путь даже проданным. Тараща в него зрачки-проруби, не моргая и не дыша, Энджел шепчет глухое: — Спасибо… — про себя добавляя: «О боже мой»… — Угу. — Хаск кивает, уводит касание в сторону, избегая дурной болтовни. Но потом через вдох сообщает: — И за то, что сказал про фальшивку, прости. Это не про тебя… Совсем нет, Эн-то-ни.🕸️🕸️🕸️
31 мая 2024 г., 23:00
Примечания:
Раз уж сериал сам по себе мюзикл, то почему бы не удариться в нестандартное стихоплётство?
Корявый верлибр во имя Энджела и Хаска❤️🩹
Примечания:
Автор арта – очень талантливый, чуткий и добрый человечек. Обязательно поглядите на её работы, они чудесны🥹
Ну и конечно я буду рада обратной связи тут, в комментариях🖤