— — —
Как Глава Школы, он обладал привилегией не быть встреченным ненужными вопросами, если кто-то и видел его посреди ночи. Все просто предположили бы, чтобы успокоить себя, что у него были какие-то дела, что-то срочное — наверняка. И даже если вопросы все еще висели в воздухе, никто не решился бы их озвучить. Ради, разумеется, всеобщего блага. Ему было нечего ответить.— — —
Он распахнул глаза. Остатки сна по-прежнему липко клеились к нему, нагоняя пелену. Он никак не мог вспомнить, что ему снилось. Кожа, нет, под кожей горело, что-то разрывало его изнутри, выставляя нагим перед пробирающим до костей холодом. Он помнил это ощущение. Когда на грани смерти находил себе еду — что-то, что можно было назвать едой только с натяжкой — и бездомные собаки с острыми ребрами, обтянутыми кожей, провожали его жгуче-стылыми взглядами. Здесь было небезопасно. (А было ли когда-нибудь?) В голове прояснилось — сон сняло как рукой. Он резко сел в кровати и осмотрелся, пытаясь уловить эманации ци, колебания воздуха, малейший шорох — что-нибудь. Ничего не было. Нужно было проверить каждую щель. Это была чистая необходимость — доказать, что кто-то был здесь. Это бы объяснило противные ощущения; образовалась бы обычная проблема, проблема, у которой было решение. Но в округе не было никого. Ни одного человека. Никого, кроме него. (Он уже не был уверен, что может считать себя человеком.) Нужно было уйти; что-то кричало ему уходить прочь, хоть куда-нибудь. Не нарушая тишины, он переоделся и вышел. Он был в трансе — или в состоянии, близком к нему, — и все мысли растворялись в гудящей темноте, не находя формы, кроме одной: «уходить». Только когда радужный мост отрезал его от того, откуда он пришел, ощущение наконец пропало. Воздух вздрогнул. Нос щекотнул запах бамбука, и он внезапно осознал, где находится. Он пришел на Цинцзин. Ноги сами привели его сюда, ведомые инстинктами; они же направили его в глубь бамбуковых зарослей, выводя из оцепенения. Обычно их безмятежный вид успокаивал — настолько, насколько достойным он себя не считал. Но сейчас все казалось неправильным. Беспокойство защемило грудь в своих тисках. Но все по-прежнему было так, как и должно было быть. Когда он задел плечом стебель бамбука, в лунных лучах утративший всю весеннюю яркость и выцветший до оттенка шалфея, до него дошло, в чем дело. Не было слышно ни звука. Ни копошения насекомых, ни шороха листьев на ветру — и даже когда он провел по коре, та будто молчала. Под ногами не шелестела трава. Из темноты ночи медленно выплыла бамбуковая хижина. Дребезжащий фиолетовыми тенями свет звезд превращал все окружение в его бледное подобие, призрак ушедшего дня. Тишина оглушала лишь сильнее. Чем ближе он подходил к хижине, тем страшнее она становилась. Не было ни звука шагов, ни дыхания — они растворялись в густом, тягучем воздухе. Да, конечно, талисманы… Но как могло здесь быть так… пусто? Тогда, должно быть, они были на каждой пригодной для того поверхности. Он подошел двери, но его пальцы остановились, так и не коснувшись светлого дерева. Что он делал? Середина ночи. Если он сейчас появится на пороге Шэнь Цинцю, то его станут презирать еще сильнее, если не обвинят в извращениях и слежке. Он так и стоял не в силах пошевелиться, перебирая оправдания, достаточные для того, чтобы просто открыть дверь перед собой, не то что войти. Что-то, что могло заставить Шэнь Цинцю выйти из глубин домика и посмотреть на него, пытаясь убить взглядом, — все было лучше, чем равнодушная тишина игнорирования. Он выглядел плачевно, решив все же уйти, когда уловил знакомый пьянящий запах, вкопавший его в землю. Кровь. Ее вонь нельзя было спутать ни с чем. Чувства совершенствующихся были сильнее обычных людей, но запах стоял такой стойкий, что это точно не был обычный порез. Это был запах истощения, запах смерти. — Сяо Цзю, — слова вырвались против воли, но их унес ветер, предавая забвению. Он распахнул дверь с такой силой, что та с грохотом ударилась о стену и закрылась обратно. Но ему было плевать: он был внутри, с остальным разберется позже. Его первой мыслью — его единственной мыслью — что Шэнь Цинцю должен был быть в безопасности. Да, он мог справиться сам, конечно; но какая-то часть Юэ Цинъюаня всегда, очертя голову, бросалась на его защиту, даже когда в этом не было необходимости. Всегда. Кровь застыла в жилах. На полу лежало тело, и Шэнь Цинцю склонился над ним, не отрывая от него глаз; его волосы черными водопадами стекали на колени и закрывали лицо. Оба в крови. Ярость охватила его. Все было ясно как на день: кто-то вломился в дом, напал — Шэнь Цинцю сражался и победил, да, но — по его душу пришли, и это… Он был в ярости, что снова подвел его. Мысли лихорадочно носились в голове. Это было заказное убийство? Тогда все талисманы были установлены убийцей? Он был только один или где-то притаились сообщники? Он кинулся проверить Шэнь Цинцю, но замер, стоило тому шевельнуться. Он поднял голову, и волосы рассыпались, обнажая белое как снег лицо. Оно было в крови: вокруг рта, на подбородке — она медленно капала на грудь, за это время слегка подсохшая и загустевшая. Больше пугало само его лицо. На нем не было заметных ран, нет — пугало его выражение, но часть Юэ Цинъюаня знала его. Обычно его лицо не выражало ничего, кроме, разве что, недовольства: брови сведены, губы сомкнуты в тонкую линию. Но сейчас оно выглядело таким мягким, таким расслабленным… даже слишком. Глаза, обычно сощуренные в презрении ко всему живому, были блаженно полуприкрыты. Настоящие изумруды, казалось, сверкали из-под ресниц, светясь неясным чувством. Их в то же время затянуло дымкой, будто они смотрели не на Юэ Цинъюаня, а сквозь него, как если бы он был призраком. (Может, действительно был.) Он сделал несколько неуверенных шагов навстречу, чтобы разглядеть тело на полу. Оно лежало не так, как лежал бы человек, пораженный в тяжелом бою, а как если бы его аккуратно положили на пол, убаюкав. Человек был молод, в простых одеждах — одеяниях явно ни убийцы, ни заслуженного культиватора вроде Шэнь Цинцю. Ладони покрывали мозоли не от многолетних тренировок с мечом, но от работы в поле. На нем не было никаких признаков сопротивления: никаких порезов меча или синяков от кулаков. Только на его шее зияла глубокая рана, настолько глубокая, что Юэ Цинъюань мог видеть переливающуюся перламутром гладь кости. Он не был нападавшим. Он был жертвой. Взгляд неосознанно дернулся к Шэнь Цинцю — и тот молча уставился в ответ. И тогда он подумал: «Он был обречен с самого начала.» Шэнь Цинцю пил его кровь, и лицо вокруг его рта, губы, язык — все окрашивалось в красный. Не было никаких признаков демонической ци, ничего, что указало бы на одержимость. Он заторможенно моргнул — впервые сделав что-либо за все это время — и наконец понял, чем сочился этот взгляд. Голод. Десятилетия это выражение не посещало лица сяо Цзю. Может быть, он заставил себя забыть, может быть, это была еще одна из тех вещей, которые он решил оставить позади, чтобы никогда не вернуться к ним. Но эти пустые, затуманенные глаза-стекляшки, жуткая гримаса, располосовавшая губы, — все как тогда; как когда он корчился от голодной боли и не думал ни о чем, кроме нее. Кроме урчащего живота, казалось, переваривавшего самого себя, вздутого, что еще чуть-чуть — и лопнет. Он знал эту боль. Он тоже ее чувствовал когда-то. Но не сейчас. Сейчас они уже не голодали. Они никогда не будут голодать: он позаботился об этом. Это лицо было таким же, но тело не сжимало в конвульсиях. Боли не было. Но отчаяние, напитывающее его взгляд — его всего — осталось. Почему? Спросил он сам себя. Почему плоть? Но он знал почему. Он никогда не забывал. (Он не заслуживал забыть.) Жао Эр вернулся из-под дождя, промокший до нитки, но с сумкой мяса; противного, мерзкого, но мяса — чего-то, что казалось им дороже золота тогда. Они все с жадностью набивали щеки; беспокоясь о сяо Цзю, он скормил ему и часть своего куска. Он просто хотел помочь, хотел не оставлять тела других детей долго гнить и чтобы следующий день был немного лучше предыдущего, чтобы смерть не поджидала за углом. В ту ночь Лай Сы обливался слезами и рвотой, вскрикивая, если кто-то приближался, не в силах на что-то еще. Жао Эр, не прекращая, шептал оправдания, пытаясь убедить больше себя, чем других, что сделал то, что нужно было, сделал что-то правильное, что по-другому было нельзя. Гнев заставлял кровь Юэ Цинъюаня вскипать, едва ли не взрываться под кожей. Сяо Цзю, в свою очередь, молчал: от него не было слышно ни обычных колкостей, ни криков, ни сдержанных всхлипов. Все подумали, что это, должно быть, не более чем шок оттого, что он не мог переварить произошедшее; что чувств было настолько много, что он отключился. Вина тяжелым грузом опустилась на уставшие плечи. Это раздавило его, казалось, стерло кости в пыль. Он просто хотел помочь. Только когда боль прострелила колени, он понял, что обессилено рухнул на пол. Это он сделал это с ним, это он приучил его к вкусу человеческой плоти, это он накормил его и посеял семена в душе. Жао Эр был просто мясником. Но именно Ци-гэ просил его съесть еще немного. Мысли беспорядочно сталкивались, образовывая нечитаемый, пульсирующий ком. Он погубил человека, которого любил — сколько ущерба он принес? Он и не осознавал, что тяжело дышит, пока не встретился взглядом с сяо Цзю. В его мутных глазах блеснуло узнавание, и он снова задышал нормально, смотря, как сяо Цзю потянулся к нему. Он ожидал, что это до жуткого безмятежное лицо вернется к обычному, что сяо Цзю отшатнется и полоснет его грудную клетку одним четким ударом ци. И он бы принял это без сопротивления, если это было то, чего желал сяо Цзю. (В конце концов, это было меньшее, что он заслуживал за все содеянное.) Но удара не последовало — он смотрел, как худые пальцы замерли в миллиметре от него на мяо, прежде чем прикоснуться. Они невесомо порхнули по его лицу и остановились. И сяо Цзю улыбнулся. Едва заметно, если бы это был кто-то другой; едва дернулись мышцы. Но это был сяо Цзю. Он знал его слишком хорошо, знал все выражения его лица и знал, что сейчас он улыбался ему. Он окончательно решился, стоило ему увидеть эту улыбку. Им нужно было избавиться от улик.— — —
Вдох — выдох. Циркуляция ци наладилась. Он осторожно взял запястье Сяо Цзю. Тот не сопротивлялся, когда его потянули с земли — поднялся на ноги и снова уставился на тело на полу. Почувствовав чье-то прерывистое дыхание совсем рядом, он замер, но вскоре понял, что это сяо Цзю: наверное, закончилось действие талисманов. Оно было тяжелым, будто и слишком глубоким, и слишком поверхностным одновременно. Его губы были слегка приоткрыты, обнажая кромку зубов и язык, окрашенные бардовым. Он чувствовал, как мелко дрожит, и отвел взгляд на шелк чернильных волос. Красный особенно выделялся на фоне белизны его бледного лица и изумрудов его глаз; казалось, если не убрать его сейчас же, то он въестся в кожу и останется печатью навсегда. Нужно было смыть его: он не мог позволить сяо Цзю снова быть грязным. Он мягко повел его, несопротивлявшегося, через комнату в деревянную купальню, в которой, к счастью, все еще была вода. Верхние бледно-зеленые одежды, слегка смятые прикосновениями, он оставил покоиться на полу, окунул тряпку в едва теплую жидкость и принялся оттирать кожу сяо Цзю. Кровь упрямо держалась. Верхний слой легко впитался в тряпку, окрашивая ее в нежный коралловый цвет и расшивая алым бисером, блестящим под стылым светом луны. Остальное так просто не уходило — приходилось надавливать, счесывая корочку. Хлопья, ссыпаясь в воду, окрашивали ее ржавчиной и, сбиваясь стайками, плавали по поверхности, как опавшие листья. Мраморная кожа подернулась румянцем от трения. Юэ Цинъюань настолько сосредоточился на задаче, что не сразу понял, куда опустились его руки, пока не почувствовал под кончиками пальцев ткань ворота. От осознания вспыхнул, темнее, чем Шэнь Цинцю. Он неосознанно чуть ли не распахнул внутреннее ханьфу, чтобы отмыть черную кровь с его шеи и груди. Слова застряли в горле, и он молча передал тряпку. Сяо Цзю моргнул. Он быстрыми шагами пошел прочь, обратно к телу: от него нужно было избавиться. Было проще думать об этом… как о трупе, теле, вещи, но не человеке. Тело нужно было прикрыть. Из подходящего у него только собственное верхнее ханьфу, но сгодится и оно. Руки работали быстро, самостоятельно, туго заворачивая тело в ткань, и воспоминания давних лет, скрытые за выстроенной им стеной, прорвались сквозь дамбу. Лай собак, душераздирающий вой и равнодушные зеленые глаза, прикованные к обглоданным костям. Он едва подавил прошившую тело судорогу. Он подумает об этом позже. Он уже собирался поднять тело, когда услышал тихий шорох и обернулся. Сяо Цзю смотрел на него снизу вверх, не поднимаясь с пола. Ужас стянул в низу живота при взгляде на обычно переполненного гордостью и достоинством мужчину, ползущего к нему на коленях. Тонкие пальцы обхватили подолы его ханьфу, как бы обнимая. — Нет… — прошептал он до невозможного мягко, и этот шепот запустил руки страха под одежду Юэ Цинъюаня, покрывая кожу мурашками. — Пожалуйста… пожалуйста, оставь его, мне он нужен… — умолял он. Шэнь Цинцю умолял. И это было даже жутче чем то, что он ел человеческую плоть. — Нельзя, сяо Цзю, нужно избавиться от него. Не послышалось обычных упреков, как он ожидал, как надеялся. Нет — чужие руки вцепились в ханьфу и потянули на себя. Юэ Цинъюань думал только о том, что, если его разорвут, внутренности запачкают пол и из пористого бамбука их будет не вычистить. Вместо этого Шэнь Цинцю потянул куда слабее, чем мог; Юэ Цинъюань знал, насколько тот был бы сильнее, если бы захотел. — Пожалуйста… Я голоден… — он говорил, совсем как ребенок: на высоких тонах, но мягко, с нотками отчаяния в каждом слоге. Но Юэ Цинъюань знал сяо Цзю с детства, и тот никогда не говорил так. Это была искаженная версия прошлого, разбитое зеркало, коверкающее отражение. Это был отчаянный голод, ставивший на колени гордого человека, погружающий в прошлое, бороздившее его душу. Это разбивало сердце Ци-гэ на тысячи осколков, и, если бы мог, он бы собрал их и скормил человеку, стоящему на коленях перед ним. Как искупление, что хоть немного облегчит его бремя. Тяжелый взгляд, что раньше будто смотрел сквозь него, теперь уставился в самую душу, сдирая с нее оболочку, обнажая. Он сглотнул ком. То, что сейчас происходило с сяо Цзю, было по его вине, обязано было быть, потому что именно он раз за разом ломал его. Так что именно ему нужно взять за это ответственность. Он сел на пол, отодвинув тело, чтобы все внимание сяо Цзю сосредоточилось на нем. Он распростер руки — как для объятия — и поманил к себе. — Сяо Цзю… Ци-гэ поможет. Фраза горчила на кончике языка. Он был эгоистом. Он знал, что в нынешнем состоянии сяо Цзю не шикнет на него и не возмутится выбором слов, и он жестоко пользовался этим. (Глупый, глупый эгоист Ци-гэ.) — Ци… гэ? — его голос был по-прежнему мягким, светлым, почти призрачным. Сердце пропустило удар. Его глаза распахнулись, задрожали руки. Сколько лет прошло? Десятилетия, если не вся жизнь, с тех пор как его называли так в ответ. Все года, казалось, растворились в одно мгновение, и они снова были маленькими детьми, пытающимися сохранить друг другу жизнь. — Да, — наконец сказал он, не дыша, — да, Ци-гэ поможет. Они не шевелились, только тяжелое дыхание сяо Цзю наполняло воздух; но даже оно вскоре выровнялось и затихло. Затем он начал двигаться, медленно, как тигр, готовый к броску. Наверное, это было не так уж далеко от реальности. Но сяо Цзю не бросился на него. Он подполз вплотную на четвереньках к распростертым рукам и суетливо залез к нему на колени. У него перехватило дыхание; да, он надеялся, что когда-нибудь произойдет, это было одно из многих его эгоистичных желаний, погребенных в сердце, но он никогда в него не верил. Его сердце едва ли не выпрыгнуло из груди, когда сяо Цзю поднял голову, ловя взгляд его темных глаз. — Ци-гэ… накормит сяо Цзю, — это было утверждение, абсолютный факт, и Юэ Цинъюань, не задумываясь ни на секунду, согласился с ним. Худые руки, чуть касаясь, поднялись вверх к воротнику и, решительно разорвав его, щекочуще провели по широкой груди. Сяо Цзю уткнулся носом в изгиб его шеи, набирая в легкие его запах, и его длинные волосы стекли на застывшие в воздухе руки Юэ Цинъюаня. Губы коснулись его кожи, скорее как вызов, чем поцелуй; его тело источало нежное тепло — доказательство того, что он был реален, что он был жив. Даже если он давно уже не чувствовал себя таковым. Слабый шорох заставил его опустить глаза; вязкий кипяток разлился в его оголенной груди. Чужой язык скользнул по коже, пробуя на вкус, и, тихо фыркнув, он коснулся того же места зубами. Всего секунду, но это могло сойти за поцелуй, пока из груди сяо Цзю не вырвалось низкое рычание и его клыки не вонзились в плоть. Они не были острыми, как у хищника, но под его нечеловеческой силой они вонзались, как зубчики вилки в мягчайшую свинину. Зубы соприкоснулись под кожей. Сяо Цзю потянул, чувствуя сопротивление упругого мяса, и запрокинул голову, с хлюпающим треском отрывая кусок. Края бледной, окровавленной кожи свернулись, как пожухшие листья, и он чувствовал, как зубы ухватились за них и откусили. Было больно. Как и должно было быть. Но он не мог сказать «нет» ему. — Ци-гэ накормит сяо Цзю, — это звучало как закон, как мантра. Порочно, но в то же время как святое писание. Голос сяо Цзю не оставлял возражений, и он звал его Ци-гэ, и ему оставалось только кивнуть, когда его начали есть заживо, сидя на его коленях. Сяо Цзю не колебался — вгрызался в плоть снова и снова, оттягивал кожу, высвобождая из-под нее желанное мясо, превращая грудь Ци-гэ в кровавое месиво. Кровь тягуче стекала, смачивая сколькую кожу и напитывая ханьфу. Алое, как у жениха в брачную ночь. Он вздрогнул всем телом, когда сяо Цзю коснулся языком нерва, и по спине скатилась капелька ледяного пота. Еще чуть-чуть, и он прорвется через ребра, раздробит кости — и вырвет сердце из груди. Но все в порядке. Его сердце всегда принадлежало сяо Цзю. Если тот его хочет, оно будет его. — Ци-гэ, Ци-гэ, Ци-гэ, — уткнувшись в грудь, он шептал одними губами, как молитву, как госпел. Ци-гэ тяжело дышал, почти задыхаясь, веки налились свинцом; он обнял сяо Цзю за талию и притянул ближе. Он положил подбородок на его голову, заставляя себя дышать, даже когда его плоть отделялась от тела. Пятна крови расцвели бутонами на груди, и только его болезненные хрипы нарушали тишину. — Все хорошо, сяо Цзю, — он закрыл глаза, мягким шепотом касаясь чужого затылка. — Ци-гэ позаботится, чтобы ты был сыт.