***
– Ну и зачем она тебе, скажи на милость? – Паша спрашивает, с хмурым выражением лица подходит к одному из запасных входов школы, где людей поменьше. Валя рассматривает свои бледные руки на солнце. Загорать он не любил и, уверен, никогда любить не начнет. Слегка просвечивающие сквозь мраморную кожу вены придавали ему ощущения фриковатости еще больше, а вкупе с этим здоровая худоба казалась кусочком идеально собранного пазла. Целая картинка взбалмошного подростка, убегающего после очередной шалости: подкинуть корку апельсина учителю в сумку, поменять содержимое курток местами, расшнуровать чьи-то кроссовки и потаскать младшеклассников на руках, несмотря на ругань учителей. Одним словом – вся кажущаяся длинной валина жизнь в срок шестнадцати лет. Так вот. Загорать Валя не любил. – Не знаю, – он, не оглядываясь на товарища, проходит в здание. – Считай, тебе назло. Паша вздыхает нервно и под галдеж со двора закрывает за ними дверь, давая попутно десятикласснику подзатыльник. Они молча идут по переполненным младшеклассниками коридорам, то и дело случайно или не очень задевая кого-то плечами. Ну, как, они. Паша будет повыше и пошире и детей он буквально распихивал, если те не расходились сами (его, благодаря некоторым с зеленой головой, знала вся школа и считала угрожающей темной лошадкой одиннадцатых классов). А вот Валю мелкие любили и пытались заговорить, схватить за край черной футболки, подергать за кудряшки и похвастаться очень интересными новостями личной и классной жизни. Обычно, конечно, он остановился бы, поднял кого-то пару раз, может, подкинул даже, похвалил саркастической насмешкой и раздал легких пинков на радость окружающим и злость преподавателям. Но сегодня день не тот, момент не тот, и вообще весь Валя не тот привычный, чуть другой. Чуть-чуть, совсем немного, незаметно почти, но несомненно обязательно и на неощутимом уровне важно. Поэтому он тоже отпихивает малышню и идет дальше. – Погоди, стой, – Паша хватает его за руку и смотрит с недоумением прямиком в глаза напротив своими карими-карими земляными. В ответ получает такой же недоуменный взгляд. – Если ты сказал, что тебе нужна эта пресловутая кепка, то на кой хрен мы щас премся куда-то? Куда-то, знаешь, что не особо похоже на двор, Валь. Я, конечно, понимаю, что проблемы со зрением дело такое, страшное, но не настолько же. – Бога ради, завались. Должен же я оставить след в истории, гений. Эх, – Валя продолжает идти, перехватывая руку друга в свою ладонь. – Не умеешь ты прощаться, Паш, скучный ты. Оскорбленный до глубины души одиннадцатиклассник идет рядом, не вырывая руки и не продолжая разговор. Он так-то редко болтал в людных местах о всяком. Только когда спрашивали или по собственным вопросам. Такой он был человек, и Валя как не старался, переучить товарища на разговоры вне совместного времяпрепровождения не смог после уймы лет вместе. Они в новообретенном молчании ковыляют уже медленее до двери учительской уборной и под хмыкающие протесты Паши закрываются в тесной комнатке. Окруженные стерильностью и белой плиткой, товарищи стоят, каждый наблюдая за реакцией второго. Валя невозмутимо достает какой-то дешманский синий маркер и оставляет матерную надпись. Проверяет, чтоб стиралось не сильно трудно, и пишет еще больше, не стесняясь в выражениях и даже в конце подписываясь своим именем и фамилией. Что, к слову, рискованно, ибо это не он сюда больше не вернется. А вот тот, кто как раз таки оставит учебное заведение позади, истуканом застыл где-то за спиной, не сказав и слова. – Ну чего ты? – Валя поворачивается, убирая маркер обратно в карман штанов. – Ну чего я? – как-то вяло звучит в ответ. Такой кислый вид друга, из ниоткуда взявшаяся, витающая в воздухе неловкость и общая атмосфера, не присущая особенному дню, не столько расстраивают, сколько раздражают десятиклассника. Посему, опять вынув на свет маркет, он хватает резко серьезного Пашу за отпущенную на входе в уборную руку, впихивает в нее маркер, кладет поверху свою ладонь и почти вплотную тыкает друга лицом в стену с надписями. – На кой… – …хрен тебе это надо? – заканчивают за него. – Ну, подумай сам, угрюмая морда, – Валя отворачивает не сопротивляющегося одиннадцатиклассника к себе лицом, не отпуская чужой руки. – Ты закончил школу. Столько лет провел впустую в духоте и скучноте. И даже не хочешь после себя сделать пакость? В отместку всем гадам. Вот прям совсем-совсем не хочешь что-ли? Собеседник перед ним не свойственно ему мнется, тяжело пропускает через себя потоки хлорного воздуха и передергивает плечами. – Ну, понимаешь… Как-то это все странно. Вот это все… Я не знаю. Все так рады, такие счастливые, и у нас, прикинь, даже некоторые рыдали. А я вот не понимаю. Мне как-то все равно? Типа, я рад, разумеется, просто нет вот этой эйфории. Не нравится мне вся эта мишура с торжеством и памятью, если честно. – Нет, ну, – Валя не мастер давать советы от слова “совсем”, но ради близкого человека можно попытаться. – А почему тебя это должно так трогать? Я имею в виду, типа. Ну, не хочется тебе эти похороны молодости отмечать – так не отмечай. Никто тебя не заставит. Просто… Ну, постарайся об этом не думать, короче. Они – одно, ты – другое. Пожил с ними рядышком, и хватит, не вписался до сих пор – ваще отлично. Забей. Благодарное выражение лица напротив сбивает немного с толку, и потому Валя пропускает момент, когда его руку вместе с чужой подносят таки к стене и пишут ровным послушным почерком поверх кривых ругательств. Паша любил тренировать руки, память, тело и вообще тренироваться любил. И почерк у него был красивый, выверенный, в комнате почти все прибитые самостоятельно полочки ровные, и лицо тоже было по линейке острым и жестким. Весь из себя дисциплинированный и не изящный – идеал извращенного разума. Только одежда мятая. – “На кой хрен”? Серьезно? Валину потную ладошку сжимают крепче, запихивая свободными пальцами ему в карман маркер. Рука у Паши прохладная и отрезвляющая дурную головушку своими прикосновениями к коже. – Серьезнее некуда. Десятиклассник подмечает, что переросшая из морды-кирпича улыбка уютная и открыто дружелюбная. На душе посветлело, и Валя ухмыляется в ответ. Так, как может его видеть только друг детства, для него и с мыслями о нем – мягко, поддерживающе. – А теперь, – Валя начинает шепотом. – Ты водишь. И выбегает с трепещущим ощущением интимности момента, заставляя порозовевшие щеки остужаться ветерком от скорости.***
Закаты в их городе на редкость некрасивые. Бледные и тусклые, слишком холодные и совсем не романтичные. До боли и разочарованных мыслей не впечатляющие, и даже спустя время любящий стихосложение Валя не смог смириться с простотой неба. Повезло же жить в такой дыре, вот черт. Тем не менее, они сидят на крыше какого-то невысокого гаража и смотрят. Без особого интереса, скорее, по привычке и “принято”. Небом никто не наслаждается хотя бы настолько, насколько напитком в жестяной банке между мальчишескими руками. Это что-то совсем химозное и кислое до саднящего языка, но ни Валя, ни Паша не жалуются – им хорошо. Они искренне счастливы, слегка замерзли (все проклятия вновь уходят городу за прохладный май) и улыбаются скромно, копируя мягкое выражение с лиц друг друга частыми взглядами. За кепкой они так и не пошли, их начали гнать со школы за беготню и откуда-то прознаные надписи. Со смехом вылетев в первый же ход, весь день слонялись по улочкам и паркам, пару раз почти уснули на лавочке и долго-долго обнимались за чьим-то домом. Жизнь сейчас кажется такой длинной, день столь коротким, а банка, кочующая из ладони в ладонь, теплой. Часы летят так быстро, времени не хватает, и они дышат этим отравленным молодостью сладким кислородом, глотают каждую секунду жадными ложбинками памяти и смеются звонко и чисто. И смех этот забивается в молекулы всего существа друзей, всего окружения и краски вокруг. Они задыхаются от избытка этого: приятного и не очень, четкого и размытого, смекалистого и бездарного. Всегда рядом, вместе, со спорами и неудачами, с тоской и грустью. Быть не разлей вода стало уже давно таким естественным, что заострение на сим внимания выбивает из колеи. А сегодня Валя замечает все, чувствует сверх меры и не понимает толком, как с подобным бороться и, уж тем более, не понимает, как жить. Он ведь теперь не сможет закрыть на все это глаз, ну никак и никогда, ну вот честно-честно. Соприкосновения во время шуточных перепалок, катания по траве и затаскивания и вызволения товарища из и в передряги; бледная ладонь в загрубевших загорелых пальцах и наоборот; личные объятия после редких душевных разговоров, крепкие и сливающие в одно целое все ощущения, все цвета, и запахи, и воспоминания, и без того общие минуты и вдохи. Валя вздрагивает и начинает нервно перебирать протертые на коленях джинсы, когда, как назло, осторожно его кисть в свою берет Паша, давая возможность уйти от контакта. Но десятиклассник не отказывается, он только крепко хватает чужую ладонь и поворачивает голову в сторону друга. И вид Паши, такого душевного и домашнего, с пятнами от лимонада на рубашке, с краснеющими незаметно щеками, с растрепанной челкой и недоумевающими глазами, окончательно вскруживает все гормоны во взбалмошным разуме. Вале плохо. От переизбытка эмоций, от желания, от собственных нагретых кровью скул. Валя не умеет думать, не умеет делать выводы, Валя ветреный и нелепый, он относиться к жизни легко, относиться ко всему со здоровой долей наплевательства. Валя – солнце и звезды, заключенные навсегда в кудряшках, плохое зрение, пачка пластырей, содранные коленки и неумелые незаметные знаки внимания. Валя – все-все, совсем немного поэзии и одна единственная цель в моменте. Слаженный криво и косо, без одной детальки для полной картины, без одного единственного большого важного “на кой хрен”. И это, объективно, обязательно нужно исправить. И Валя плюет на все, “будь, что будет” у него в голове и рука на пашиной щеке. Он не умеет ничего, просто прижимается своими искусанными губами к чужим, по-детски неумело и целомудренно. Закат падает на них, возможно, чуть яркий, и Валя физически ощущает адреналиновые потоки под кожей, чувствует кислоту на языке и быстро отклоняется, все еще находясь чересчур близко. Сильно отдалиться ему не дают, утягивая обратно в объятия сильных рук, и Валя плавится, наслаждается, радуется все больше, хихикает и заглядывает в глаза где-то сверху. На него в ответ так же откровенно пялятся довольные-довольные искорки, хвостом кометы сверкающие в вечереющей пыли атмосферы. Паша его не спрашивает ни о чем, утыкается носом в кудри, тоже глухо смеется. И тут они оба, наверное, понимают, что такое сожаление о времени. О времени, не проведенном вместе, о часах скучного досуга друг без друга, без родных глаз и громкого хохота. Но болеть страшной болезнью никто не хочет. А сожаление – это, очевидно, болезнь, которая проявляется с возрастом, давит на все косточки разом и до слез режет что-то неосязаемое в груди. Мерзкая, скверная и до дрожи неприятная. – Я, это. Типа, – Паша пытается сказать четче, но получается невнятный бубнеж в зеленую макушку. – Я тоже, – его, к счастью, понимают и так. И закат все столь же бледен на фоне красных щек, зеленого смеха и кричаще-акрилового юношеского счастья.