рассвет
3 июня 2024 г., 12:30
Лучи багряного утреннего солнца, тягуче поднимаясь по горизонту, упёрлись в сонное ночное небо. Город спит: только редкие машины украдкой проезжают по пустым лентам дорог.
Сизый горизонт только-только начинает просыпаться. Рассветные сумерки отступают, гонимые яркой полосой оранжевого света — линия простилающегося вдаль города становится все четче.
Лёню злит, что ночь закончилась так быстро.
Злит, что подушка под ним нагрелась слишком сильно — перевернуть бы ее, да из принципа вида не подает, что проснулся. Злит, что он так и не сомкнул глаз со вчерашнего вечера.
Злит, что от недосыпа и докучающих мыслей голова гудит — его вынудили всю ночь на окружающий мир сердиться.
Злит, что Вова уже проснулся — он это не оборачиваясь чувствует, — и молчит, молчит, как рыба.
Владивосток, вероятно, тоже догадывается, что Лёня не спит. Времени много: терракотовые лучи уже лениво разместились на светлой стене, побуждая вставать поскорее.
В обычные дни оба просыпаются раньше: по привычке неохотно выползают из-под одного одеяла, готовят простенький завтрак и спросонья хихикают над глупыми видео с ютуба.
Но сегодня их утреннюю рутину занимает лишь напряженное, разъедающее молчание.
Раздраженно стискивая зубы, Лёня выпячивает нижнюю губу. Извинился бы этот идиотский Владивосток хоть за то, что выбесил его так сильно. Извинился бы, как всегда после ссор это делает — легко, непринужденно, но раскаянно, с ноткой печали, чтобы Хабаровск свое самолюбие потешил и сказал снисходительное "подумаю".
Молчит. По-странному как-то молчит — Лёня ощущает, будто Вова не то чтобы начинать диалог, но и вовсе разговаривать не в состоянии.
Хотя, если чуть отвлечься от мыслей о том, как его все раздражает, то можно догадаться, что именно Владивосток до такого состояния довело.
Они начали ссориться, как это всегда бывало. Дежурные переругивания у них случались с определенной периодичностью — разница характеров не давала дружбе обходиться без штыков.
Зацепились за какую-то ерунду, друг с другом оказались не согласны. Вова, вроде бы, даже пытался их мягко к компромиссу склонить, только бы не разругаться еще больше.
Не получилось.
В Лёне отчего-то вспыхнула неконтролируемая злость. Начиная с того, что Хабаровск высказал Вове за его бесхребетность в решении важных вопросов, потом темы для обвинения стали цепляться одна за другую: и излишняя мягкость его характера, и будто бы жульничеством побежденный раунд в многообещающей игре, и посмотренная не с Лёней серия какого-то аниме.
То был лишь разогрев: разгорячившись, Хабаровск перешел на такой гнетущий крик и жестокие обвинения, что Вова, обычно мягко возражавший ему, не мог вставить и слова. Лёня не помнит точно, что конкретно наговорил ему в этот промежуток, но взгляд Приморского — разочарованный и напуганный, — подтолкнул к мысли, что ничего из того, что можно было бы простить в их обычную ссору.
Припомнил ему и то, как Владивосток подло звание столицы округа себе присвоил. По Вове было заметно, что эта тема для него все еще болезненна — он, похоже, надеялся, что обида Хабаровска если даже не бесследно прошла, то хотя бы в разы поуменьшилась.
От громкого крика Вова, кажется, даже с опаской отошел на пару шагов...
Колкими и язвительными фразами Лёня резал его довольно часто — Владивосток понимал, конечно, что тот говорит так на эмоциях, не со зла. Но когда услышал негодующее, искренне-взбешенное
"мне нахер не сдался такой друг, как ты",
что-то поломалось.
По ощущениям — будто вспороли жизненно важную артерию. В моменте — раздирает, обжигает, режет до ужаса больно. По Вове как тяжелой кувалдой вдарило: ему казалось, что он, прощающий самые жестокие слова, всегда первый идущий на контакт и готовый поддержать в любое время дня и ночи был, по крайней мере, не самым плохим другом.
Но кровь, если за рану вовремя не схватиться, выливается безостановочно, довольно быстро. Стекает откуда-то от сонной артерии вниз, к животу, скручивается там в болезненный комок, разрывает изнутри смертельной горечью.
Выливается какими-то остаточно услышанными словами — тоже колкими, но не настолько. Под яростным взглядом — как самый злейший враг не посмотрит, — глухо падает последняя капля.
Когда выливается полностью — не чувствуешь уже ничего.
Свою гневную тираду Хабаровск зачитал неудачно ровно перед отходом ко сну. Как бы, может, ни хотелось собрать вещи и уехать обратно домой, Вова только робко улегся на край кровати спиной к нему.
И если Владивосток этой ночью уснуть смог — но сон был тяжелый, мучительный, едва ли похожий на отдых, то Лёня не сомкнул глаз вовсе.
Хабаровск негромко раздраженно посапывает, буравя стену взглядом. Все еще сердится.
Ему в целом эмоции сдерживать тяжело — они заводятся мощным смерчем, свистят в ушах громким шумом, застилают рассудок тоннами пыли. И последствия урагана не исчезают моментально: продолжают бушевать мощным ветром, пока не улягутся, наконец, в относительном спокойствии.
В такие моменты и приходит осознание, что он, вероятно, перегнул палку.
Своя точка зрения перестает казаться единственно верной, а фокус внимания переключается на Вову.
С глубин разума начинает доноситься отравляющее осознание, что Владивосток ему никогда ничего плохого не делал и не желал. Что это Вова из раза в раз извиняется первым, а сам — каких бы жестоких вещей от Лёни ни наслушался, — ни разу за полтора века от Хабаровска простецкое "извини" не услышал.
Что Вова к нему, а не к кому-то еще, в первую очередь бежит своими радостями делиться. Что это Владивосток ему всегда отдает онигири с креветкой, если в магазине остался последний.
Что его постоянные выебоны только Вова и терпит. И никто другой, никогда, ни за что его заменить и не сможет — потому что все остальные сольются, дай бог, на второй день нахождения рядом с ним и его пышной коллекцией выебонов.
Лёня затылком чувствует, что Вова к нему лицом лежит — будто поговорить тянется. У Владивостока позы всегда более открытые, чем у него самого. Вот даже сейчас — сам Лёня свернулся в раздраженный калач у стены, и всем своим видом показывает, как ему неинтересно первым диалог начинать.
А на душе кошки скребутся. Выскребли уже все обои, обивку на диванах, расцарапали паркет и даже на стеклах глубокие полосы оставили — вынуждают Лёню из себя хоть слово выдавить.
А он не может. Хабаровск еще и поэтому бесится — уже сам на себя, что ему, блять, титанических усилий стоит произнести какую-то глупую ересь, которая, вероятно, сбавила бы напряжение между ними до нуля.
Ему рот открыть — как все небо на плечах удержать. Да даже если и откроет — едва ли выйдет сказать что-то путное, с большей долей вероятности он озвучит какой-то глупый, бессвязный бред.
Так он и остается наедине с ядовитыми мыслями, не в состоянии сказать и слова. Лучи солнца уже перебирают пряди волос на их макушках, забираясь дальше на стену.
В какой-то момент Хабаровск задумчиво хмурится, поджимает губы. Словно собирается с силами на что-то, обдумывает, тревожится, сам с собой спорит.
У Лёни сердце падает, когда он резко переворачивается на другой бок и сгребает Вову в охапку. Быстро, двумя руками, пока решимости хоть на что-то хватает. Он виновато, раскаянно вскидывает брови — надеясь, может быть, что Владивосток этот жест фантомно почувствует, — и утыкается в родную темную макушку, вдыхая запах морской соли, багульника и свежей травы.
Свет в комнате начинает золотиться, составляя компанию ярко-оранжевым лучам.
Взгляд у Вовы — мутный, пустой. Не меняется нисколько и остаётся, как у каменной статуи — таким же недвижимым, застывшим на бесцветном лице.
На объятия Лёни он не реагирует ни удивлённым вдохом, ни вскинутыми в вопросе бровями, ни дёрнувшейся обнять в ответ рукой. Ничем. Никак.
Вова ощущается тряпичной куклой, которую хочешь — тяни к себе, не хочешь — оставь на краю постели. В кукле нет обиды, нет блеска глаз, даже блики от солнца отражаются в них как-то искусственно, и жизни в ней тоже нет. Вот и из Вовы будто всю жизнь вынули, оставив только оболочку, до того расслабленную, отрешённую, что становится не ясно, а был ли он вообще человеком. А был ли он вообще.
Когда Лёня не улавливает от Владивостока и малейшей реакции, сердце начинает ускоренно заходиться. Оно знает, кричит, что это неправильно — не может Вова, его Вова быть обычной глупой обшивкой без скачущих под кожей эмоций! Не выходит у него их даже на толику приглушать, контролировать, потому что это Вова. Он энергичный, активный, и внутри у него словно личный аккумулятор без перерывов работает, качает расходящиеся во все конечности заряды.
У его Вовы душа, будто струнка на гитаре. Стоит только коснуться — и звук уже расходится заданной нотой. Вова не может не уловить резкого Лёниного порыва, не может не знать, как тяжело тот ему дался, не может и сомневаться, будто он не был проявлением чистейшей искренности. И всё равно Владивосток остаётся в своём прежнем положении. Всё так и лежит, податливый, как грёбаная кукла, изнутри сгоревший, остывший.
Всё так и молчит.
А в Лёне беспокойство нарастает. Он сначала прислушивается, но до него не доходит даже звук Вовиного дыхания, и вот тогда паническая мысль въедается в мозг червём-паразитом.
— Вов? — не своим голосом спрашивает Лёня, сжав руки на теле того крепче, — Вова?
В ответ ему — только давящая, разламывающая кости тишина, от которой уже голова начинает гудеть. Лёня подскакивает на кровати, смотрит на Вову сверху вниз, и его загруженное виной, злостью, тревогой сознание картинку перед глазами искажает: рисует Владивосток полупрозрачным, туманным призраком, который вот-вот — и растает, сколько за него ни хватайся.
Даже привычный, родной блеск глаз померк под слоем пыли.
Холод бежит по спине и уходит покалыванием в кончики пальцев, а за рёбрами так тянет, выкручивает и рвёт, что физически плохо становится. "Сломал!" — вопит мерзкий высокий голос в ушах, — "Ты его сломал! Ты! Сломал! Сломал!"
Сломалсломалсломал
Лёня хватает Владивосток за плечи, встряхивает, надеясь, что хотя бы оттенок недовольства ему удастся выбить, заставить Вову посмотреть на него осознанно.
— Вова! — прикрикивает Хабаровск, от испуга даже не моргая, — Да скажи ты уже наконец-то что-нибудь, блять! Посмотри на меня!
Он добивается своего. Владивосток, до того глядевший куда-то сквозь стены, в один момент остекленевшие зрачки сдвигает в сторону, смотрит — и Лёня шарахается.
От взгляда обычно горящих глаз горло драть начинает. Словно по щелчку, он стал таким тёмным, тяжёлым, невыносимым, что самому хочется отвернуться, скрыться от него, да не выходит. Мощный опасный магнит не позволяет Лёне с места двинуться.
И крики его замолкают, нагоняя тут же сжирающий всё нутро стыд. Стыдно и совестно — за то, что он Вову довёл, за то, что с ядовитой дотошностью из раза в раз его не щадил, за то, что сейчас его плечи до красных следов сдавливает.
За себя ему стыдно, и за стыдом следует подозрительно легко слетающее с губ раскаяние.
Только Вове это его раскаяние сейчас и не нужно.
Владивосток ничего не говорит, только — как Лёня и желал — смотрит на него. Не понятно, правда, а слушает ли, слышит.
Вова и сам не понимает. В голове у него вакуум ещё со вчерашнего держался, шум белый в ушах стоял. Все часы ему были одновременно и вечностью, и долей секунды, все слова ему были мешаниной из пустых надрывных звуков, из которых различалось только повторенное речитативом
мне нахер не сдался такой друг, как ты
такой друг, как ты
как ты
как ты
тытытыты
Больно. Мерзко. От самого себя мерзко. Вова всё хотел вспомнить, что же он сделал, чтобы такие слова заслужить, всё хотел найти в себе вот это раздражающее, что вызывало такую ненависть к нему, всё хотел исправиться, сделать лучше. Похоже, не смог, раз отдачей ему прилетело такое — и за это себя ещё больше загнал.
А потом понял, как выдохся.
Уже не осталось сил, чтобы копаться в себе, искать, чинить, исправлять, подстраиваться, угождать, выяснять — и снова нарываться на очередную тонну ругани и обвинений. Уже пропало желание взваливать на себя ответственность за слова и эмоции Лёни, уже не хотелось ни-че-го.
Его лимит исчерпан. Точка.
Выдохшееся сознание заботливо лишило его этих дурацких чувств, чтобы в кои-то веке Вове не пришлось о них думать, а потому, когда Лёня, без него потерявшийся в собственных лабиринтах загонов, обид и противоречий, так бесцеремонно вырвал его из блаженного забытия, смог разве что прошептать ровное:
— Я устал.
и почувствовать кожей, как Хабаровск бессильно осел, отпустив наконец-то его плечи.