~~~~~~
11 июня 2024 г., 23:06
Примечания:
А хули нет
Ирвинг глушил демонов в себе каждую секунду, едва уловив знакомый насмешливый говор, едва завидев в толпе темно-карамельную, грязно-рыжую макушку, едва вспоминая глаза. Они у него особенные — такого цвета горы на рассвете, блекло-голубые, прозрачные, как горный хрусталь. Он искусно играет взглядом этих глаз — прячет их за слоями кирпично-алых ресниц, стыдливо опускает, моргает быстро-быстро, а потом смотрит, чуть склонив голову. Это утыкает прямо в душу, это заставляет чувствовать вину, даже если ничего не сделал.
Раньше Джон никогда не задумывался насчет того, как часто видит Хикки. И слова застревают где-то в горле — любые слова, будь то приказ или просьба, приветствие или прощание. Этот человек даже из своей казни сделает празднество, что уж говорить об обычной жизни. Корнелиус Хикки не чувствует стыда. Корнелиус Хикки цепляется к словам, запоминает каждый звук. Корнелиус Хикки лично — своими руками, черт подери! — потопит этот корабль, оба корабля.
В толпе лейтенанту становилось одиноко — впервые. Он знал, что ничто не спасет. Темные силы проникли на корабль, тьма, о которой так часто говорил Блэнки, ходит между них, кружит кругами, как акула, высмотревшая добычу.
Ирвинг не знает, чего боится больше — заглянуть в глаза Зверю, гулявшему за кормой, или их помощнику конопатчика. При первом варианте он умрет — откинет коньки с концами, будет разодран в клочья, а его душа испарится к черту. При втором — его будут раздирать медленно, водить холодными пальцами по коже, приникать к ключицам, губами тыкаться за уши и дышать на мочки. Сжимать руками его гордость и кое-что похуже.
Когда Джон думает об этом, то невольно заливается краской, как тринадцатилетняя девочка, сердце его бьется быстрее, а язык прилипает к небу.
В штанах теснеет. Иногда. Любовь сложно держать в узде, и он впервые чувствует что-то такое. К кому-либо. Это его пугает и лишь сильнее подогревает нечто странное, абсолютно ему не свойственное и до пошлости отвратительное.
От мыслей об этом Ирвинг ощущает, как балансирует на канате над пропастью между отвращением и отрицанием, между грешностью и страхом перед божьей карой и страстью — дикой страстью, которую он душит в себе каждый божий день. И, как бы стыдно ему не было это признать, но по вторую сторону он проваливается столь же часто, сколь на первую.
Касаясь оголенных плечей, водя по ним кончиками пальцев, откровенно лаская, лейтенант все еще сомневается. Хикки причиняет боль и находит в этом истинную красоту. Он чуть-ли не каждую ночь вгрызается в чужое тело, ловя пальцы Ирвинга и приникая к ним губами, покусывая костяшки, разрывая губы, словно когтями раздирая чужую спину, ловя шею и вены на ней, слегка душа, вгрызаясь, вгрызаясь, вгрызаясь… А когда он не делает этого, то Джону хватает и себя. Он смотрит на себя в зеркало, водит пальцем по царапинам и алым следам от губ, то и дело в приступе странной слепой радости заваливаясь на кровать и прикрывая глаза, слушая треск льда, чтобы через секунду снова вспрыгнуть и подбежать к зеркалу, лаская свою же шею, смотря на себя.
А после этого падает на колени и в исступлении молится, шевелит губами, в благом страхе то и дело поднимая голову к потолку каюты. Потом он поднимается, и всегда хватает всего одного взгляда в зеркало, чтобы вновь упасть на колени. Сколько грехов он видит в своих глазах? Их не умолить. Он распустился, совсем распустился, совсем, совсем, совсем… Он кается, он в эти моменты ненавидит Хикки всей своею душой, чтобы в следующую же одинокую ночь извиваться всем телом, убивая свою тягу потянуться к бедрам, прогоняя назойливый образ из головы.
Все чаще ныне ночами, высвобождаясь из оков сна, Ирвинг, лежа в кровати, сгибался в три погибели, захлестываемый виной и воспоминаниями. Вспоминалась ему, в первую очередь, заповедь, с которой они с семьей всегда начинали служение. Да, Дьявол — коварный искуситель, царь ужаса, король греха. Однако просто так он в мире не появляется и никогда никого не искушает. Дьявола надо вызвать. И что самое страшное, действительно хотеть, чтобы он пришел.
Значит, он сам выпустил Корнелиуса из-за решетки, сам открыл дверь клетки. Что он сделал не так? Какой черт дернул его зайти тогда в трюм? Или все это было просто игрой? Что он видел, а что… Что он надумал из-за треклятого воображения?
Острые зубы давно сомкнулись на глотке Джона. А он покорно положил голову в пасть, сжимаемый убийственными объятиями. И он ждет, напрягаясь каждый раз, когда кто-то проходит мимо двери, хотя знает, что желанный гость заявится тихо и поздно, что ни одна половица не скрипнет под его ботинками, чтобы потом под мужчинами всю ночь скрипела кровать. Лейтенант млеет в трепетном ожидании, заходясь страхом, что им пренебрегли. Он тает в пучине беспокойства, мелко дрожит, покрывается мурашками.
Самый богоприязненный человек на корабле — после капитана Джона, конечно, — каждую ночь так или иначе отворачивается от Бога, ибо его личный рыжий-рыжий Дьявол приходит в гости. А Боже обычно не поощряет таких гостей.
И он дожидается. Гаснет последний фонарь, и у самой дверной щели — если узкую полоску ткани, конечно, можно назвать дверью — протягивается неестественно длинная в последних отблесках тень. При виде этой тени язык у Ирвинга заплетается, суть молитвы теряется. Он замолкает, слушая сердце, бьющееся где-то в горле, отдавая в уши отвратительным эхом.
Но любя Хикки ты любишь и боль.
Ирвинг обвиняет свои глаза в том, что каждый раз, на секунду прикрывая глаза, он видит собственное отражение в зеркале и черную-черную тень сзади. Тень не вписывается в окружение, тень не вписывается в их мир совсем, разрезая его грани, как упаковочную бумагу. У тени белый оскал. Она обнимает Джона за плечи. Он видит их откуда-то сзади, будто посторонний. В отражении зеркала на него — именно на него, а не его копию — смотрит Хикки. И улыбается.
Он держит этот образ в голове, прокручивает его при молитве, словно пытаясь оставить от него самую малость, убрать из него все то, что следствовало грязной натуре помощника конопатчика.
Однако, наверное, тогда пришлось бы изничтожить Корнелиуса целиком.
Когда тень все так же неслышно отворяет дверь, и внутри Ирвинга все переворачивается с ног на голову, последние искры сомнений улетучиваются.
— А вы, лейтенант, скучали.
У него бархатный голос, при этом абсолютно спокойный и даже не наигранный ничуть. Это даже не вопрос: треклятый демон знает, что Джон скучал. От одной мысли об этом Ирвинг непроизвольно опускает голову, страшась того, о чем думает, о чем мечтает.
Корнелиус считывает его чувства с такой же легкостью, с какой лейтенант каждый день считывает надпись «Террор» на соседнем корабле, едва повернувшись назад с трубой. Хикки сам об этом ему говорил: как смущение загорается темно-алым, как желтовато-лимонным мерцают песчинки презрения в нежно-малиновом море страсти, как последняя едко-зеленая боязнь пропадает в светло-светло-голубых омутах. Боже, пресвятой Господь, как же он обожает тонуть в этих омутах. В них гуляет северный ветер, а когда выгоревше-рыжие ресницы на секунду смыкаются, то белесые искорки прям-таки сыпятся в дрожащие руки.
Хикки вообще любит с ним болтать. Ловит стыдливо опустившего голову Джона за подбородок, будто любуясь им на секунду, водит пальцами по напряженным щекам, затем делает хватку грубее. Улыбается, как победитель. Побеждает. И при этом не умолкает ни на секунду. Он спрашивает про Бога и смеется над отчаянными попытками ответить.
У каждой их встречи один и тот же сценарий, как минимум поначалу, но Ирвингу никогда не надоест открывать Корнелиуса снова и снова. У подобной любви нет и не может быть конца. Поэтому, прежде чем тонуть в блеклых глазах, лейтенант привязывает к ногам камни, позволяя Дьяволу мчаться без всякого контроля.
Помощник конопатчика любит заваливать его на кровать, заставляя сомневаться, кто из них кого. Он любит, чтобы ему сопротивлялись, чтобы слушались — а затем сопротивлялись, захватывая силой. Джон об этом знает, но все равно позволяет откровенно грубить себе, говорить то, от чего у него волосы дыбом вставали, хватать за горло и гадко улыбаться. Гадко и нагло.
Грешность веселее слепой святости, и Ирвинг, заходясь стенаниями от отвращения и стыда, каждый раз думает об этом. Еще он думает, что Хикки знает о нем больше, чем лейтенант сам о себе может принимать и понимать.
Еще он думает, что если б гребаный рыжий был не демоном во плоти, а жалким человечишкой, то Дьявол бы не мог спустить с него взгляда.
Он так непостоянен. В начале Корнелиус не редко ведет себя так, будто его самого гложат сомнения, и, сколь бы мужчины не повторялись, эта маска лишь преисполняется мастерства, но не глохнет. Он то отпрянет, зашипит, тщательно скрывая улыбку, а то сам зовет к себе, держа Ирвинга в вечном напряжении. Не касайся, но будь так близко, что я буду чувствовать твое дыхание. И Джон, издавая нервные смешки и утопая в собственной неловкости, послушно подстраивается под капризы.
— Зачем вы с такими-то замашками строите из себя святошу? — он тяжело дышит, но даже это — фальшь. Хикки не убыстряет дыхания, даже если в него вжимать всю ночь, а они даже не приступили. — Любите лицемерничать? — уже мурчит, извиваясь, как кот, ожидающий поглаживания по животу. — Какое совпадение.
Ирвинг желает чужие губы с каждой секунды все сильнее. Хочет вжаться в них, хочет просыпаться искусанным и с рваными отметинами засосов на шее. И помощник конопатчика снова считывает его, как открытую книгу, ловкими змеями ведя руки за голову лейтенанта и приникаясь, ловя горячее дыхание, наполняя им горло. И даже там он ведет себя нагло в высшей степени, снова ведя вмиг оробевшим Джоном, толкаясь вперед с новой силой, буквально запихивая свой язык вовнутрь, уже через секунду отпуская и кашляя, снова набирая воздух и снова вжимаясь, снова, снова, снова…
Пихая друг друга, переваливаясь, стягивая одежду. Они не начинают иначе. Они не видят в этом смысла. Они — особенные.
Хикки любит болтать. Во время, до, после, не имеет значения. Он шепчет на уши самые грязные вещи, о которых только может говорить. Он долго разогревает, чтобы потом также долго отпускать. Он сменяет грани, то и дело меняет роли.
Ирвинг обожает моменты, когда Корнелиус будто оправдывается, пытаясь сохранить доминантность. Но ложь ли это? Выглядит так правдиво… Он скулит, потирает плечи, вертит головой, уворачиваясь от поцелуя. Строит жертву. Джон все сильнее сгорает от смущения и стыда, чувствуя себя насильником каким-то. А еще от того, что знает — Дьявол не скрывает пут манипуляций, чем еще более путает.
После он любит прислониться, согревая теплом и при этом выпуская пар, потереться макушкой о ключицы, может, поиграться с пальцами лейтенанта, покусывая их, подобно собачонке. И говорить, говорить, говорить. Спрашивать, как дела, болтать о том, что в Англии, наверное, уже потеплело, рассуждать о ирландских законах. Откровенно жаловаться на кого-то, изображая слезливый тон. Интересоваться верой. Часто. Злиться на пустом месте. Порой, забираться на Ирвинга сверху, вытягиваться на нем, подставляя локти на грудную клетку и кладя на ладонь подбородок, сжигая блеклыми глазами. Просто смотреть. Нагло улыбаться. Если помощнику конопатчика хочется вновь почувствовать себя главным — Джон опускается на пол и падает на колени, обнимая чужие бедра и прижимаясь к тому месту, где через тонкую кожу просвечивают ребра, вслушиваясь в чужое дыхание, пока чужие ноги скрещиваются у него за спиной.
А иногда они меняются местами — Хикки опускается на колени и призывно хлопает по ним рукой, подзывая. И лейтенант покорно кладет голову на чужие ноги, слабо улыбаясь, когда тонкие пальцы принимаются гулять по его прядям. Корнелиус гладит и перебирает, часто опуская голову и поднимая челку, оставляя поцелуй на лбу. У Ирвинга по животу пускаются в пляс розоватые огоньки.
Человек, который предаст его в первую очередь, сейчас с нежностью, будто действительно дорожа им, поглаживает по голове, рвано и легко оставляя невольные поцелуи. Гадает по волосам, проводя по ним кончиками пальцев, пропуская сквозь. Любишь-не любишь, любишь-не любишь… Напевает что-то, говорит успокаивающе, словно убаюкивает.
А потом, минут через пятнадцать, даже не убеждаясь, уснул Джон или нет — уходит. Испаряется дымкой, исчезает, как песок сквозь пальцы, просачивается под дверь тенью сна. Только вот уходит он не в туманные дали, а к Гибсону, у которого коротает остаток ночи.
Ирвинг знает об этом, но умудряется все прощать. Подумаешь — любовники. С какой-то стороны он тоже любовник, поэтому… Поэтому…
Хикки всегда мягко откладывает его голову со своих колен. Иногда даже целует на прощание. Не глубоко, но все также прекрасно. Чарует, заставляет гореть от легкого касания губ — и оставляет едва раздувшееся пламя затухать на всю оставшуюся ночь. Волшебно.
Но часто Корнелиусу не хватает.
Он любит всего три вещи в этом мире: внимание, себя и образность. Любит, когда его сравнивают с чем-нибудь. Когда говорят, какого цвета у него глаза и волосы, подчеркивая то их блеск, то их аккуратность. Он любит, когда его хвалят и слушают, когда вникают в каждое сказанное им слово и потом упоминают, запоминая все сильнее его мнение.
А Джон безумно любит его хвалить. Накручивать локоны ржавого оттенка на пальцы, смотреть в блекло-голубые глаза. Любит шептать о том, как он прекрасен, даже если утром проснется с презрением к самому себе. Если комплимент не понравится — Хикки может укусить. Не больно, но для разгоряченной кожи почти оргазменно. Кусает за костяшки пальцев, мочки ушей, шею — обычно поближе к подбородку, но сбоку при этом. Поэтому Ирвинг так часто задирает воротник.
А помощнику конопатчика не хватает все равно. Даже когда лейтенант устает, он хочет еще и еще. Столь ненавистного и столь ненасытного нужно успокаивать, говорить, что он нужен. Водить руками вдоль сосков — Джон это жесть как не любит, но не может отрицать, что порой, случайно коснувшись их, ощущает, как они напрягаются и немеют. И что от этого живот сжимается в подобострастном позыве.
А порой нужно и насыщать. И не только философскими разговорами и пустой болтовней, но и чем-то более натурным.
— Неужели вы так устали, что позволяете себе даже не пытаться? — рыжие брови летят вверх.
Джон терпеть его не может, но при этом обожает. Обожает каждый день, когда видит приплясывающую на холодной палубе фигурку. Обожает каждую ночь, когда они совсем близко, и каждую, когда они несоизмеримо далеко, а его все же гложет желание. И страх. Он лишь инструмент в руках Хикки, и пускай сам помощник конопатчика пока что в этом не признается, но рано или поздно… Хотя, он уже признался: сколько раз Корнелиус говорил, что каждое касание напоминает ему о том, что он нужен?
Или так обычно говорят о любви?
В любом случае, Хикки доверяет ему многие секреты, прикрываясь тем, что лейтенант особенный. Над этой маской он даже не старается.
Ведь оба знают, что если Ирвинг позволит себе сознаться, то пойдет под плаху вместе с любовником, затылок к затылку. Он не сможет спихнуть вину — даже если удастся, то как Джон потом сможет верить себе? Не сможет. И уже не захочет. Он сам просил Корнелиуса оставаться, подарить еще чуточку тепла. Он сам его вызвал.
Дьявола надо вызвать.
— Прости. Я постараюсь.
— Нужно не стараться, лейтенант, — почти повелительно качая головой, он достает из пачки тонкую сигарету и приподнимается на руках, отползая от любовника. Подгибает ноги. Отклоняется за сумкой, находя в ней спички. Чиркает по боку спичечного коробка. Ругается, когда не получается зажечь с первого раза. — Нужно делать, — наконец, исполненный довольного блаженства, Хикки подносит сигарету к губам и выпускает с лицо пододвинувшегося ближе Ирвинга кольцо дыма. Второе.
Джон откровенно любуется им. Помощник конопатчика незаметно закатывает глаза и делает вид, будто не видит. Лейтенант двигается еще ближе и просяще давит на правое бедро, пытаясь опустить чужую ногу. Корнелиус едко улыбается, но опускает, поддаваясь. За первой идет вторая. Все та же улыбка, только сигарета другая.
Он меняет сигареты быстрее партнеров, что уже невероятно.
— Решаетесь попытать удачу, лейтенант? — помощник конопатчика приподнимает голову, не заканчивая в должной мере фразу. И эта недосказанность висит на душе Ирвинга мертвым грузом.
«Если не справишься, то я уйду.»
Но желание у Хикки никогда не иссякает, правда? Правда? Сможет ли он простить ему маленькую оплошность? А большую? Такого характера — нет.
Он боится, что каждое произнесенное им слово никогда не станет правдой. Никогда не будет правильным. И оттого молчит.
— Что ж, — сигарета тушится о запястье. Это больно, но рыжий словно действительно выкован из меди. Ничего не чувствуя. Совсем. — Можете рискнуть. Я разрешаю, предположим, – он хитро косится, довольный жук.
Джон в душе радуется, как ребенок, и чувства отражаются у него в глазах. Корнелиус видит это и вновь улыбается, позволяя поменяться с ним местами.
— Не желаете на столе? Или вы не любитель жести, лейтенант? — шантажирует. У Ирвинга в горле пересыхает. Значит, ему уступают.
Боже, почему все Дьяволы рыжие?
— Любя тебя уже любишь жесть, — уклончиво мычит мужчина заламывая до хруста одно из чужих запястий. Немного хрупких таких, с почти интимно тонкой кожей. — Начнем тут. Дальше — посмотрим на твое поведение.
Хикки — целая толпа проблем и грехов. Хикки курит, много курит, курит столько же, сколько спит, любит перекинуться в карты и, конечно, чрезмерно склонен к плотским утехам. Хикки болен. Хикки делает из своей болезни карнавал.
— А оно бывает хорошим? — почти наивно хлопает ресницами Корнелиус, но тут же умолкает, ибо второе его запястье тоже заламывается. Он злится. Изворачивается и цапает Джона за предплечье, цапает сильно, оставляя уродливый след. Все внутри лейтенанта сворачивается и скручивается, он обхватывает любовника за плечи, проскальзывает под его ноги, закидывая чужие острые колени на свои и пихает парня в стену. Поднимает. Легко давит одной рукой на горло, другую проводит за спину. Дьявол усмехается, облизывая губы и потягиваясь вперед.
— Давай, — шепчет, тянет буквы, подстрекает, незаметно меняя фальшиво-уважительную форму на столь откровенно желаемую. Показывает истинное лицо. Упивается, рыжий демон. — Сделай мне больно. Выбей из меня дурь.
Внутри все накаляется до предела. Ирвинг стискивает зубы, дрожащей рукой чуть сильнее сжимая чужое горло, уже предвидя синеватые отметки на нем. Улыбка на чужих губах не теряется, не исходит. Дьявол не знает боли. И лейтенант отпускает, заводя и вторую руку за костлявую спину.
Да, он его раздражает. Джон ненавидит Хикки всей душой, иногда действительно желая его придушить. Но не делает этого. Все равно не делает. Сможет ли он когда-нибудь найти того, кто подарит столько же ощущений? Корнелиус вытягивает пальцы, и бусины нежности текут по ниточкам страсти, образуя нечто приторно-сладкое, почти что отвратительное. Корнелиус ведет ножом по тонкой коже — и слетают огрубевшие клетки, показывая истинную красоту.
Каким бы подонком не являлся любовник, лейтенант знает, что его Конни — просто чудо. Морской демон. Самая ужасная на свете пурга. Ветер, гоняющий тучи по небу, наталкивающий их на бледное солнце. Бледное от страха.
Он никогда не найдет кого-то такого же.
— Ну? — чужие пальцы игриво смыкаются в замок на его затылке, словно пытаясь сократить последние дюймы, между телами. — Позволите ли мне управлять сегодня?
— Снова?
— Вновь, так скажем.
— Не дерзи, — почти просит Ирвинг, притыкаясь губами к ямочке между чужими ключицами. Руки Корнелиуса расплетаются из замка и тонкими пальцами принимаются втекать в сероватые пряди, с нежностью пропуская их через пальцы. Губы поднимаются выше — и Джон как бы «в отместку» жадно кусает помощника конопатчика за шею, потом еще — но уже выше, — и еще, пока по боку челюсти не достигнет губ. Он торопливо закусывает их, все равно чувствуя, как Дьявол на секунду разводит губы в своей по-фирменному омерзительной ухмылке. Ладони принимаются исследовать уже давным-давно известное тело. Но такова уж природа Хикки — он каждый раз разный, каждый раз по-своему разнящийся с предыдущим, пусть и не кардинально, но вполне заметно.
Ирвинг с силой входит, пытаясь выбить из любовника хотя бы намек на скулеж, на мольбу, но тот молчит, как рыба, улыбаясь все также отвратно и притягательно. Ирвинг невольно ухмыляется. Теперь и он затянут в игру. Поднимая руки вдоль тела, нажимая на участки кожи, словно пытаясь оставить рвано-синие отметки — синяки. Раздается тихий стон, почти сразу же глушимый самим Хикки. Стон боли, пожалуй, стон, исполненный подобострастной сладости, ласкающий уши. Да. Корнелиус ловит вмиг ослабевшими руками лицо лейтенанта и с силой толкается вниз сам, чувствуя, как балансирует на грани между болью и чем-то приторно-нежным. Стоны с каждым разом все отрывистей и тише, пока не превращаются лишь в тяжкое дыхание между поцелуями. Толчок. Другой. Тонкие пальцы обхватывают костяшки Джона, вцепляются в ладони, сплетаются в замки. Они становятся будто одним целым, единым организмом, двигающимся в тихом ритме из хлюпающих звуков, едва слышных всхлипываний и громких вздохов.
Руки расплетаются из замка, ложатся на бледные бедра, гладят их. Ирвинг то сжимает выпирающие сквозь тонкую кожу кости, то простукивает их пальцами, с каждым толчком все сильнее ударяя любовника о стенку. Корнелиус смотрит на усердствующего лейтенанта сквозь пелену усмешки — он почти ничего не чувствует, все внизу онемело, но это не играет роли. Помощник конопатчика не планирует навсегда прощаться с ролью хоть какого-то доминанта, но намерения искусно скрывает, терпит. Он ждет, когда чересчур самоуверенный мужчина совершит малейшую оплошность.
И он ее совершает.
Минутной заминки хватает, чтобы опрокинуть Джона на спину. Сам Хикки боли уже не чувствует, но пора показать, что такое боль другим.
Зубами он проходится по тонким запястьям, кусая, стараясь уловить момент, почувствовать под собой кровь, но, конечно, не доводит до этого. Тогда, подобно собаке, цепляется за шею, нервно седлая и позволяя войти в себя жалкими урывками. Ирвинг почти смущенно дышит, внутри горло засел плотный комок. Он ощущает себя убогим, нет, ничего не стоящим рядом с человеком, так резко берущим все в свои руки, пусть и не выходя из роли подчиняющегося. Лишь когда Корнелиус отводит голову и по-птичьи склоняет ее набок, выражая, казалось бы, полную покорность — лишь тогда лейтенанту удается вдохнуть полной грудью, но язык все еще немеет и пересыхает, чтобы сказать хоть слово, поэтому он лишь сухо мычит сквозь губы, подтягивая помощника конопатчика на себя с новой силой.
Когда наконец отек проходит и Джон заходится в попытках произнести то, что давно висит у него на душе, тонкий палец заводит одним касанием и заставляет замолчать, а затем сменяется чужими губами. И все лицо его покрывается тонкими следами поцелуев, вслед за лицом идет шея… Хикки изворачивается и в последний раз надсаживается, сжимая в кулаки мятые холщовины, служившие подобием простыней. Низ живота почти разрывает от боли, и он не желает даже попробовать взглянуть, что там. Он чуть отползает, лицо становится по-странному обеспокоенным и нервным. Подбирает под себя коленки. Молчит.
Внутри лейтенанта беснуются мысли, встраиваясь неровными клубками. С одной стороны — Дьявол беспомощен, сидит рядом с ним в олицетворении своей опасливости и беззащитности. С другой — перед ним человек, которого нельзя не полюбить за то, сколько времени они проводят вместе. И за секунду Ирвинг видит перед глазами, кажется, все; и неловкие поцелуи в лоб, и обиженный взгляд из толпы, и передразнивание в ночных разговорах. Видит белесые озера, изогнутые вверх-вниз брови, слегка приоткрытый рот. Улыбку, так сильно приводившую его в бешенство. Кроваво-кирпичные ресницы. Карамельные волосы, похожие на линии плавленой бронзы. И отвергает первый свой позыв, невольное желание убить, причинить боль. Даже если сейчас его Дьявол снова играет, поочередно примеряя маски.
Джон подается вперед и шепчет поднявшему взгляд помощнику конопатчика два простых слова, опять вызывающие эту дурацкую ухмылку.
— Я твой.
Примечания:
а еще от этой работы так и разит фразой "накажи меня", АХАХАХАХАХА