.
7 июня 2024 г., 21:25
Всегда знала, что семейка у меня та ещë. Ну, папина семейка, если уж быть совсем честной.
Почти уверена, что каждое поколение в ней где-то за что-то да сидело. Прадед предал Советский Союз, прабабка воровала хлеб у колхоза. Дедушка присел по тунеядству, а дядя то ли по убийству, то ли по грабежу, но, возможно, и по обеим статьям. Сама не помню уже, до сих пор сидит. Бабушка и папа не сидели, хотя тут уж как посмотреть — по честности своей или по неумелости полиции. Бабушка хранила шкатулки с золотом и какими-то украшениями у себя под кроватью. А откуда, спрашивается, золото у женщины, что полжизни мужа по отсидке дожидалась?
Но да, папа у меня — алмаз. Вобрал в себе такое количество минусов, что все они без исключения стали плюсами. И мама не зря с ним осталась, несмотря на его семейку. Жалею об одном — что она всё равно оставляла меня с бабушкой.
Не знаю, как этой старухе доверили квартиру и счëт в банке, я ей даже копилку-гуся не доверяла и всегда прятала под диваном, докуда она уже физически дотянуться не могла в силу неразгибающейся спины. У бабушки была странная помешанность на всём, что она только ни изучала. У неё был целый шкаф, заставленный голыми черепами разных животных. Соседний шкаф был полностью заставлен иконами, православными журналами и размытыми фото каких-то батюшек из храмов. А её контроль еды — это нечто. Ничего жирного и сухого, никаких специй, приправ и соусов, не мешать в одной тарелке еду разной консистенции и ни за что — ни при каких условиях! — не крошить хлеб.
Странная старушка со странными секретами и странными увлечениями? Если бы это было так просто. Я оставалась с ней каждое лето. И в её квартире, и на её даче. Хотя дача — отдельная кладезь ужаса, и я до сих пор гадаю, как вообще смогла там выжить.
В квартире бабушки, в придачу к очень непонятному меню, были армейские условия. Если бы армейцы к тому же были на голову православными. Бабушка заставляла меня молиться на коленях, на кусках крупной соли, потому что ей даже горох было жалко на меня тратить. Я должна была каждый день перецеловывать иконы в шкафу и благодарить их поимённо. И я понимаю, почему меня воротит на имя Пëтр и Андрей. Перед выходом и входом в квартиру я должна была креститься — если бы я попыталась сделать это с левого плеча, она бы мне, наверное, это плечо и оторвала бы. Молитва перед едой, перед уроками, утренняя... Иногда я до сих ловлю себя на том, что повторяю заученные из детства слова.
Однако послушным ребёнком я не была. Я дралась. Семилетка с престарелой бабкой, да. И, к сожалению, победительницей не выходила. Точнее, из драки-то выходила, да вот только дальше дело не шло. Убежать на улицу боялась и не хотела, самой себе всё делать — не могла, а бабушка, зараза, ещё и всякий раз меня «прощала» и пару дней как паинька ходила.
Не знаю, ненавидела она меня или таким образом любила, но она точно совершила тотальную ошибку, когда решила отправить меня в православный детский лагерь. Нормальные дети лето проводили на море, в старом лесном лагере с отрядами и вожатыми. А я в каком-то гнилом деревянном монастыре на далëком севере. И почему мама сказала да?
Поехали на поезде. Бабушка отвела меня за угол вокзала и всучила каким-то женщинам в длинных чёрных одеждах. Они посадили меня в машину и увезли. Отправили меня туда с обозом вещей. В лагере отобрали всë до единого, а я додумалась спрятать в штаны только жвачку и крестик. Крестик, который бабушка дала мне в дорогу. Почему его только не выкинула?
Мы приехали за город, в деревянный монастырь, на территории которого была ещё парочка небольших срубов и огородное поле. У каждой дорожки на территории монастыря, вот уж Бог точно соврать не даст, колов по пять стоит, а на колах — иконы. Я попала в церковный ад. Или в фильм ужасов. Я до сих пор не отпускаю мысль, что все эти постные супы с непонятным мясом могли быть сделаны из неудачливых девчонок, которые по незнанию ночью погулять вышли.
Заселили меня в комнатушку, хотя вру, в каморку два на два, и это мне повезло! Я спала одна, а другие девчонки по двое и трое. Меня нарядили в длиннющую юбку, повязали косынку на голову так, что я едва дышала, и начали муштровать. Там помолись, здесь на колени встань. Каждую иконку по пути поцелуй и молитву прочитай. Огород батюшки прополи и смотри не останавливайся. Устала — хорошо, болит — ещё лучше! Бог за страдания воздаёт! А Иисус за нас и так настрадался, знала? Что-то не то сказала послушнице или монахине — на те жбаном по голове и иди драй полы в церкви.
Я ненавидела всё, что там происходило.
Там мы не играли, ни в бутылочку, ни в карты, ни в крокодила. Да мы говорить могли только по разрешению! Пока на грядках — нельзя, за столом — нельзя, пока молишься или работаешь — тоже нет! Мне ещё, видимо, повезло. Мне лет девять было, самым старшим девчонкам по лет пятнадцать. Пятнадцать! Могли бы с подругами в парке гулять или по СТС сериалы смотреть, а по итогу со мной картошку чистили. Картошку, кстати, чистила я очень плохо, и монашкам там просто повезло, что я не додумалась их этим же выданным ножичком пырнуть пару раз.
Помню, сослали нас на грядки, ведь, очевидно, это очень богоугодно — за чужой картошкой присматривать. Я к жукам была равнодушна, а моя напарница, которая должна была их собирать и кидать в банку, наполовину наполненную колодезной водой, до ужаса их боялась. Но, честное слово, терпела она до последнего, как партизанка. Морщилась, жмурилась, а колорадских жуков кидала. А потом на лист рядом с её лицом села оса. Такой ор подняла, что все послушницы сбежались, а потом и выдрали её розгами у всех на глазах за это представление. Я вступилась, они мне пригрозили. Я вылила на одну из них этот жучиный суп, а другой заехала по колену. Короче, и меня с ней заодно выпороли, едва стоять могла.
На утренней молитве, пока главная зачитывала что-то с псалтыря, одна девочка чихнула. Потому что, уж извините, продувало в наших спальнях так, будто мы на голой земле спали, а одеяло — это кусок ткани какой-то, которой моя мама на даче помидоры прикрывала. Чихнула девчонка, ну её и под руки забрали, аки КГБ. Я на них так шокировано посмотрела, что меня увели вслед за ней, и заставили на горохе стоять. Нас, правда, на час одних оставили, так что посидели мы на нём от силы минут пять, а остальное время обсуждали кукол Монстер Хай. Даже имени девчонки не вспомню, а то, что у неё была Лагуна — помню.
Одна девушка, сливая горячую воду из-под картошки, опрокинула на себя половину, обожгла руки, ноги, повезло, лицо не задело. Так её в монастыре этом лечили молитвами да мазями какими-то с календулой, я иногда слышала, как она тяжелого вздыхает, когда проходила в коридоре мимо её спальни. А у неё чуть кожа не слезла! Я не знаю, как они не додумались отвезти её в больницу, видимо, знали, что не помрёт, а раз не помрёт, то страдает за свои грехи.
Никогда не знала, почему эти адовы горки кто-то лагерем посмел назвать. Иисус, блять, страдал не за то, чтобы страдала я! Я если на том свете реально с апостолами встречусь, клянусь, каждого спрошу, чего на молитву ни разу не ответили. И ведь остальных девчонок тоже послали сюда добровольно, никого не похищали. Одних за поведение плохое, других такие же религиозно помешанные родственнички, как меня, а другие уже так с ума сошли, что стали считать пребывание в лагере их мытарствами и очищением. Я, конечно, рада, если та ошпаренная девочка так одним разом все грехи искупила, но меня не обязательно было бить берёзовыми веточками!
Маялась я так, честно скажу, очень долго. По моим меркам, конечно же, от силы недели полторы. Да у этих монашек никак меня построить не получалось, как ни бей — я ещё сильнее упрямиться начинала. К гороху привыкшая, от рук уклонялась, кусалась, пиналась, и кидала всё, что под руку попадётся. Я в них и псалтырем кидалась, и садовым совочком, что мне аж его давать перестали. Однажды меня монашка на руки подняла, а ей так на ухо закричала, я её несколько дней не видела — она в город слух проверять ездила. Сторонилась.
Кормили там невесть чем. Вот как бабка, примерно, но ещё и с гнильцой иногда, видимо, чтоб съела и отстрадалась. Постная каша, постный суп, постное овощное рагу с помидорами, которые я всей душой ненавижу. Без специй, без всего. Муравьи повкуснее были, чем это. Но не доедать нельзя — грех. Ещё и сували дубовый хлеб вприкуску, которым легче было колени этим монашкам отбить, чем разжевать.
Нас в том лагере была тьма, а монашек человек восемь, не больше. Но и этого хватало, чтобы по всему лагерю держать армейский порядок. Пока я не нагрянула.
В общем, не захотела я всё в себе держать. И терпеть не захотела, потому что лошадью не нанималась. Я стала всех девчонок, которых знала, подговаривать и подначивать что-то монашкам сделать. В кашу им раскромсать картофельные очистки, на грядках им всю картошку подрезать, а на молитве я некоторых даже хотела убедить устроить вонючую бомбу, жаль, на такое они не были пока согласны. Младшие девчонки подрезали юбки монашкам и передавливали горох, на котором заставляли других стоять, старшие подламывали розги, чтобы те от пары ударов ломались пополам, и постоянно что-то у машины главной монахини крали. Ну то, что достать сами могли, конечно. Их потом на горох ставили, да горох уже передавленный.
Через время некоторые стали от работы отказываться, ссылаться на недомогание. У старших девчонок даже месячные иногда шли, а они вместо того, чтобы совать себе в трусы выдаваемые тряпки с ватой, просто мазали кровью их матрасы и их же церковную одежду. Ну страшно уже старшие натерпелись, некоторые даже не первый год в монастырь приезжали. И, в общем, однажды, сговариваясь где-то два-три дня, мы всем скопом просто отказались выходить из комнат. Подпёрли двери кроватями и заперлись. Открыли быстро, гадины, да мы через пару дней ещё лучше план придумали.
Я разыграла страшную сцену, которую сама назвала «аппендикс». Сказала, что живот страшно болит, даже рвоту вызвала для пущего эффекта. Когда несколько монахинь стояли у моей кровати, в каморке, где даже не было окна, а одна вышла на улицу звонить по сотовому в скорую, я выскочила за дверь, а старшие на ключ краденый каморку закрыли. Стучались те две страшно, а мы смеялись. Потом ещё несколько девчонок отобрали у вышедшей телефон. Ну а что она сделает толпе? Покрестит?
Такой я устроила бунт, что меня забрали раньше оговоренного. Должна я была быть там полтора месяца, пол-лета по сути, а пробыла недели три. Главная монахиня на меня орала так, что уши закладывало, и так же маме в трубку, что я её там чуть не убила и имущество казëнное попортила. Мать вырвала отца с работы и буквально заставила за мной поехать на поезде, по телефону вообще обещала меня и дома отодрать. А я думала: «А чего я там не видела? Пусть приезжает, у неё рука слабее!» Папа как-то приехал, как-то поймал такси и доехал до самого монастыря. Сам не свой. Вроде не злой ещё, но очень напряжëнный.
Короче, я впервые увидела в нём человека, воспитанного одними маргиналами, зеками да фанатиками. Кричал он похуже главной, громко, да ещё и басом, матами её крыть не переставал. И проклинал её, и обещал, что душа её в синем пламени гореть будет, и полицию обещал притащить, и братков, и друга, сидевшего за убийство, и подругу, которая мужа крысиным ядом отравила. Сходка бы у всех этих людей отличная получилась, я бы посмотрела, но он меня взял на руки, увёл и плюнул монахине под ноги. Девчонки, учинившие со мной бунт, смотрели на меня одновременно грустно и благодарно. Грустно, что так их покинула, а благодарно за то, что всех их там переубедила. Никто не должен страдать, если сам на то не нарывается!
Папа мне на вокзале купил мороженое и спросил, много ли я там плакала. А я ему честно, но хвастаясь, заявила, что плакали там только монашки.
По прошествии лет узнала, что лагерь тот прикрыли впопыхах, через год после моего уезда. На главную подали в суд, других от церкви отстранили. Даже интервью с выросшими девочками брали на одном телеканале, а они там, бывало, по десятилетие в этот лагерь ездили. Все, как одна, про меня говорили, имя моё вспоминали, Надя. Впервые, говорят, поверили в то, что имена не зря людям даются, ведь я им и вправду надежду подарила, надежду на то, что кошмар этот кончится.
Как-то даже в подростковые годы в анонимном чате списалась случайно с девчонкой, которая тоже приезжала туда. Мир тесен, да до того, что я узнала в ней ту самую чихнувшую на молитве девчонку с Лагуной! Контакт мы уже, конечно, не держим. Но в тот момент так приятно было с ней поговорить, а ей со мной, звездой трагедии, ещё больше.
Бабка меня после монастыря не обижала. Пыталась, а я ей такое в ответ делала, надеялась, сердце её старое не выдержит. И не выдержало. Однажды вечером ей плохо стало. Позвонила папе, он приехал и вызвал скорую. Повезли её в больницу. Спасти пытались, да какое там? Она до войны родилась, надолго бы в мире не задержалась. Помню, ехали мы в скорой, я у папы на коленях, ведь не с кем оставить. Я на бабушку посмотрела, такую слабенькую, худенькую, дряхлую, и вдруг удивилась, что раньше её побаивалась и давала себя изводить. Я к ней руку потянула, может, попрощаюсь хоть?
Она на меня посмотрела туманными глазами, будто и не видела меня толком, и сказала:
— Гореть тебе в аду.
Не плакала я на её похоронах, в общем. Вообще нет. Да и папа не особо, и мама. Вот родня её да, страшно горевала, сопли текли. Даже письмо дяди зачитали, того самого, который сидит полжизни. Про мораль, веру в праведное, поиск лучшего.
Не берусь о религии ничего судить, а стоит. Монашки были искренне верующими, бабка — тоже. И, может, и я бы была, не будь вера в их руках отравой. У них не то, что опиум для народа, у них для народа целый «крокодил». Ненавижу молитвы, ненавижу церкви, ненавижу даже кресты до сих пор. Передёргивает. Когда сигналки от скорой слышу, вспоминаю, как бабка на смертном одре предпочла мне зла пожелать, а не в любви признаться. Сволочь. Я её не простила и прощать не собираюсь, пусть черти её в котле за меня вилами колят.
Но я не хочу завершать и свою бытие чем-то таким. Не хочу я быть отравой. Если в моих силах и в моём праве пожелать что-то всем, то я желаю всем простой человеческой любви. К себе, конечно же, в первую очередь, а любовь к ближнему и сама там подтянется. Вот пусть все любят, как мой папа меня любил! Его сердце чуть не разорвалось, когда он увидел меня в том монастыре, в синяках, ссадинах и чужой одежде, и его любви хватило, чтобы меня защитить. Пусть все любят, как моя мама! Она допустила херову тучу ошибок, но всегда пыталась меня понять, всегда пыталась помочь, всегда была на моей стороне, а на ту монашку подала коллективный иск, с родителями других пострадавших.
Вот пусть все любят себя, как любила я, и пусть борются так, как боролась я! Я была тупой девятилеткой, которая понимала больше, чем понимаю сейчас. В девять лет я всегда знала, чего хочу, и до сих пор равняюсь на саму себя. Фанатичка или нет, моя бабка и без религии не была доброй. И, может, часть моей личности и отведена ненависти под неё, но я не даю этот ненависти проникнуть всюду. Потому что, в отличие от неё, хочу стремится к лучшему. А не к Иисусу, Господи его помилуй, Христосу.