Часть 1
8 июня 2024 г., 21:42
В банке было душно. Временами из приоткрытых окон долетал слабый порыв ветра, и тогда люди, как большие подсолнухи, поворачивали к нему лица. Исаев взглянул на настенные часы. Стрелка приближалась к семи. Окинув взглядом очередь, он понял, что уже не успеет получить деньги, но надежда, как известно, умирает последней. Скучая, он посмотрел на девушку в кассе. Грубо говоря, девушкой она, наверно, уже не была; на вид ей было лет сорок, может, чуть больше или чуть меньше, в волосах пробивалась редкая седина, а у губ пролегли горькие морщины. Самым примечательным в ней были глаза — большие, круглые и немного печальные. Исаев знал эту печаль: она жила и в его глазах, и в глазах немногих его друзей, уже, конечно, покойных, глазах его жены и даже в голосе его сына, отравляя взгляд и накладывая вечную печать общего прошлого. Образ девушки царапал его, как будто Исаев знал и её саму; он медленно перебрал в памяти всех немецких знакомых и не нашёл никого похожего.
Рядом послышались шаркающие шаги. Исаев озадаченно моргнул, возвращаясь в реальность, и увидел перед собой дряхлого банковского сторожа.
— Через пять минут закрываемся, уважаемый. Идите себе, не ждите — до вас всё равно очередь не дойдёт.
Исаев улыбнулся. Старик явно хотел разговора, но у него не было настроения.
— Спасибо, — ответил он. — Вы ведь работаете завтра? Я приду пораньше. Как думаете, успею?
— Успеете, уважаемый, если раньше, то, конечно, успеете…
Исаев поблагодарил его кивком и вышел. На душе было хорошо. Стоял август. Лето ещё отстаивало свои права, но понемногу уступало осени, и тёплый вечер постепенно сменялся прохладой. Солнце стояло высоко, но всё же клонилось к закату, и лучи его, уже не такие яркие, всё же попадали в глаза и заставляли щуриться, привыкая. Шумела вода в фонтане, с задорным плеском падая вниз.
Исаев посмотрел наверх и вздрогнул от нахлынувших воспоминаний. Когда-то давно, лет тридцать назад, он так же стоял на этих каменных ступенях, и так же солнце слепило его и играло в водяном блеске фонтана, и лёгкий ветер гонял по площади редкие опавшие листья. Вправо уходил маленький переулок, и тогда, тридцать лет назад, оттуда вышла девушка, маленькая, тонкая, прижимающая к груди два бумажных пакета; мальчишка, пробегавший мимо, толкнул её, она выронила пакеты, они порвались с долгим треском, и на брусчатку выкатились овощи. У девушки слезы выступили на глазах, она наклонилась, стала собирать их, и, конечно, Штирлиц подошёл ей помочь.
— Как вас зовут, красавица? — спросил он у неё.
— Габи. Габи Набель.
Он задохнулся. Исаев обернулся на тяжёлые двери банка; он знал теперь, кто сидел там, в кассе, и кто смотрел на него большими круглыми и немного печальными глазами. Он хотел было вернуться, растолкать остатки очереди, пробиться к ней, прокричать её имя; но сторож повесил табличку «Закрыто», последние люди вышли из здания, — а Габи Набель среди них не было.
Штирлиц зябко поежился. Налетевший ветер обдал холодом, и он пожалел, что не надел с утра пальто. Делать было нечего; без денег он ничего не мог, а цель командировки уже достиг. Идти домой не хотелось, и оставалось только гулять по Берлину. Идея эта вызывала где-то в глубине его души глухую, нарывающую боль и легкий ужас, но вернуться теперь в тесный гостиничный номер он не мог. Встреча с Габи засела у него внутри, как заноза, проткнула нарыв и гнала его, гнала в новое путешествие по городу.
Он скользнул в переулок, уходя подальше от центра и пытаясь отделаться от воспоминаний, но они оставлять его вовсе не хотели и захватывали сознание. Здесь он провожал Габи домой в тот день; по этой улице подвозил Шелленберга на работу, когда тому пришлось заночевать у него; в этом кабаке пил с Айсманом и Холтоффом; а в этой церкви служил пастор Шлаг. Если спуститься здесь и затем, возле красного здания, повернуть направо, то можно выйти на дорогу к его бывшему дому. Ноги несли его сами, и он уже ничего не мог — только отмечать своё прошлое. По этим улицам он ходил, ещё молодой — ведь сорок пять — молодость для шестидесятилетнего! — здесь прошёл один из самых внушительных отрезков его жизни, и призраки вставали из-под каждого камня брусчатки, глядели из каждого окна и приветствовали его, как старого друга, разбивая старое сердце. Сейчас налево, пройти два перекрёстка и там, в этажном доме — сколько же было этажей? — двадцать лет назад жили Эрвин и Кэт — он, кстати, ни разу не видел её после войны.
Штирлиц вспомнил фрау Заурих. Ему стало стыдно. Он и Габи были единственными близкими ей людьми, а он так позорно ее оставил. У него не было выбора, и он отлично это понимал, но что она должна была думать о нём? Как сложилась её жизнь после его побега? Кто теперь вывозил её в лес весной? Кто поддавался ей в шахматы? Кому она рассказывала про свойства зверобоя и победу над смертью?
А может быть, она и вовсе уже умерла. Штирлиц вздрогнул, представив на миг тело в гробу, печальную музыку, маленькую церковь на маленьком кладбище и одинокую могилу; пустой зал, разбитые окна, покосившееся здание «Элефанта»…
Над головой оглушительно звонко каркнула ворона, вырывая его из мыслей. Штирлиц обнаружил, что стоит у дверей знакомого кафе и уже тянется, чтобы открыть их. Ручка неприятно похолодила ладонь. Тревожно и одиноко дзынкнул под потолком колокольчик. Внутри сидели за столиками несколько компаний, тихо переговариваясь; в углу ворковала влюблённая пара; за стойкой усталый тучный незнакомый ему бармен протирал стакан. Старые полы скрипели, когда он шёл к стойке.
— Я хочу поговорить с хозяевами.
Бармен остановился и хмуро посмотрел на него:
— Как вас представить?
Штирлиц замер. Он не думал, что будет так просто, не думал, что сможет так войти к ней — почему к ней, ведь, быть может, она и впрямь умерла, а, может, продала кафе и уехала далеко-далеко доживать старость — и не успел ещё из всей вереницы своих имён выбрать правильное.
— Товарищ Исаев, пожалуйста.
Бармен глянул на него с подозрением, вышел и через пару минут вернулся.
— Проходите.
— Вы что-то от меня хотели?
Штирлиц замер у закрывшейся за ним двери. В углу комнаты, у окна, стояла, держась за подоконник, маленькая, худая старая немка в очках на верёвочке, в огромной шали, накинутой на узкие плечи и сползшей с одного краю, со впавшими щеками и пигментными пятнами, заставшая, по виду, и Гитлера, и кайзера, и даже, возможно, Бисмарка. Голос её был хриплым и тихим, и Штирлиц поначалу не понял, что она сказала и кто это, — а когда понял, задохнулся от того, насколько знакомым он был и насколько изменилась его хозяйка.
— Вы меня не узнаете? — Штирлиц слабо улыбнулся, а сердце сжалось, как от укола. Этого он не ждал: в конце концов, не так уж сильно он изменился, только морщин прибавилось, а седой он уже тогда был. Женщина подслеповато прищурилась.
— Нет.
Штирлицу показалось, что он сейчас упадёт навзничь и не встанет, но он вцепился пальцами в столешницу, пальцы заболели и он не упал.
— Вы меня знаете, фрау Заурих, — сказал он, и фрау Заурих вздрогнула. — Просто вы знаете меня как господина Бользена.
Как будто кто-то прочитал заклинание над комнатой; фрау Заурих резко выпрямилась, оживилась, засуетилась, как раньше, выскочила в коридор, что-то приказала бармену, вернулась, забегала по комнате, словно и не стояла секунду назад в оцепенении, а голос её стал громче и звонче. Даже одинокая лампа под потолком, казалось, загорелась ярче, перенимая настроение хозяйки. Штирлиц попытался остановить её, попросил не беспокоиться так ради него, но фрау Заурих вошла в раж и металась из угла в угол.
Каким-то образом Штирлица посадили за стол, на столе откуда ни возьмись появились две чашки чая, фрау Заурих внимательно на них посмотрела, они исчезли и вместо них встала бутылка коньяка. Удовлетворенная этими махинациями, фрау Заурих села напротив, но тут же поднялась снова.
— Хотите в шахматы? У меня ещё лежат старые, которые вы мне подарили. Давайте, господин… — она замялась, не зная, как к нему обратиться, но быстро продолжила, — господин Бользен, мы с вами так давно не играли в шахматы!
Штирлиц не успел ответить, да и фрау Заурих в этом явно не нуждалась. Бутылка отодвинулась на край стола. В центре торжественно встала доска. Штирлиц робко поставил несколько фигур.
— Нет-нет, — перебила она, — белыми буду я. Вы, когда белыми играете, всегда выигрываете. Должна же я вас обыграть хоть когда-нибудь!
Повисла тишина. Фигуры мягко стучали по доске. Штирлицу показалось, будто и не было этих двадцати лет, будто точно так же за окном ходили эсэсовцы и недалеко вещали с трибуны Гитлер и Геббельс, а на Вильгельмштрассе сидит Шелленберг и улыбается по-кошачьи. И странно, но здесь, в этот момент, Штирлиц ощутил себя если не дома, то где-то рядом. В конце концов, он жил в этом — смешно подумать — гораздо меньше, чем на родине, но дурные привычки вживаются в человека глубже хороших, и разведработа явно относилась к первым. Там, на войне, он знал, что и как ему делать, чего ожидать и где стоит придержать язык, а здесь… здесь всё было хорошо, и это было трудно.
— Я все-таки не понимаю, — сказала наконец фрау Заурих, — но почему вы представились этим русским именем?
— Потому что это моё имя. Настоящее. Почти.
Фрау Заурих задумчиво кивнула. Она взяла пешку, повертела её в руках, потом, спохватившись, поставила на место и, хитро взглянув на Штирлица, сходила королевой.
— Вы ничего не скажете?
— О чем?
— О том, что я лгал вам. Что я совсем не честный арийский офицер и даже не вполне немец.
Фрау Заурих оперлась щекой на ладонь. Брови её сложились домиком в каком-то беззащитном недоумении. Штирлиц захотел упасть перед ней на колени и зарыдать, и целовать её руки, и что-то шептать, шептать какой-то бред и чувствовать её ладонь на своей голове, и без конца извиняться перед ней.
Но он сдержался.
— А зачем? Разве вы пришли мне вредить?
Он сморгнул слезы. Уж слишком сентиментальным он становился в это мирное время, когда не надо было ни от кого скрываться самому и скрывать свои мысли и чувства. Будь сейчас война, он бы уже умер, лежал бы на этом дощатом полу с облупившимся лаком и истекал кровью.
Но войны не было, и слава богу, потому что тогда с ним рядом лежала бы эта маленькая, высохшая за почти два десятка лет в разлуке старушка, а этого он позволить не мог.
— А раньше вы при мне не плакали.
— Раньше я вовсе почти не плакал.
Фрау Заурих поджала губы и до боли стиснула руки под столом. Ей было жаль, безумно жаль этого великого человека, сидящего напротив неё, — того, кто всегда ей помогал, кого она всю жизнь любила, кто заменил ей сына, погибшего на фронте — и она отогнала мысль о том, что его убили, возможно, друзья Бользена, во всяком случае, те, кого любил он, — потому что и его перемолола эта машина, и он не просто так сейчас перед ней плакал, первый раз, возможно, за последние тридцать-сорок лет, а оплакивал свою жизнь, — и это их роднило.
Господин Бользен не сдерживался больше и просто рыдал, закрыв лицо руками.
— Господин Бользен, — прошептала она ему, когда он замолчал и только дышал прерывисто, — мат.
Штирлиц поднял голову и криво улыбнулся.
— Видите, — сказал он, — вот вы меня и обыграли.
Они сидели рядом, разделённые только маленьким деревянным столиком. Бутылка осталась неоткрытой. За окном стемнело. Уродливые тёмные ветви тянулись к ним и изредка от ветра бились в стекло.
— У вас есть, где переночевать? — спросила фрау Заурих. — Хотите, я постелю вам у меня? Где-то должна была остаться раскладушка.
— Не надо, — ответил Штирлиц, — у меня оплачен номер в гостинице. Надо явиться, а то что это — ни себе, ни людям.
Штирлиц подумал, что эта поговорка, наверно, раз и навсегда про него. Он ведь хотел остаться, согласился бы и на раскладушку — ох, как ругались бы потом его старые кости! — и фрау Заурих была бы этому только рада — не костям, конечно, — но — ни себе, ни людям.
Пора было возвращаться.
Ему вдруг стало страшно уходить. Здесь, в этом случайно созданном островке войны, он был нужен и уместен, был собой, во всяком случае, тем, кем был почти всю жизнь; но стоило ему сделать шаг — он оказался бы там, в мирной промозглой берлинской ночи, старый преподаватель чужого университета, ненужный ни здесь, ни на родине, осколок прожитого всеми, кроме него и этой старушки напротив, прошлого.
— Господин Бользен, — окликнула она его, когда он взял ручку, — вы ещё придете?
Штирлиц улыбнулся и открыл дверь.