Чужими следами

R
Завершён
37
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 3 324 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
37 Нравится 7 Отзывы 3 В сборник

Часть 1

Настройки

любить это знать тебя так будто ты мной был написан © Виктория Marla Власова

Встретить его — равносильно смешку судьбы. Всё, что хотелось Вере, — смеяться в кулак, подобно ученицам, которые смотрят на её страничку в инстаграме с задних парт. Как будто она с другой планеты, с другой звезды, а не всего-то учитель литературы, которому приходится надевать маску снисходительности и доброты. Она всё ещё помнит, как прогуливала его уроки. Помнит, как он поднимал бровь, как смешки в глазах (как у судьбы, как у высших сил — такие же отстранённые) находили выход в сугубо формальной издёвке. Сейчас он хмыкает, обнаруживая её, пытающейся справиться с кофе-машиной. Исчадие ада, шайтан-машина. Вера — человек духа, не материи. Он — похоже, что наоборот, потому что нажимает на нужные кнопки вполне себе успешно. — Анисимова? Потеряла дорогу до класса? — В тридцать лет поздно ходить на уроки. — Да, согласен, даже в качестве учителя. Ты какими ветрами? — Судьбоносными. Вряд ли судьба хотела, чтобы она оказалась в той же школе, но в противоположной роли. Может, ей нужно проработать карму инфантильности. Читать бездарные сочинения десятиклассников, и изредка — ещё более бездарные стихи. Она стала той самой. Судьба никогда не бывает серьёзной, она застряла в иронии постмодерна, повторяя один и тот же паттерн, видоизменяя его лишь в мелочах — он тоже смеётся. Глядит в её глаза с любопытством и немного опаской, словно боясь, что из этих болот вылезет хтонический призрак их общей Джульетты и задушит, отравит, утащит на дно. Он не выглядел разбитым. Не выглядел постаревшим. Не было только кожанки, татуировки спрятаны под рубашкой, наивность под сединой на висках. На пальце — кольцо, о, эти ошейники на пальцах, плотины для артерий в безымянных, ведущих прямо к сердцу. Вера не знала, как он должен выглядеть — она запомнила его младше себя. Теперь все двадцатипятилетние кажутся ей нежными мальчиками, которым нужно зашивать колени и головы. — Тоже сдались судьбоносным ветрам? — спрашивает она после долгого молчания, во время которого он наливал себе латте. — Есть такое. Готов твой 11-А к проверке РАНО? Объяснила им все конфликты «Войны и мира»? Стреляет глазами лукаво, намекая на её двоечную натуру в школе. Вера думает: на самом деле, мало что изменилось. Ей всё еще трудно сохранять формальность с учителями — с бывшими ли, с нынешними. Теперь это можно, теперь можно не пытаться добиться вязкого одобрения. В бытии тридцатилетней мегерой есть свои плюсы, своя абсолютно комфортная мера свободы. Правда, листая профили своих пьяных учениц и попивая сухое красное в одинокой раздолбанной двушке, она больше концентрировалась на минусах. — Они его отменяют в твиттере. — Жаль, теорию относительности так не отменишь. Это относительно — с точки зрения нарратива бомжей, у них прекрасная жизнь. Оба преподают, имеют место, где жить. С точки зрения призрака матери Веры или её семнадцатилетнего фантома, она свою жизнь променяла на существование моли в шкафу, доедающей провинциальную шубу. Александр Ильич — хоть и не выглядел уязвлённым — растерянно потирал костяшки пальцев. И оба не знали, что дальше сказать. Не знали, кем им быть вне их прошлых социальных ролей. Существовали ли они вне формальностей прошедших лет, сейчас отдающих горечью. Но, по крайней мере, они точно вышли из формальностей настоящего. Из ноября двухтысячи-размытого, в апрель нового десятилетия. И запомнили друг друга, как возможное место для собаки, где можно закопать кость или крысу. Пометили друг друга понимающими взглядами. Может, придётся вернуться. Если станет совсем уж невыносимо. *** Одинадцатиклассники репетировали выпускной вальс. Правда, какая-то часть из них радостно слушала реп за углом школы, куря подорожавшие раза в три сигареты (интересно, сколько им дают карманных денег?). Прямо на том месте, где когда-то курили они с Джульеттой, под тенью молодой сирени. Вера подавляет желание заглянуть под их камень — вдруг там осталась красная пачка? Она, скрестив руки на груди, как завидующая девчонка, которой не подарили нужную куклу на десятилетие, смотрела на их ужимки — вот девочка ерошит мальчику волосы, вот мальчик даёт девочке пинка под зад, а другие кривляются на камеру, строя из себя взрослых и фатальных, как падение в пропасть. Нет у них ещё никакой пропасти, только мелкий прудик. Они с Джульеттой тоже думали, что невероятно глубоки, когда вся их глубина — только предчувствие будущего дна. Они же не были глубоки. Она — так точно. Почему? Ей было просто интересно, почему. — У тебя твоих покемонов тоже забрали? — звучит вдруг голос над ухом. Он зеркально скрещивает руки. Вера мимоходом отмечает — рубашка выглаженная, вызывающе белая, с вызывающе торчащим ремешком от часов. Оба скептически скосили бровь на своих покемонов. — Ага. Думают, я буду расстроена. Я сделала вид, что да. Я очень зла. — Меня достало слово «вайб». В печёнках уже сидит. Они говорят даже про меня: «Вайб Эйнштейна». Неожиданно по-детски прозвучащая обида в его голосе заставила Веру прыснуть. — А мне нравится. Мы стремимся к описанию микроощущений от каждого момента, каждого дыхания жизни. Постмодерн и клиповое мышление, но что поделать. Разговор почти становится того обычного вайба, когда Вера начинает говорить, а другие люди смотрят на неё, как на сумасшедшую, но, кажется, ей удалось остаться на черте, в междустрочье этих двух граней — фейри и человека. Александр (больше не Ильич) смотрит с еле заметным удивлением, ничего не говорит, но как будто не оставляет фразу повиснуть в воздухе, а ловит её в кулак. Говорит глазами: «Я понял, я принял». Позволяет не пытаться сбежать в скорлупу фальши. И Вера неожиданно расслабляется. Кажется, она понимает, почему их Джульетта всё-таки его «да», — он всегда как будто всё понимает. Не пытается исправить, не пытается изменить порядок вещей, который неизменяем по своей сути, просто… плывёт по течению рядом. Его присутствие приятно охлаждает, как ветерок в душный летний день. — Александр Ильич, — звучит неожиданно с танцплощадки удивительно звонкий и требовательный голос — его интонации чуть кокетливо-капризны. Вера мгновенно его узнаёт — Зыкина из 11-А. Они синхронно поворачивают голову, чтобы встретить горделивый изгиб шеи и игривый взгляд карих глаз. Она совсем не была похожа, нет. Другие волосы — шоколадные и кудрявые, другие глаза — тёплые, янтарные, и вся она не высокая и тонкая, а мягкая и маленькая, но. Ох уж эта осанка, кричащая: «Мне можно». Они синхронно ловят взглядом движение её руки с длиннющими ногтями, синхронно переглядываются. — Скажите хоть вы Васильеву, что вальс на выпускной бывает только один раз. Он говорит, это девчачьи дела. Заливается частым смехом. Стреляет глазками сначала в Веру, потом снова на Александра Ильича. Колибри, которая часто машет крылышками над цветком, кошка, которая играючи подкрадывается к добыче. — Васильев, выпускной бывает только один раз, — послушно говорит он, и в изгибе его губ прячется усмешка. Снова ловит мячик, снова ловит чужие смыслы, чтобы играться ими в волейбол. — Здрасьте, Вера Иванна. Я принесу сочинение завтра, обещаю! — Я это уже слышу с февраля, Зыкина. Есть ли для меня хоть минутка в твоём плотном расписании? В одиннадцатом классе ей казалось дичью, что он флиртовал на грани формальности, игрался с ней, как кошка с мышкой — конечно, она это видела. Это видели все, и возникало чувство, что смотришь в замочную скважину и слышишь разговоры, предназначенные для узких коморок, приглушённого света и личных переписок. Но теперь она понимала, как трудно быть квадратной и серой, сделанной из отчётов и таблиц в экселе. Она бы сама отвезла её до дома, сама бы предложила ей дополнительные занятия. Что-то в этом было дикое, но захватывающее. Сверхэмоция, будоражащая полётность. Зыкина, снова заливаясь смехом, снова убегает танцевать. Каждое её движение продумано для камеры, создано для прикосновения восхищённых глаз. — Ну и орлиные когти. Слышал, она Алексееву ими поцарапала из-за какого-то парня. Ей нравится вайб сплетен. Ехидная улыбка сама просится на губы. — Как думаешь, на кого из нас у неё краш? Бьюсь об заклад, что на меня. Ни одно моё слово на уроках она не оставляет без глупой шуточки. Он издаёт смешок, и в его глазах она видит своё отражение — с такими же расширенными от полётности зрачками. — Сомневаюсь. Недавно она нашла меня вконтакте и пролайкала все фото. Жена закатила истерику. — История повторяется, да? Он её Доппельгангер, понимает вдруг Вера. Она смотрится в него, как в своё отражение, как в саму себя, — тут же зная, какое движение пойдёт дальше, какими словами он ей ответит. В этом взаимодействии нет тревоги, нет подводных камней, нет неосторожного хождения по канату — эта комната, в которой ты уже был, которую не страшно открывать даже в темноте. Их нейроны зеркалят друг друга в сарказме, в ехидном взгляде на других учителей с нелепыми голубыми тенями, в флирте с ученицами. В семнадцать она думала, что он её враг, её заноза под ногтем. Удивительно, как всё меняется с годами, когда ты его вдруг догоняешь и становишься вровень. Шаги вдруг становятся синхронными, как в солдатском марше. — Больше не повторится, — говорит он с грустью, и теперь Вера ловит мячик и прижимает к груди, отворачивая голову к кристально-голубому небу. Когда-то она видела шарики, летящие к нему навстречу. Это было словно узнавание старого друга, с которым больше не хочешь общаться — смотреть на палящее солнце, слышать тот же самый вальс. Видеть, как он смотрит на Зыкину, танцующую вальс с дегенератом-одноклассником. Чувствовал ли он тогда себя скинутым на обочину? Или это чувство для него было привычным с детства? Учителя и ученики — существа с разных сторон бытия. Смотрят друг на друга с дикой завистью и ненавистью. Теперь Вера оказалась по другую сторону. Возможно, это её суть — постоянно менять ипостаси, места жительства, лирических героев, познавая те самые стороны. «Каждое существо приходит в мир, чтобы его изучать», да? Внезапно её сердцу становится спокойно, внезапно она осознаёт, как же хорошо, что кровь в нём больше не кипит, как вода в ржавом чайнике — как хорошо, когда больше нечего ждать. * * * Как будто им не нужно было говорить, когда, где, с кем — вместе имело значение только «почему», и каким-то смутным подкожным осознанием оно было им обоим понятно. Это объяснение остаётся на обочине, трупик лося, который не хочется лишний раз трогать, так сильно оно смердит. Они — это лёгкие разговоры, смех, как пузырьки в шампанском, пластыри поверх их общей неуместности в Черёмухино, чуть ли не единственных молодых преподавателей в Черёмухино. Другие учителя не плохи, нет. Просто, видя и слыша их, что-то в тебе медленно потухает, не найдя нужного и желанного. Как и в любом другом месте, как и в любой другой стороне бытия. Он — как будто больше и не ищет. Вера понимает его. Она не спрашивает, почему он снова вернулся в преподавание, что он делал эти десять лет, где он бродил и почему был в отношениях с Юлей. Это кажется важным, но это труп лося. Между ними дозволяются только шутки о коллегах и учениках. — Зыкина пялилась на меня весь урок, — хвастается он, мимолётно заходя в учительскую и скидывая ноги Веры со стола. Она со стоном вырубает сериал. — На меня тоже, — парирует она. — Она меня испытывает на прочность. — Завари латте, мне нужно провести собрание, — просит, убегая. — Соболезную. Когда директор говорит о низкой успеваемости их классов, журя их как детей, они как дети переглядываются. И словно ничего не меняется, она словно в парадигме ученика. Сан Саныч брызжет слюной, зовёт какую-то Леночку, трёт виски и жалуется, что жена запрещает ему пить второй месяц. Если жизнь — это коридор, то школа — это комната, в которой можно спрятаться. В которой всё определённо, среди растений на подоконниках и сменяющих друг друга ролей. Учителя заваривают чай, устраиваются на кровати, покорно опускают голову перед родителями, и всё так правильно и уютно, что так легко застрять на всю жизнь. Ты будто видишь тот самый ковёр на стене. Скоро все имена становятся знакомыми, становятся знакомыми все местные прозвища и шутки, Вера почти пускает корни. В какой-то момент ей становится страшно, что очередная временная работа станет пожизненной. Как это глупо — в тридцать лет до сих пор искать себя. Словно смотреть в мутную воду засохшего пруда. Корпоратив всё в той же «Миле» ощущается обязаловкой, на которой они оба снова на обочине. Смеются над Сан Санычем, исполняющим жаркие танцы под Меладзе, над физруком, флиртующим с изящностью медведя с русичкой. Вера уже давно не надеется напиться до потери сознания — после двадцати эта кнопка в ней залипла, эту функцию атрофировали. Она всегда в сознании, всегда в трезвом уме, и так хочется это исправить. Может, тогда мир приобретёт силуэты, которые обещают, а не разочаровывают. Он весь вечер переписывается в телефоне с хмурым лицом. — Ревнует? — спрашивает она. — Думает, я буду трахаться с Екатериной Николаевной, — и смотрит на неё. В почти полутьме его взгляд вдруг становится тем самым предвкушающим силуэтом. Он словно прикасается к ней взглядом — ласково, ожидая ответа, ожидая, что она перекинет ему мячик. У Веры как будто на секунду — перебой в рёбрах. Такое бывает, если перепьёшь, начинается мерцательная аритмия. Муж смотрит на неё спустя три года брака совсем по-другому — ей кажется, что она ему осточертела. Он тоже осточертел. Она вышла за него, как будто потому что отказать не было сил. Антон казался надёжным, вросшим корнями в землю дубом — коренастый, шутливый, с тремя бизнесами и обещанием, что ей больше никогда не придётся скитаться. Он всё то, чего ей так не хватало. Они вместе — как кухня, на которой обедаешь при свете дня обыденными макаронами. Они с Александром — как возвращаться в полупустой электричке из города. Ноги гудят, но ты выдыхаешь, смотришь в чёрное окно, и тебе становится тепло. Наверное, когда они выйдут из электрички, они всё-таки пойдут совсем в разные стороны. Она думает: в этом на самом деле, совсем нет любви или даже близко, но когда они выходят покурить, ей вдруг хочется притвориться пьяной. Он держит её за талию, шутя над тем, что подумает её муж, она шутит над его женой, и когда он приводит её к подъезду, ей почти хочется почувствовать этот призрачный поцелуй. Как бы он ощущался? Синхронным? Наверное, совсем не как с Юлей или с тем, кто притягивается на химическом уровне, — внахлёст, навзрыд, с сердцем поперёк глотки. Прикосновением ветра, прикосновением мысли. Она стоит над ним — на ступеньках крыльца, положив руки на плечи. Он смеётся, держа её за талию, и смотрит всё ещё слишком ласково. Будь Вера младше или Юлей, ей эта нежность бы лезвием на связки или проворотом ножа в сердце, но сейчас ей лишь светом в солнечное сплетение. И — чуть-чуть тоской. — Меня убивает животная парадигма мира, — жалуется она вдруг плаксивым голосом. Мир размывается и становится правильным, как на карусели или в поезде. Так оно и есть. — Ты хочешь быть растением или камнем? И вдруг Вера понимает — вот оно, вот оно. Доппельгангер, зеркало, юмор, сарказм той самой высшей силы, говорящей теми самыми зеркальными фразами. Это узнавание похлеще того, на крыльце школы — перекрёсток, в котором сходятся все дороги. Как ей возвращаться домой, в ту самую кухню? Как ей убрать руки с широких тёплых плеч? — Это тоже, но сейчас я… о другом. Люди живут на уровне инстинктов, инстинктов социума, химии, заложенной в голове. Всё ваше взаимодействие определяется этим, если они не доходят до нужного уровня ментала. — Она сама не знает, как получается говорить так складно. — А большая часть не выходит из подвала даже на нулевой этаж. Особенно мужчины. Она знает, что увидит в его глазах призрак узнаваемой грусти. Но это именно что призрак — кажется, эта грусть срослась с его личностью, стала третьей рукой. Что-то, что принимается просто по факту и больше не вспоминается. — Слишком многословно, но да. Я жду времён, когда сознание можно будет скачивать на флешку и общаться с пикселями. Но думаю, ничего не изменится. — Это бессмысленно. Она не говорит, что с ним совсем не как с другими мужчинами — она общается с его сознанием, а не физической частью, и он тоже. Они не знают фактов из биографии друг друга, но это никогда самое не важное. Это — прерогатива животного мира. Даты, числа, имена, города, расстояния, описания действий, за которыми теряется сердцевинка чувства, ядро смысла. Пока он держит её за талию, она вставляет ему сигарету в зубы и зажигает. Они шатаются и смеются. На неё дышат вишней, выдыхают все сожаления. Поцелуя не случается, он застыл посередине их губ. Но его нежный взгляд — всё ещё тот самый обещающий силуэт. Вера сбегает из апрельской слякоти в спёртость подъезда и впервые не чувствует, как тяжело отрывать пятки от пола. * * * «Ничего общего с тем, что пишут в дурацких романах». Вера знает: если бы она была Юлей, она бы чувствовала его фигуру в коридоре как землетрясение в животе, как рёбра, сходящиеся посередине сердца, как узнавание среди тысяч реинкарнаций, и это узнавание — камень в затылок. Нет, это как прочитать твой же текст. Он тебе нравится, но он твой. Комната, открытая нараспашку без страха. Выпускной — ещё один перекрёсток. Зыкина дарит цветы только им из всех учителей, у неё потрясающее платье, и напоследок она стреляет им по очереди глазками, так и не разрешая их спор. Выпускной на этот раз ощущается совсем по-другому. Ничего сверх, ничего из слёз, подходящих прямо к горлу переизбытком, ничего, ничего. Она думает, кто из них куда пойдёт, как скоро разочаруется, как скоро поменяет три тысячи дорог, а кто будет верен своей тропе и в конце концов станет тем самым деревом, а не перекати-поле и газетой, которую читают в очереди к врачу. — Ты идёшь с ними в кафе? — спрашивает Александр Ильич, и Вера лишь мотает головой. — Мне нужно делать ремонт в квартире. Муж уехал по делам. Иногда происходят вещи, про которые ты знаешь, что они произойдут — силуэты наконец обретают чёткую форму. Он, как будто это само собой разумеющееся, берёт её с собой в машину (не ту раздолбанную ладу, а новенький лансер), отвозит её до квартиры, заходит вместе с ней. Берёт в руки рулоны обоев, спрашивает, почему такие уродливые, неужели это выбирала она. Вере тошно от взгляда на голые стены, но ещё более тошнотворно становится, когда стены обретают цвет — у этого силуэта оказывается совсем неправильное лицо. Оно происходит так, как она и ожидала — они просто сидят, пьют чай, смотрят фильм, а потом она поворачивает голову, и оно получается само собой, без искр и напряжения, без ожидания и страха поверх жажды. Да, этот поцелуй как прикосновение ветра, прикосновение мысли. В нём больше духовного, чем физического, больше от разговоров. Но он удивительно механичен, словно определён теми самыми животными паттернами — как будто у Веры совсем пусто в голове. Она чуть не падает с дивана, они смеются, когда он тянет её за руку и сажает на колени. Она знает, почему это не ощущается мерзкой изменой ни для одного из них — это всё ещё как целоваться с зеркалом. Это всё ещё как раздеваться в ванной, когда она стягивает с него свитер и проводит пальцами по крепкой груди. Должно быть, качается. Она тоже в неплохой форме — просто она совсем не стареет. Её муж не знаком с её двадцатилетней версией, но ему и не нужно, она застыла как в криокамере. И они больше разговаривали, чем занимались сексом. — У меня был секс с троюродным братом, — говорит она, чуть задыхаясь, когда он проводит языком по её шее. — Очень занятная информация, а главное — в нужный момент. — А у тебя с ученицей. — Нет, но почти. Но да, мы из одной оперы. Вере хочется пролепетать: «Мне нравится, что вы больны не мной, а я больна не вами», но она снова говорит какую-то ерунду — про то, что муж не снимает носки даже во время секса. Он отвечает, что его жена плачет во время оргазма, и в эти моменты он ощущается себя насильником. В какой-то момент Вере кажется, что они прекратят и продолжат смотреть шоу, комментируя свои отношения и карикатурных героев. Но нет, они продолжают целоваться мозгами и трогать друг друга как эфемерные облака. Они не говорят о Юле, но только это на самом деле нуждалось в обсуждении. Когда-то секс для Веры ощущался как мука, как надрыв, как удар. Но всё на свете заканчивается, даже боль. Остаётся только принятие, холодок пустоши. Лёгкость, за которой пустота. Отгоревавшее горе, выплюнутые вместе с комом одежды в углу комнаты обиды. Открытая комната, в которую не страшно пускать другого человека. Любовь так не ощущается. Любовь та самая — как раз из животного мира. Это что-то внахлёст, что-то из разряда перегрызть друг другу артерию, желание друг друга сожрать, сверх, сверх. Он написан ею, а ей бы хотелось, чтобы её понял совсем другой человек, из чужих строк и поэм. Ему тоже. Наверное, любовь всегда ощущается так? Две поэмы внахлёст, переплетающиеся антитезами, прикосновение, вызывающее разряд тока. Их секс совсем не животный. Он про обсуждение, кому, что, где, как. Вызывающий предсказуемое удовольствие. Они не животные, думает Вера, поэтому по миру идут совсем чужими следами. Они всего лишь попутчики в электричке, думает Вера, и не говорит, что следующей осенью её уже в школе не будет и не будет в этом браке. Их секс заканчивается предсказуемым поцелуем в висок. Им в друг друге совсем нечего изучать, они одна и та же сущность, и это так тоскливо — встретить друг друга на очередной остановке, как осколок себя, как потерянный дом. А потом — снова бежать в другие грани бытия. — Пока, — говорит он, покидая её квартиру с недоклеенными обоями и целует её в лоб. Она отвечает «прощай». И думает, чьими следами ей пойти дальше.
37 Нравится 7 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (7)