Мандариновый Ротманс

NC-17
Завершён
3169
142
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
1 065 страниц, 317 022 слова, 59 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
3169 Нравится 1557 Отзывы 1227 В сборник

удалить у себя или удалить у всех

Настройки
Примечания:

проведи меня по подножью, ты — мой билет, не уходи.

знаешь, этот дурдом — мой потерянный край в картинках

либо в искусственный рай тропинка.

я вроде вышел на след, вроде выше нас нет,

но последний билет на снимках.

ещё немного — и я упаду.

(возьму тебя с собой)

я теряю контроль.

— «последний билет»,

markul x obladaet

***

2018, июнь

В начале ночи Роме хочется сдохнуть. В середине приходится мышью, чтобы никого не разбудить, из комнаты проскользнуть в зал, залезть в мамину сумку, отрыв там косметичку-таблетницу. Выдавить из блистера две продолговатые таблетки прописанного ей неврологом для сна Атаракса — Рома слышал, что, помимо бессонницы, он помогает бороться с тревогой. Не знает, что помогает побороть желание глотнуть целую горсть — наверное, остатки чистого рассудка. Злость приходит яркая и шумная, как рябиновая ночь в июне, с отчаянной чесоткой в костяшках. Бабуля спит за стенкой, мама — в гостиной, и нет ни единого шанса что-то бесшумно ударить, нет ни единого шанса выйти из дома незамеченным. Рома расчесывает небольшой комариный укус на руке до крови, после крови — до боли, после боли не останавливается. Вжимает затылок в перьевую подушку, пытаясь концентрироваться на ЛСП в наушниках, но каждый их трек, даже сам голос, звучит как Миша. Насмешливо и безрассудно, с улыбкой даже на самых грустных строчках. Когда включается «Сучка» — становится даже смешно. Атаракс шибет быстро, шибет активно — так, что мама будит его только в час дня, тормоша за плечо и приговаривая, что, во-первых, спать в наушниках нельзя, оглохнет, а во-вторых, им скоро ехать домой, потому что выпускной уже завтра, и Рома долго-долго не влетает в реальность. С самого пробуждения, когда чистит зубы и делает кофе, даже не помнит. Когда ест остатки блинов — думает, что ему, наверное, приснилось. ВК, к сожалению, переписки сам по себе не удаляет. В конфу Женя присылает стенд с оценками за экзамены. Восемь по математике, десять по истории, десять по английскому, десять по русскому. Можно было лучше. И пустота. Пус-то-та в голове, ветер напролом и насквозь, пока бабуля мокро целует его в щеку, сто раз извиняясь за то, что не сможет прийти на выпускной. И когда мама проговаривает план на завтрашний день, крепко сжимая руль своего Сида. И когда они оказываются в их квартире, внезапно то ли слишком маленькой, то ли слишком большой — не такой, как обычно. И когда сам пишет Мише — прострация. Вы: привет Вы: давай вечером на заброшку Я собака. Еблуша: дороу Еблуша: ыаыыы бля а шо так далеко Еблуша: не в падлу тянуться? Роме хочется выть, но на улице день — луны отчаянно не хватает. Он прикрывает глаза, считая удары сердца, долбежку пульса. Только сейчас замечает, что пауки молчат. Не шуршат, не шипят, не двигаются — словно бы разом все внутри передохли. Но он чувствует их тягучее присутствие, знакомую тяжесть — кажется, что они проснутся в самый неподходящий момент. Сообщения ощущаются как ботинок, прижимающий шею к земле. Вы: пойдем Вы: хочется погулять Еблуша: ладно Еблуша: за тобой зайти? Вы: давай сразу на красных домиках Вы: ближе к девяти Еблуша: ааааакей Еблуша: захвати олимпийку))))) Еблуша: пофотаемся как встарые добрые Еблуша: ВСРАТЫЕ добрые Рома старается не думать, хотя истерически хочется вместо плаксивого стишка на выпускной подготовить и выучить целую речь колото-ножевых, чтобы ударить, чтобы вскрыть и вынуть. Понять его — если можно, если вообще нужно. Если сейчас, пока в диалоге с Женей лежит запись экрана этой хуеты, что-то еще имеет смысл. Рома не знает. Он просто не знает — и так устал от самого себя. Мозг весь оставшийся вечер, туманный и бесполезный, подкидывает ему полчища тараканов. Заставляет вспоминать каждый раз, когда Миша социоблядствует, улыбается с ямочкой на правой щеке для других, трогает чужие — даже Женины, блять — волосы. И как зовет его пойти с ними, пока Мурашка пытается утянуть в комнату. И как бодает лоб лбом, пока та ревет. Как в последние несколько недель у него стало охренеть как много важных дел. И чувство мемное: мама говорила, что я особенный. Роме мама такого не говорила. И — ого, охренеть, оказывается, не зря. — Ты с кем? — спрашивает мама, когда Рома надевает кеды. — С Женей, — на автомате. — Только ж долго не таскайтесь, — бросает, уходя на кухню. — Завтра вон какой день. Если я до него доживу. Рома чувствует себя кроликом в маленькой лабораторной клетке. Над ним все словно ставят опыты. Путаница ампул, капельниц, колес и скальпелей, шик-шик по мозгу, раз-два по линии глотки, протяжное врум от пупка до ямочки между ключицами. И он идет в сторону красных домиков, не понимая, что говорить и зачем. Наверное, спросить. Может быть, ударить его по лицу. Что-нибудь. Увидеть. Миша Мицкевич, конечно, улыбается, когда ждет — как и зимой — его у знакомого Евроопта. Рома задерживает дыхание, раз-два-три-четыре, как в вальсе — и заставляет себя улыбнуться. Умудряется даже не заскулить, пока тот его обнимает, трепля волосы совершенно привычным образом. И идет, как за поводок, следом к заброшке. — Ну шо ты, Ромашкинс, воссоединился с природой? — фыркает Миша. Я его ударю. — Ага, — кивает Рома. — И объелся. — Ха, надо взять на заметку очаровать твою бабулю, чтоб покормила. Нет, нельзя его бить. — А у тебя как дела? — спрашивает, не глядя в лицо. — Да нормально, — отмахиваясь. — Мама вон весь вечер причитала, что я вроде как похудел для костюма. Вот, кстати, поэтому и обидно, что ты меня не позвал с собой на дачу отъедаться у бабушки. Не помешало бы. Почему нельзя, если нужно? — Действительно, — кивает Рома, теряясь в пространстве и смысле. — А ты чего такой? — толкает плечом. — Перед выпускным волнуешься? Я его ненавижу, кажется. — Да устал просто, — чувствуя жжение взгляда в профиль. Нет, ненависть не может делать так больно. — Ничего, совушка, — мягко, сука, мягче ваты. — Скоро лето. Уже лето. Рома отряхивает голову, когда снова начинает замечать уплывающую из рук реальность. Образы приближающейся заброшки размазываются перед глазами, она кажется непропорционально раздолбанной, совсем не так, как осенью, когда Миша впервые говорит, что он красивый, пусть и в своей ебанутой формулировке. И прокручивает отрицание, гнев, торг, депрессию, не доходит до принятия. Гнев кажется приветливым и пригретым — на нем стрелочкой останавливается колесо, и Рома сжимает зубы, стараясь не сделать того же с кулаками, краем глаза выхватывая его невыносимо красивый профиль. Почему-то сейчас еще красивее, чем обычно. Словно Роме практически нравится, когда болит. — ЦТ еще, — наотмашь говорит Рома, когда они подходят к заброшке. — Мне, кажется, нужен репетитор по поступлению в ВУЗ, — морщит нос Миша. — Я вчера смотрел, как там вообще документы собирать, подавать. Жесть, одним словом. Любое ЦТ по математике лучше. Миша выглядит настолько естественно, что Роме начинает казаться, что ему эта история приснилась. Что его воспаленный экзаменами, тоской, влюбленностью, новой жизнью мозг собрал самые страшные образы, сформировал их в галлюцинацию, пишущую ему с аккаунта Женька. Потому что ничего в Мише не выдает. Ничего. Пус-то-та. — А чем ты вчера занимался вообще? — спрашивает Рома, пиная носком кеда камень. — Да херней всякой, — отмахивается. — Доки вот смотрел, все дела. Сука. Нет, блять, хватит. Хуякс. Рома усмехается через сжатые до треска зубы. Останавливается, а Миша по инерции делает еще два шага. Волосы на его затылке растрепанные и рассыпчатые, а срез профиля, когда он оборачивается через плечо, безупречный на границе с идеальным. Нос ровный, с острым кончиком, а закатное солнце бросает тень на полосу скулы. — Ты чего встал? — спрашивает Миша, вздергивая брови. — А у Мурашки как дела? — выдыхает Рома, переставая улыбаться. Смотрит ему в лицо с такой убийственной концентрацией, что начинает болеть голова. Замечает, конечно. Шаблонно и привычно: чуть расширяющиеся глаза, отрывочное движение желваков. Мишина улыбка — Рома на это надеется — становится искусственной, губы едва заметно, но поджимаются. — Что? — спрашивает он, и голос его звучно хрипнет на «о». Рома прикрывает глаза, облизывая передние зубы. Держись, держись, держись. Не срывайся. Хочется курить так, что задыхаются легкие, но он тянется в карман, достает телефон. Диалог с Женей, открыть видео и сразу поставить его на паузу. Разворачивает экран резко, как пощечину, в Мишино лицо. Видит, как тот сглатывает. Сглатывает и продолжает нечитаемо смотреть в экран — и ведь действительно две единицы на оба глаза, совсем не щурится. Взгляд его бегает в крошечной границе Роминой Пять-Эски, и Миша закусывает нижнюю губу, продолжая отстраненно улыбаться. Молчание застилает голову, заброшку, город. Кажется, замолкают даже птицы и ветер. Миша в итоге выдыхает, отводя взгляд от телефона. — Упс, — говорит он, не глядя Роме в глаза. — Упс? — усмехается Рома. — Упс, блять? — Ром. — Вы же расстались, нет? — Да, — кивает три раза. — Но люди же мирятся, правда? Рома не верит способности своего мозга адекватно обрабатывать вибрации звука, прогонять их через психическую функцию восприятия языка. Программа глючит, горит материнская плата — и образ, лицо, глаза Миши становятся абсолютно нечитаемыми. Рома цепляется взглядом за прикушенную верхним кривоватым резцом нижнюю губу — и ему кажется, что так Миша сдерживает смех. За петляющий мимо глаз его взгляд — и кажется, что Мише просто противно смотреть на него. На поджатую полуулыбку — Миша как будто бы снова говорит с маленьким обидчивым ребенком. — И давно вы помирились? — спрашивает Рома, зачем-то тоже кивая. — Ром, ну не надо. — Дай, блять, угадаю, — усмехается. — Ром, пожалуйста. — Недели три, да? Миша может не отвечать. До Ромы, как до Хованского, с опозданием, но доходит. Все важные-бумажные дела, все «извини, совушка, мне пора бежать». Похикканить дома. Подготовиться к ЦТ. Отказаться — впервые — от предложения порешать англ у него дома. Недавно Рома думал, что важнее его может быть все, что угодно, в том числе и подрочить. Оказалось, что это правда. Оказалось, что не только подрочить, а посерьезнее. — Да, — словно сдаваясь, кивает Миша. Рома смеется, потому что злости внутри слишком много. — Охуевшая ты ебаная сука, блять, — хрипло и качая головой. — Какого хуя, Миша? Миша молчит, глядя мимо глаз, куда-то безопасно в лоб или на скулу, и это страшнее, чем если бы он засмеялся ему в лицо. Чем если бы подошел, схватил за затылок, ткнул мордой в обоссанную уличными собаками траву рядом с заброшкой. Рома снова его не узнает, потому что никогда его и не знал, и ему хочется ударить. Не пощечину, чтобы поставить на место, а сильно, больно. В скулу, до рассечения и алого синяка. По-отцовски. Роме хочется от самого себя сблевануть, вырвать эту липкую субстанцию злости, но он всерьез и шипяще думает: мало вы его, Максим Какой-То, пиздили, не помогло. Можно было лучше, нужно было больше. — Какого хуя? — рыком-смехом, и Миша прикрывает глаза. Лицо его меняется в Роминых глазах каким-то слайдом, словно смена макси на маску, слоев в Фотошопе, ротация привычных и непривычных состояний. Как будто Миша искусственно натягивает свое привычное выражение, беззаботное и безучастное. Встает в защитную позу, когда понимает, что больше ничего не поможет. Скажи, что искусственно, скажи, что ты притворяешься. Заткнись, если ты всерьез. Лучшая защита — это нападение. — Мы с тобой вроде не встречаемся, Ромашкинс, — и нападает, улыбаясь поджатыми губами. Пощечина без удара — бесконтактный. Рома без щита и лат. Он сглатывает, глядя в его нечитаемое лицо, и вспоминает, как на вопрос про их отношения с Мурашкой Миша отвечает бесконечным однородным «типа». Как он сам, спрашивая, почему тот не зовет ее фоткаться на заброшку, думает, что нет никаких «типа» — все очевидно. Вы встречаетесь, даже если вы не встречаетесь. Простые законы, простые правила, как взаимная подписка в Инсте. — Ты издеваешься надо мной, да? — скалится Рома. Миша выдыхает, словно устал. — Нет, ни разу, — говорит. — А чего ты от меня ждал? Не этого. — Что? — хмурится ему в лицо. Чего-нибудь. — Что мы с тобой уедем в Омерику, женимся, заведем ручного броненосца Пирса? — улыбается мягко и нежно, словно общается с первоклассником. — Будем драться, чьим шафером будет Жук, а чьим — Дима? Мозги у Ромы громко шипят, и он дергает головой, словно от боли в нерве. Он пытается выставить меня идиотом. Он пытается выставить меня придурком. Он делает вид, что это все было очевидно, что все в порядке. Он переводит тему, уходит от ответа. Не ведись, не ведись, стой ровно, выпрями спину. Я идиот. Я придурок. Это все было очевидно. — Я нихрена от тебя не ждал, — рыком врет Рома. — Я просто думал, что… Сейчас он меня перебьет, и я снова потеряюсь. Но Миша не перебивает. Миша стоит молча, глядя в лицо, но мимо глаз, и ждет, пока он попытается сформулировать «ты тоже чувствуешь ко мне это в ответ» другими словами. А Рома снова как собака — в его башке нет паттернов для такой ситуации. Собаки не умеют в абстракции и образы, они мыслят шаблонами и знакомыми схемами, а в их схеме Миша бесконечно перебивает, не давая сказать, проводя по лицу наждачкой новой темы. Миша впервые дает ему сказать — и Рома теряется, как на экзамене. — Я думал, что… И внезапно чувствует себя снова единственно во всем виноватым. Именно Рому ебали статусы — и он не набрался смелости их установить. Именно Рому бесило социоблядство, непонятки, недоговорки — и он не набрался смелости понять и договориться. Именно Рома хотел, чтобы солнце светило ему в лицо — Миша ведь и вправду линял с тем, переводил стрелки, закрывал свой сбоящий электрощиток на замок от мокрых рук глупых детей. Миша ведь не ответил ни на «мы же не встречаемся», ни на «бля, я тебя люблю». Ответил, точнее — отрицательно. Взятки гладки, все по-честному, все по правилам, и приходится изо всех сил оттолкнуться ногами ото дна, чтобы вынырнуть, глотнуть воздуха, выплюнуть эту гадкую унизительную мысль. Нет. Нет, нет, нет. Так не делается. Не делается — и все. Это не по-человечески, даже не по-собачьи. РТ по русскому на девяносто четыре. По истории — на восемьдесят восемь. Английский обидным, но достойным восемьдесят девять. Без репетиторов, денег и помощи кого-либо, кроме себя. ЦТ по Мише — проеб в нулину. Не прошел даже самый в мире низкий входной порог. — Блять, почему тебе меня мало? — выдыхает Рома, кусая изнутри щеку. Жалость к себе, закопанная на непомерную глубину сознания, вылезает из могилы резко и ярко, обрушивается волной из сотен тысяч иголок, и Роме хочется забыть про самоуважение, гордость, здравый смысл и про то, как больно выглядеть в глазах других людей слабым. Спросить у мамы, почему, пока другие подростки блюют из окон, сбегают из дома на недели и возвращаются потом бухими, он, сдающий пробники на восемьдесят пять плюс, оказывается недостоин. Спросить у папы, чем Саша, которому четыре и который вряд ли умеет за собой подтирать жопу, лучше, чем он. Спросить, что сделать, чтобы его наконец-то хоть кому-то было достаточно. Взгляд у Миши тоскливый и жалостливый, словно он смотрит на мокрого больного щенка под подъездом, которому не помогут ветеринары. — Хорошего же человека не может быть много, — улыбается, и голос его мягкий. Рома впервые осознает, что Мише действительно мало людей. Их настолько много вокруг, что грех останавливаться на ком-то одном. И объятие после бега босиком, и как он зажимает его в подъезде — ему действительно холодно, он действительно замерзает, в нем льдин и снежных шапок больше, чем на стенке старого холодильника, и дело не только в Роме. Они с Мурашкой все еще стоят ногами в одной и той же луже мазута. Мише их обоих оказывается мало, пусть он и берет сразу двух (хотя мог бы и шесть). — Она же не знает, да? — спрашивает Рома, и Миша коротко вздергивает брови. — Ха, — выдыхает, качая головой. — А ты и вправду думаешь больше, чем я ожидал. — Не знает? — Нет, — мягко. — И не надо. — Заебись, — кивает Рома. — Просто охуенно. — Ром, — выдохом. — Послушай, мы можем… — Завали ебало, — рычит, и Миша дергается как от удара. — Ты такая сука, Миша, блять, ты наебываешь и меня, и ее, и так по кругу, и я… я ей скажу. Лицо Миши на полтона темнеет, еще на два становится почему-то более тоскливым. Рома в детстве был в Эрмитаже во время поездки с родителями в Питер вместо привычного летнего Крыма — и мама говорила, что на картину можно смотреть двумя способами: детально и в общем. Рома больше не видит ни деталей, ни их целостности. Мишино лицо больше ему незнакомо, оно — как набор Лего без коробки и инструкции. Собрать можно все что угодно, но ничего не окажется таким, как было задумано. — Да? — хмыкает тот, толкая носом Ванса камень. — И что ты ей скажешь? — Правду, — рыкает. — Да? — поджимает губы. — Прям придешь и скажешь? Стой, стой, стой на месте. На место. — Да, — кивает Рома, хотя понятия не имеет, о чем говорит. Мишины глаза прикрываются, и он, кажется, даже жмурится, поднимая лицо к бесконтрольно теплому закатному небу. Срез его челюсти, полоска ровного носа, острый излом брови — Рома помнит все наизусть, но ничего не узнает. — Не скажешь, — выдыхает Миша, опуская голову и глядя точно в глаза. — А? — хмурится, чуть вжимая голову в плечи. — Ну не скажешь, Ром, — пожимает плечами. — Почему это? — искусственно смелой усмешкой. Миша молчит, жуя собственную губу, пока его взгляд не утыкается в траву. — Ей-богу, Ром, я не хотел, но ты заставляешь, — доставая телефон из кармана. Он не хотел. Я заставил. Рома чувствует приступообразную пульсацию вины-тревоги в районе кадыка, пока неотрывно смотрит на лопаточный Шесть-Плюс в руках у Миши. На пальцы, шустро бегающие по экрану, словно тот прямо посреди разговора решил полистать ленту Инстаграма и пролайкать пару-тройку новых постов от тысячи своих перезнакомых-недодрузей. — Ты, блять, издеваешься? — рыкает Рома, но Миша игнорирует. Телефон в кармане у Ромы жужжит, когда тот блокирует свой, поднимая взгляд. И улыбается Миша вдруг побито, виновато, жалостливо, тоскливо — как угодно, но еще и нежно, словно держит в руках котенка, которого дедушка вот-вот запихнет в мешок и пойдет топить, и никак это не предотвратить. Говорит мультяшным голосом: — На твой телефон пришло новое сообщение, посмотри, вдруг там что-то важное. Ромино сердце застывает в глотке, перекрывая дыхательные пути, и он хмурится, доставая телефон. Включает и видит сообщение от Еблуши — пять фотографий, несколько видео. Открывает переписку и пялится в нее бестолковым взглядом, словно Телеграм вдруг перевел сам себя на арабский, латынь или сухой двоичный код. Ему даже не так страшно смотреть на скрины их переписки и сохраненные кружки. Ему страшно, что в переписке больше ничего, кроме этих вложений, нет. Рома машинально проверяет интернет, чтобы понять, почему все остальное просто не грузится, но дело не в интернете — это сообщение, отправленное секунд тридцать назад, действительно единственное, что осталось от их переписки. И он смотрит, смотрит, смотрит на скриншоты. Скриншот, где Миша пишет про передачу гениальности половым путем, в самом конце переспрашивая, хочет ли Рома его поцеловать — тот отвечает да, и скриншот обрезается полоской ввода текста. Скриншот, где Рома отправляет Мише кружочек, пока сидит без футболки за столом. Высунуть язык, закусить губу, улыбнуться. Миша капсом два раза орет протяжное «блять». Спрашивает, ебанулся ли он. Капсом же говорит, что Рома — прям конченый. Ромино «разве не весело?», парируемое Мишиным лаконичным «охуеть». Он точно помнит, что в полосе сообщений было что-то про вставший член. Больше нет. Видео того самого кружка. И еще одного, с острыми Ромиными ключицами — отправлял, краснея до корней волос, часа в три ночи, когда Миша внезапно завел разговор про порно. И еще одного, где Рома — по приколу, чисто по приколу, только чтобы смутить, чтобы поиздеваться — облизывает собственные пальцы. И та самая фотка, где на его голой груди перманентным написано «Миша». И больше ничего. — Это что, — выдыхает он, поднимая испуганный взгляд на Мишу. — Я правда не хотел, совушка, — улыбается грустно. — Ты первый начал. Я первый начал. Я первый начал. Я первый начал. — Что ты… — отряхивает Рома голову, слова не формируются. — Я же знаю, что свою галерею ты чистишь. Ни скринов, ни фоток, аж тошнит от порядка. — Что это, блять? — Это твой сдерживающий фактор, — коротко пожимает плечами Миша. Ошейник. Роме страшно. Страшнее, чем перед первой ступенью новой жизни. — А? — хрипом. — Я поэтому и не советую тебе говорить Мурашке, — смотрит в глаза, до издевки мягко улыбается. — Правда, Ром, по-дружески не советую. Образ Миши рассыпается у Ромы в руках. Он словно бы смотрит на волка, которому сам придумал овечью шкуру. — Потому что, если ты скажешь Мурашке, это, возможно, и останется между вами двумя. Ну, нами тремя, — морщится. — А вот, знаешь… — Что? — сипнет голос. — А вот маме твоей вряд ли понравится. Рома чувствует себя так, будто тонет в кипятке. Больше не получается держать лицо — мышцы расслабляются, рот приоткрывается. Глаза широко-широко, стараясь захватить в объектив каждую деталь распадающегося бракованного паззла, смотрят Мише в лицо — незнакомое. Нет, знакомое. Знакомое до одури, такое же, как и всегда, как и каждый день. Как и на заброшке, и на балконе, и в «ВИП-Кебабе». У него дома, головой на его коленях. Близко-близко к лицу, с поцелуем, с выстрелами дыхания, истерическими глотками воздуха. — Ты меня что, — отчаянно усмехается Рома, — шантажируешь? Миша прикрывает глаза, улыбаясь поджатыми губами. — Чем, Ром? — мягко. — Правдой? — Миша… — Дима же был прав, — пощечиной. — Ты действительно создаешь… впечатление. И сам же его боишься, — поджимает губы. — Ты, знаешь, классные панчи тогда у Жука на даче выдал, Красович и все остальные даже не поняли, что тебе страшно. Просто у Миши единицы на оба глаза, а Рома — слепошара. Человеку нужно или оказаться в той же ситуации, или пропустить себя заживо через мясорубку, чтобы понять эмоции другого. Рома вспоминает Ангелину — девочку из Б-класса, что перевелась к ним после девятого и чьи голые фотки в десятом какой-то мудак слил в чаты. Она долго не ходила в школу, скрыла или удалила все свои соцсети, а потом серо молчала до конца года. Точно помнит Женькин тупой комментарий: че такую трагедию разводить, ну слили и слили, как будто бы всем не насрать. Действительно тупой — даже страшно. Я не буду плакать перед тобой, думает Рома, отворачивая голову и жмурясь изо всех сил. И варианта всегда два: или начать говорить, расслабив силу воли так, что потекут слезы, или молчать, изо всех сил стараясь дышать. Рома бы в любом из вариантов молчал, потому что слова не формируются, распадаются на гласные и согласные, регистры и языки. И больно, и балюча, и painfully. Рома учил только русский, белорусский и английский, но почему-то кажется, будто сейчас он знает «больно» на всех языках и диалектах мира. — Блять, — тяжело выдыхает Миша, сжимая переносицу пальцами. — Я, Ром, правда не хочу так делать, но я не знаю. Я не думал, что так будет. — Как, — голос Ромы умирает у него в глотке. Серьезно и по-настоящему. — Так, как вышло, — обводит взглядом Ромину фигуру. Ты дождался, пока останется только корень, чтобы его удобнее было вырвать? — Ром, — глядя исподлобья. — Мы можем поговорить, когда ты успокоишься. Через рот поговорить, прям как ты любишь. И, знаешь, необязательно все ломать просто так. Долго же строили, целый год, да? Он улыбается, а Роме хочется ударить его по лицу. Действительно ведь долго. Пережили осень, зиму, весну. Школу. Пережили отрицание, гнев, торг, депрессию и принятие — зависли где-то в Лимбе. Рома прикрывает глаза, сжимая зубы, и вытягивает из себя, пачкая руки о гниль, труп своей гордости. Тот телепатически спрашивает, почему строили вместе, ломает Миша, а виноват все равно Рома. И затыкается — последний выдох желчным паром отдается на корне языка. Лицо Миши красивое и знакомое. В нем килограмм жалости, литр тоски и гектар нежности. Мише Рому жалко. Роме от себя противно. — Нам не о чем говорить, — тихо врет он, сглатывая желание встать на колени. — Вот как, — хмыкает. — Ты перевернул игру, да? Это игра меня перевернула. — Нет, правда, — улыбается Миша поджатыми губами, делая шаг вперед. — Напиши мне, как успокоишься, — поднимает руку, тянется к Роминому плечу. — Не трогай меня, — сквозь зубы, с задержкой дыхания. Мишина ладонь застывает, а потом все равно опускается Роме на плечо, и у основания глотки формируется самый настоящий собачий скулеж, и приходится прикрыть глаза, и сжать зубы, и сжать внутренности, и заставить себя не чувствовать это прикосновение, которое отпечатывается в тактильной памяти рядом с трещинками на его губах, холодом лба и горячностью щек. И он ничего не может сделать. Не может заставить себя скинуть его ладонь. Никогда, никогда, никогда Роме не было так от себя противно. — Тебе просто нужно успокоиться, Ром. Ты не знаешь, что мне нужно. — Ты сейчас на эмоциях, понимаешь? Не делай вид, что это моя вина. — Мы поговорим, когда тебя попустит, договорились? Ты не умеешь разговаривать. — Я, конечно, знаешь… как у Хаски: дорогуша, вы обознались, мне не нужен психоанализ. Пожалуйста, не надо. — Но мы все равно поговорим, если тебе станет от этого легче. Я тебе не нужен. Ого. Правда ведь. Рома прикрывает глаза, все-таки скидывает Мишину руку со своего плеча. Чувствует правой стороной лица его бронебойный взгляд, перед которым хочется встать на колени. Это привычка, трагедия, инстинкт — желание обхватить его голову ладонями, поцеловать в трещинки на губах, пытаясь отыскать в них вкус вишневой Нивеи, как на балконе многоэтажки. — Напиши, Ром. И отдохни, завтра все-таки большой день, — мягко, нежно, больно. — И, пожалуйста. Не делай глупостей. Будь хорошим мальчиком, да? Я не буду перед тобой плакать, думает Рома и смеется. Надеется, что смеется — реальность расплывается, отдаляется и блестит, как засвеченная фотка. Эффект песка, словно камера на стареньких Айфонах. В кончики пальцев вгрызаются сотни чьих-то маленьких зубиков, и в груди становится так жарко, так жжется. Пауки молчат, пока Рома смеется, бессознательно на грани отчаяния выдыхая: — Блять, я тебя ненавижу. Это похоже на маленькую смерть. — А как будет «врунишка» по-английски? — улыбается Миша ему в лицо. Разворачивается, и Рома слушает его хрустящие из-за рассыпанных внутренностей заброшки шаги, шумящие в ушах громче любых Дней Города. Мир расслаивается, мир ненастоящий, игрушечный — и он не знает, как назвать это чувство, просто справляться с ним получается совсем-совсем плохо. Мишины шаги внезапно останавливаются, и он стреляет ему в спину, как на эшафоте: — Но вообще, Ром, знаешь… я и не просил меня любить. Никого из вас. А теперь — на большую.
3169 Нравится 1557 Отзывы 1227 В сборник
Отзывы (73)