«Ах! — говорит он через минуту, оставляя свой труд и переворачиваясь на другой бок, — я прекрасно понимал, что недолго буду наслаждаться этим удовольствием! Я умираю; не забудьте, о чем я вас попросил». Сказав это, он испускает глубокий вздох, вытягивается и так хорошо притворяется, что черт бы меня побрал, если бы я не сочла его мёртвым. Я не теряю головы: любопытствуя, чем же кончится эта презабавная церемония, я завертываю его в саван. Он больше не шевелится; либо он знал какой-то секрет, чтобы выглядеть так, либо моё воображение было так сильно поражено, но он весь жёсткий и холодный, как железный брус; один только его хобот подаёт признаки жизни, он твёрд, прижат к животу, и капли семени, кажется, сами собой капают с него. Завернув его в простыню, я укладываю его в гроб. Оцепенение сделало его тяжелее быка. Лишь только он оказался там, я принимаюсь читать заупокойную молитву и, наконец, заколачиваю крышку. Наступает развязка: едва лишь он слышит удары молотка, как кричит, словно помешанный: «Ах! Разрази меня гром, я кончаю! Спасайся, блудница, спасайся, потому что если я тебя поймаю, тебе конец!»
Маркиз де Сад «120 дней Содома»
Пусть монахи бормочут проклятия,
Пусть костёр соблазнившихся ждет,
— Я пред Пасхой, весной, в новолунье,
У знакомой купила колдуньи
Горький камень любви — астарот.
И сегодня сойдешь ты с распятия
В час, горящий земными закатами.
Черубина де Габриак
***
По моему глубокому убеждению, самые мерзкие вещи творятся в стенах тех домов, которые получили звание «дома образцовой культуры». Да, я никак не вписываюсь в эту самую «образцовую культуру». Я её просто терплю, в то время как она, похоже, вообще забыла о моём существовании. Может, конечно, и не забыла. Просто здесь любят делать акцент на том, что не берутся за камни, будучи грешниками. Тишина и пустота внутри меня молчат. Так и должно быть. Тишина и пустота снаружи шумят на все лады. Во дворе визжат автомобильные тормоза. Где-то в своих постелях, определяя верхние границы образцовой культуры, стонут совокупляющиеся парочки. Ещё где-то, определяя нижние границы образцовой культуры, лязгают ножи и гремят «тяжёлые тупые предметы», разбивается и осыпается на пол стекло. Кто-то плачет, кто-то смеётся, кричит во сне или молится Б-женьке. Молится. Молится. Молится. Как будто можно просто так взять и что-то поменять молитвой. Страсть к убийству, как и страсть к зачатию, не искоренить. Крестоносцы никогда бы не достигли Б-жьим словом того, чего они достигли Б-жьим словом, огнём и мечом. Я пытаюсь расширить внутреннюю тишину и пустоту хотя бы до размеров моей квартиры. Заделать оконные и дверные проёмы и все незаметные щели в стенах, полу, потолке, в углах, чтобы не раствориться навсегда в тишине и пустоте снаружи. Но, видимо, я слишком многого хочу. Очередной грохот отшвыривает меня прочь. Сознание трескается и осыпается, как штукатурка со старых стен. Я наполняюсь снисходящей на кого-то благодатью Б-жьей, испытываю чужой оргазм, ужас и предсмертную агонию. Срабатывает моя личная система «Мёртвая рука»: я надеваю пеньковый галстук на свою петушиную шею, потуже затягиваю петлю и начинаю неистово мастурбировать. Вот так! Вот так! Вот так! К низу живота подкатывает ком размером с Юпитер. Чьи-то когтистые клешни тянутся ко мне отовсюду. Кажется, я схожу с ума. … БАШКОЙ, БЛЯДЬ, В СТЕНУ ПОСТУЧИ, ПРИДУРОК!!! Тяжело дышу и растираю сдавленное горло. Пока картинка перед глазами приходит в норму, стук успевает повториться дважды. А я оглядываю пространство между четырьмя стенами, которого не покидал уже очень давно. Такое чувство, будто я оказался в этой комнате впервые. Кажется, это называется «жаме вю». Вместе со мной в комнате пять углов. Нет никаких признаков того, что когда-то здесь могло быть хотя бы шесть или семь углов. На столе пустой аквариум. На шкафах и холодильнике плакаты — Мику Хацунэ, Тайлер Дёрден, Фридрих Ницше — и церковный календарь на 2020 год. Над Мику висит мишень для дротиков. В обоих глазах вокалоида — по дротику. Над церковным календарём висит мишень для дротиков. В обеих ладонях Г-спода Б-га нашего — по дротику. Угол с декабрём оторван. Очень неаккуратно оторван: Б-женька лишился ножек. Холодильник забит запасами на долгую зиму. На окнах снаружи — решётки. Может ли Б-г создать тюрьму настолько надёжную, что сам уже не сможет из неё выбраться?.. Стук повторяется в третий раз. В этом сужающемся мире заплесневелых символов существование таких предметов, как дверь, — закономерность. Ибо «Стучите, и да откроют вам. Просите, и да будет вам дано». Пожалуй, я сейчас так и сделаю. Но сначала попрошу. Где-то в своих постелях, определяя верхние границы образцовой культуры, стонут совокупляющиеся парочки. А если не будет дано, если те, кто за дверью, не понимают русского языка, придётся постучаться им в печень. Ещё где-то, определяя нижние границы образцовой культуры, лязгают ножи и гремят «тяжёлые тупые предметы», разбивается и осыпается на пол стекло. Есть такое выражение — «руки под хуй заточены». Вроде как презрительное. Пока не раскинешь мозгами и не поймёшь, что форму полового члена имеют многие предметы. Моя рука хорошо помнит молоток. Наверное, она помнит гораздо больше меня. На стенах в прихожей фотообои — смешанный лес. В прошлый раз (буквально несколько минут назад) на фотообоях росли осины. В позапрошлый — ели. Я мог бы поклясться в этом перед каким угодно судом. Чёрт его знает, что там будет в следующий раз. Я меняю свои стихии, как перчатки, но это свобода головы, хранящейся отдельно от тела в прозрачном аппарате с питательным раствором. В пустом аквариуме на столе. Моё тело — всадник без головы, без коня и с молотком в руках вместо топора. А может, я обезглавленный кентавр. На что вообще надеется человек, который стучится в дверь посреди леса? Если, конечно, он не издевается. Да всё на то же — что ему откроют. Мысль, что уж ко мне-то больше никто и никогда не постучит, была каким-никаким, но всё же утешением с того проклятого декабря. И вот у меня отняли и его. Ошиблись или нет — неважно. На стенах в прихожей фотообои — смешанный лес. Изображение на обоях не может просто так взять и смениться само по себе. Если оно меняется, это очень плохой знак. Молоток беззвучно падает на пол из ослабевшей руки. За дверью стоит… девушка. Даже трясясь от страха, не могу не отметить тот факт, что её внешность оставляет желать много лучшего. Осунувшееся пепельно-серое лицо. Длинные косы цвета высохшего заплесневелого сена бессильно висят вдоль туловища. Водоёмы глаз кажутся зловонными болотами. Даже удивительно, что эта самка живого трупа не стряхивает землю с колен вместе с кожей. Жалеет тех, кому всё это придётся убирать?.. — Вам кого? Она просто невидяще таращится в пространство и молчит. Молчит. Молчит. Тишина и пустота снаружи и внутри меня перемешались. Холить и лелеять эту гремучую смесь уже не хочется. Давайте, блядь, будем откровенными — я ненавижу эти стоны, этот грохот и всё остальное. Но лишь тогда, когда «снаружи» и «внутри» чётко разделены, я могу чувствовать себя в безопасности. В противном случае всё, что хорошо помнит моя рука, мне вряд ли поможет. — ВАМ КОГО? — я не выдерживаю и срываюсь на сиплый крик. Рот ночной гостьи наконец открывается. С её внешностью модели анатомического атласа легко вообразить, какое мерзкое у неё дыхание. — Помогите мне… меня преследуют… — Да кому ты, блядь, нужна, чтобы преследовать тебя? Иди дрыхни уже! — СЕМЁН, ТЫ? МЕНЯ ПРЕСЛЕДУЮТ, МНЕ СТРАШНО, Я КЛЯНУСЬ ТЕБЕ!!! Это существо знает моё имя. Я едва ли не с грустью принимаюсь думать о прозрачном аппарате с питательным раствором. О пустом аквариуме. Там хорошо, наверное. Там твой мозг может вполне обойтись пятью процентами, отвечающими за мыслительную деятельность, потому что больше ему отвечать не за что. И ни слёз, ни страха. «Давайте, кони-кони-кони, ходу-ходу. Дороги нет, тропинки нет, и нету броду», — раздаётся сверху. Девушка неожиданно живо подпрыгивает на месте и медленно уходит, ссутулившись и подволакивая ноги. К моему величайшему облегчению. Я возвращаюсь в комнату. На столе — пустой аквариум. Над церковным календарём — мишень для дротиков. В обеих ладонях Г-спода Б-га нашего — по дротику. Угол с декабрём оторван. Очень неаккуратно оторван: Б-женька лишился ножек. Примерно на уровне святейшей промежности — масляное пятнышко. Мне кажется, или десять минут назад его там не было? Масляные пятнышки на святых изображениях не появляются сами по себе. Если они появляются, это очень плохой знак. На шкафу напротив висит фотография Фридриха Ницше — старого б-гохульника, который слишком многого хотел. «Б-г умер», Ницше, 1881 год «Ницше умер», Б-г, 1900 год «Как вы оба меня заебали», Семён Персунов, 2020 год На окнах снаружи — решётки. Может ли Б-г создать тюрьму настолько надёжную, что сам уже не сможет из неё выбраться?.. Добро пожаловать. Снова. Что произойдёт, если сунуть голову между двумя противоположными полюсами мощного электромагнита? Сырое куриное яйцо, вроде как, сварится, а я, наверное, умру. Моя голова скатится с плеч и станет единственной рыбой в пустом аквариуме, а чья-то рука будет проверять, через какое время наступает мужская смерть после биологической. Эта рука хорошо помнит колюще-режущие предметы. А моя рука… Ай, ладно. Я нахлобучиваю на себя плотный пакет со шнурком — на этот раз вполне осознанно, затягиваю его потуже и снимаю штаны. Слева от меня безбожник Фридрих Ницше (S), справа — безногий Б-г (N), а я — куриное яйцо. Вот так! Вот так! Вот так! Я опять в… в двухмерных выцветших джунглях, неудовлетворённый и разгневанный. Пальмы парами, а берегов что-то не видать. За дверью девушка просит о помощи. Уже другая. Перепуганный голосок совершенно не сочетается с выражением лица девушки. — Се… Семён… помоги мне… меня преследуют… — бормочет незваная гостья. С таким же успехом она могла бы сказать: «А я видела, как ты дрочишь, надев пакет себе на башку». — Да кому ты, блядь, нужна, чтобы преследовать тебя? Иди дрыхни уже! — отвечаю я. С таким же успехом я мог бы нарисовать на полу футбольный мяч, а на стене ворота и велеть ей забить гол. Мне уже даже почти не страшно. Что с того, что она знает моё имя? Наверное, его знает слишком много людей. Его знают две совершенно незнакомые мне девушки. Это уже куда больше, чем я могу себе позволить. — Се… Семён… помоги мне… меня преследуют… — третья пошла. Неудачи первых двух её ничему не научили. Я рассуждаю так, будто точно уверен — они заодно. С таким же успехом она могла бы сказать: «А я видела, как ты дрочишь, надев пакет себе на башку». — Да кому ты, блядь, нужна, чтобы преследовать тебя? Иди дрыхни уже! — отвечаю я. С таким же успехом я мог бы протянуть ей веник и велеть сыграть. Я уже на взводе. Ещё пара голов — и следующей счастливице я оформлю пробитие. Моя рука хорошо помнит молоток. Выражения «руки под молоток заточены» я ни разу не слышал. Вряд ли оно вообще имеет смысл. Если подумать, я ни разу не слышал, что можно накинуть себе на шею петлю и забивать гвоздь в стенку или пробивать чью-либо черепушку. Но этим вечером многое для меня в новинку. — Се… Семён… помоги мне… меня преследуют… — Се… Семён… помоги мне… меня преследуют… — Се… Семён… помоги мне… меня преследуют… — Се… Семён… помоги мне… меня преследуют… — Се… Семён… помоги мне… меня преследуют… За дверью их уже целый квинтет. Они повторяют просьбу о помощи на один лад друг за дружкой. Эхо гуляет по ебучему подъезду. Шумят берёзы. Белоствольные всё понимают. Я понимаю только то, что если бы кто-то действительно преследовал этих пятерых, я бы уже давно наслаждался отборнейшим снаффом, не сходя с места. Какая-то часть моего сознания хочет, чтобы я снял его сам и снялся в нём. Это мой лес, ясно вам? — Знаете что? У меня жена на четвёртом месяце. Ей нельзя нервничать, и если ещё хотя бы кто-то из вас… Одна из трупоняш открывает рот. Она вообще в курсе, что перебивать невежливо? — У тебя нет никакой жены. И уже не будет. Их лица превращаются в маски с карнавала смерти в африканской деревне. На стенах в прихожей фотообои. Какой бы лес ни был на них изображён, он больше мне не принадлежит. Ты думаешь, он когда-то принадлежал тебе? Я вбегаю в комнату, задыхаюсь — не иначе как стометровку пробежал. Тишина и пустота внутри меня хотят вырваться наружу через рёбра. А где-то, определяя нижние границы образцовой культуры, лязгают ножи и гремят «тяжёлые тупые предметы», разбивается и осыпается на пол стекло. Кто-то плачет, кто-то смеётся, кричит во сне или молится Б-женьке. Молится. Молится. М О Л И… — Живый в помощи вышняго в крове Бога небеснаго водворится… — ЗАТКНИСЬ, БЛЯДЬ, ГАНДОН, НАХУЙ!!! Нож делает чик-чик — и дяденьке, Б-жьему одуванчику, уже никогда не дочитать девяностый псалом. — Нет… не убивайте… ПРОШУ ВАС!!! За стеной кого-то жестоко гасят. Ко рту подкатывает ком размером с Юпитер. Чьи-то когтистые клешни тянутся ко мне прямо из тростниковых зарослей на стенах прихожей. Телефонная трубка — это совсем не то, что хорошо помнят мои руки. И, тем не менее, я клацаю дрожащими пальцами по кнопкам. Другой рукой я отбиваюсь от когтистых клешней. Шума борьбы почему-то не слышно. А ведь он должен быть! Тишина и пустота снаружи заливаются хриплым голосом: «ЭТИ НОМЕРА ПРОКЛЯТЫ, НА НИХ ЛУЧШЕ НИКОГДА НЕ ЗВОНИТЬ». Где-то, определяя нижние границы образцовой культуры, лязгают ножи и гремят «тяжёлые тупые предметы», разбивается и осыпается на пол стекло. Гремят, как набат, бортики чугуниевой ванной. Гудят короткие гудки. И я молюсь. Молюсь. Молюсь. Хоть бы успеть… Тишина и пустота снаружи и внутри меня перемешались. Холить и лелеять эту гремучую смесь уже не хочется. Всё, что хорошо помнит моя рука, мне вряд ли поможет. Мало того: о том, что именно хорошо помнит моя рука, мне лучше вообще помалкивать. — Отделение полиции по Ленинскому району города Саратова. Мы вас слушаем. Я никогда в жизни не вызывал полицию и теперь не понимаю, как на том конце провода могут так спокойно говорить. — Алло… — Да, да. Мы вас слушаем. — У МЕНЯ В ДОМЕ ПИЗДЕЦ КАКОЙ-ТО ТВОРИТСЯ!!! ТУТ ТОЛЬКО ЧТО СОСЕДА УБИЛИ; МНЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО СЕЙЧАС ПРИДУТ ЗА МНОЙ!!! СДЕЛАЙТЕ ЖЕ ЧТО-НИБУДЬ, УМОЛЯЮ!!! — Где вы находитесь? — Улица Студёная, дом **, квартира **!!! Снова короткие гудки. Я швыряю телефон об стену, тростниковые заросли без лишнего шума проглатывают его. Я показываю зарослям голую жопу, отчего на их месте сию же секунду возвышаются реликтовые секвойи. Я подхожу к холодильнику, достаю оттуда кусок сала и пытаюсь обеими руками просунуть холодную глыбу себе в рот целиком. Глыба слишком велика для моего рта, и я меряю свою крепость шагами, зацепляюсь обеими ногами за четырежды блядскую удавку и грохаюсь во весь хлыст. Кажется, я схожу с ума. Во дворе визжат автомобильные тормоза. Оперативно. Тишина и пустота снаружи поглотили весь подъезд, оконные и дверные проёмы и все мелкие незаметные щели в стенах, полу, потолке, в углах. Только дверной проём напротив зияет, как портал в ад. Моргающая над дверью лампочка ослепляет, но не освещает, а её свет отражается в багровой лужице на полу. В ванной плещет вода. Молодой оперок, у которого руки заточены под пистолет, выставляет пукалку перед собой и с показной храбростью переступает порог квартиры, в которой мой сосед принял мученическую кончину. Всё моё существо протестует против того, чтобы не отставать от оперка ни на шаг, но как-то непохоже, что у меня есть выбор. Ведь, лишь отдавая должное памяти его рук, я могу надеяться на то, что останусь в безопасности. Мне кажется, что его салажьи ручонки гораздо лучше помнят рацию, нежели пистолет. Идя за оперативником след в след, я бросаю беглый взгляд на убранство единственной комнаты новомученика. Такое чувство, будто я в этой комнате когда-то уже был. Кажется, это называется «дежа вю». На стене висит икона, у которой кто-то — явно не сам убиенный — оттяпал нижний угол. Очень неаккуратно оттяпал — Б-женька лишился ножек. С такого расстояния в полутьме я не вижу, есть на иконе масляные пятна или нет. А вот на моём старом календаре есть. — Тоха, приём. Вызывай бригаду! — гундосит в трубку неоперившийся защитник правопорядка, пока я с ужасом гляжу на тело, распростёртое в переполненной ванне без движения. Вода льётся через края, а снизу ещё не прибежал ни один сосед с жалобой на то, что их затопили. Я не хочу думать о плохом, но всё равно хватаюсь за голову и делаю руками движение, как будто вырываю её с корнями. Может быть, мне повезёт, и мой мозг всегда сможет обходиться пятью процентами, отвечающими за мыслительную деятельность, потому что больше ему отвечать будет не за что. И ни слёз, ни страха. Что такое, в сущности, голова? Волосатый футбольный мяч, забить гол которым гораздо легче, чем если нарисовать мяч на полу. Это вам рассказал бы любой крестоносец. Плеск не умолкает и не умолкает. В этом сужающемся мире заплесневелых символов существование таких предметов, как вода, — закономерность. Ибо «верой народ перешёл Красное море, как по суше; когда же египтяне попытались сделать то же самое, они утонули». Набухший труп сползает под воду и укоряюще глядит на меня гаснущими глазами, прежде чем утонуть в собственной ванной. Мне кажется, родословная этого кожаного мешка с костями и кровью уходит своими корнями в древний Египет. Теперь уже вряд ли кто-то додумается до того, чтобы забальзамировать его. Синюшные руки новомученика и исповедника Саратовского, искупавшего грехи предков, хорошо помнили молитвослов и чётки. Я представляю, как убитый стоит на коленях с приставленным к шее лезвием и наблюдает за осквернением святыни. Я слышу, как молитвослов и чётки беззвучно падают на пол из ослабевших рук. Это невыразимо больно, я слышу хруст его костей! Он искупил грехи предков? Или искупал?.. — Что там? — Семён, жди здесь! — это оперативник обращается ко мне. Выставив пукалку перед собой, он шлёпает по залитому кровавой водой полу квартиры, как шёл бы по сухому, и ждёт новые указания от тишины и пустоты внутри рации. Шлёп. Тш-ш-ш-ш. Шлёп. Тш-ш-ш-ш. Шлёп. Тш-ш-ш-ш. — Проверили всё? Я не собираюсь оставаться наедине с убитым и в три прыжка пересекаю кровавый бассейн площадью семьдесят семь и семь квадратных метров. В комнате, где висит икона с ампутированными ногами, меня поджидает ещё одна кошмарная находка. Девушка, завёрнутая в окровавленную простыню, лежит у стены почти без движения. Одна из пяти. Лежит и укоряюще глядит на меня гаснущими глазами. — Се… Семён… за что… скажи, за что… Значит, жива. Остальное — не моя забота. Оперативник вызывает на дом машину скорой помощи. Если повезёт, девушку спасут от смерти и… преследований. А главное — если повезёт, то я узнаю, откуда ей известно, что у меня нет никакой жены. Убитого звали Пётр Пустотин. Двадцать шесть лет, нигде не работал, исправно посещал пятнично-субботне-воскресные службы и вообще никому не доставлял никаких хлопот. Наверняка глубоко внутри, в тишине темноты он ни одной слезы у мира не просил, проклял кладбища и отвергнул завещанья. Убитого звали Пётр Пустотин. Ты можешь годами жить в одном и том же доме и никогда не узнать, как зовут твоих соседей. Но будь уверен — они-то знают о тебе всё. Убитого звали Пётр Пустотин. А девушку, завёрнутую в простыню, звали Елена Тихонова. Петру она не приходилась никем. Двадцать шесть лет, нигде не работала, наблюдалась в больнице святой Софии. Если бы девушку в своё время признали вменяемой, она бы сидела в тюрьме за то, что задушила собственного ребёнка подушкой. Елена Тихонова. Пётр, ёбаный его рот, Пустотин. Тишина и пустота. В моей квартире, наверное, ещё никогда не было так шумно и людно. Тишина и пустота снаружи прислушиваются к грохоту, производимому ментами. Миниатюра «Бесконечное число слонов набилось в посудную лавку». Они уже сложили в мешок мишени, дротики, молоток и кусок сала, выудили из-под дивана бумажный пакет со шнурком и верёвку, просветили плакаты и календари и теперь скоблят засохшие пятна на ковре и хмыкают. Кудлатая псина, которую они привели с собой, с минуту таращится на меня, хрипло лает и льёт слюни на ковёр, мешая ментам скоблить засохшие пятна. Потом она чует запах леса и убегает туда, задирает лапу где ни попадя, скребёт землю и тоскливо воет на луну посреди болезненно изогнутых старых дерев. Хорошо быть кисою, хорошо собакою. Там, где растут уродливые скрюченные деревья, найдётся и поляна для человеческих жертвоприношений. Убитого звали Пётр Пустотин. А девушку, завёрнутую в простыню, звали Елена Тихонова. Твои соседи знают о тебе всё, будь уверен. Ты тоже знаешь о них всё. Тебе нужно только вспомнить обстоятельства знакомства. У них нет никакого права на обыск моей квартиры, говорю я следователю. Они не предъявили ордер. Они, вообще, в курсе, что в чужой берлоге нужно выказывать уважение либо не появляться там совсем? Рядом с этим шкафом в полицейской форме лежат кипа собственноручно исписанных им бумаг и два карандаша длиной с фалангу мизинца. Его руки хорошо помнят карандаши, лишь если они не короче определённой длины. — У них такая работа, — выплёвывает следак и просто смотрит на меня. Его лицо на долю секунды напоминает мне чёрную луну. Изо рта следователя немилосердно разит вчерашним пивом. Подходят его дуболомы, отчитываются. Забирают свою дрянную собачонку и проваливают. Тишина и пустота в квартире потихоньку снова вступают в свои права, когда я наконец-то узнаю что-то существенное. Установить личности девушек, которых я описал, не удалось. — То есть, по-вашему, я их, блядь, выдумал? А стучал кто тогда, полтергейст? — Успокойтесь, успокойтесь, — говорит следователь. — Мы обязательно всё узнаем, так или иначе. Думаю, вам есть что ещё сказать об этом. — Вы намекаете на то, что я… Я не верю своим ушам. Уж не хотят ли повесить на меня убийство, которое я не совершал? — Я не намекаю ни на что. Просто вы честны с нами не до конца. Возможно, вам кто-либо угрожал? Он просто издевается. Мне, хозяину петли, властелину кровавых полян скрюченного леса, тому, чьи руки хорошо помнят молоток, могли угрожать? «Если гость вашей берлоги досаждает вам, обходитесь с ним жестоко и безжалостно». Я вспоминаю блеск выколотых глаз Мику Хацуне. В этом сужающемся мире заплесневелых символов существование таких предметов, как глаза, — закономерность. Ибо «если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну». Руки настоящего музыканта обязаны хорошо помнить любой инструмент, к которому прикасались. Я представляю себе недовольное ебло следователя в обрамлении длинных аквамариновых волос. Как можно спокойнее подхожу к холодильнику, беру нож и играю на нём «Наша служба и опасна, и трудна» на мотив траурного марша Шопена. Там, где холодильник забит салом, найдётся и бочка с щёлочью. «По седым головам, по зелёной земле, почерневшей траве, по упавшим телам, по великим делам, по разбитым значкам…» — раздаётся сверху. Я волоку свою ношу в лес. Она гораздо тяжелее, чем помнят мои руки. «По распятым во сне и забытым совсем… Ворох писем — не скучай. Похоронка, липкий чай…» — раздаётся сверху. Я задираю голову, но высматривать там ровным счётом нечего. В лесу, стоит углубиться в него, становится, пожалуй, даже слишком тихо и пусто. Это единственное, что никогда не меняется. Меняются тропинки, влажность, состав почвы, растительность. Полуразложившиеся скелеты у тропы — мои дорожные знаки. Главное в этих путешествиях — ни о чём не думать. Никому не мешать. Обходиться жестоко и безжалостно с теми, кто мешает тебе. Не сомневаться в том, что видишь. Иначе в лучшем случае твоё сознание выкинет из леса раньше, чем ты успеешь крикнуть «Ау!», а тело упадёт и останется лежать, разлагаться и вонять. За поворотом тропы — осина, старая настолько, что Иуда мог повеситься именно на ней. Я невольно начинаю высматривать, не свисает ли где с ветвей верёвка. Здесь моя тяга к самоудовлетворению молчит. Когда я покину лес, она напомнит о себе скорее рано, чем поздно. И я нахожу верёвку. Но ещё прежде я натыкаюсь на братское — или сестринское — захоронение. Пять полуистлевших девичьих трупов, сброшенных в яму и даже не засыпанных землёй. Их черепки синхронно поворачиваются ко мне с кошмарным скрипом. Почерневшие мозги с кишащими в них белыми личинками виднеются сквозь пустые глазницы. Челюсти скрежещут, как будто вместе с личинками в сгнивших бошчонках до сих пор шевелится жизнь. — А я видела, как ты дрочишь, надев пакет себе на башку. — А я видела, как ты дрочишь, надев пакет себе на башку. — А я видела, как ты дрочишь, надев пакет себе на башку. — А я видела, как ты дрочишь, надев пакет себе на башку. — А я видела, как ты дрочишь, надев пакет себе на башку. Я сижу на полу в собственной прихожей и слушаю несмолкающий шум самых разных цветов. Ровно полчаса уходит на то, чтобы увидеть глубокую вмятину на двери. Похоже, я не остался лежать, разлагаться и вонять. Я осторожно щупаю пульсирующий болью калган. Кажется, на роже шишек больше, чем на сибирском кедре. Рядышком со мной лежит труп следака с расковырянными чёрными дырами на месте глаз. «И ублажил я мёртвых, которые давно умерли, более живых, которые живут доселе; а блаженнее их обоих тот, кто ещё не существовал, кто не видал злых дел, какие делаются под солнцем». Ещё полчаса уходит у меня на то, чтобы понять, что грохот в дверь никак не относится к шуму в моей голове. Час назад я стучался в дверь посреди леса, и мне не в чем обвинять других. Моё тело — всадник с двумя головами, без коня и с пустыми руками. А может, я двуглавый кентавр. С таким настроением в лес лучше не соваться. Встречать гостей с пустыми руками — верх неприличия. Кого-то опять преследуют? Кому-то опять страшно? Какой, к ёбаной матери, лес? — Юлия Котова, старший сержант полиции, — говорит мне дверь. — Мне нужно уточнить некоторые детали случившегося. Откройте немедленно!!! Мои руки очень плохо помнят стену. Моё тело очень плохо помнит, как нужно правильно стоять и передвигаться. И всё равно дверь, потолок, стены, пол и даже труп на полу всё настойчивее и настойчивее требуют, чтобы я встал и открыл. Этот голос с нотками истерики дремал в них годами. Я медленно открываю дверь. Sayo… DUDE WTF? До меня сквозь дурман боли доходит, что старший сержант полиции Юлия Котова выказывает полнейшее равнодушие к участи собственного начальника и, вообще, крайне странно себя ведёт. На её голове шапка явно не по размеру, а на лице — кусок грязной-прегрязной марли. Правая рука ныряет в форменные штаны. Пояс то вздувается, то опадает, женщина очень часто и смрадно дышит и глядит одним глазом на меня, а другим на паутину в верхнем углу. Если она просто дотронется до меня, я и её пиздану. А потом себя. — Мне нужно задать вам несколько вопросов, — говорит она, встав в дверях единственной комнаты и обращаясь, по всей видимости, к Тайлеру Дёрдену. Она вообще в курсе, что невежливо не смотреть собеседнику в глаза? Судя по голосу, Юлии Котовой — старшему сержанту полиции — то ли очень плохо, то ли очень хорошо. А вот мне… Случись что, я даже не смогу её оприходовать. — Вызовите мне скорую… — я не столько тяну время, сколько действительно умоляю её. — И я отвечу… на что угодно. Оба глаза женщины с отвратительным чавканьем повернулись внутрь головы. — Вопрос первый. Вы знаете что-нибудь о пионерском лагере «Совёнок»? Кто вы-то, блядь? Я один здесь, нахуй. — Если и знал, то давным-давно забыл. — Конечно же, такие имена, как Алиса Двачевская, Ульяна Советова и Славяна Ясенева, вам тоже ни о чём не говорят? Блядь… — И заключительный вопрос. Когда вы в последний раз занимались сексом с трупом? Два события происходят одновременно, прежде чем я успеваю осмыслить заданный вопрос. Во дворе визжат автомобильные тормоза, а в моей собственной прихожей что-то с грохотом падает на пол. Я поднимаю взгляд. Безголовое тело Юлии Котовой — старшего сержанта полиции — кренится и оседает, как в замедленной съёмке. Её голова — волосатый футбольный мяч — катится к моим ногам. Форменная шапка больше не скрывает две сочащихся чёрной кровью пробоины на макушке. Кусок грязной марли слетел. Вместо нижней челюсти под ним ошмётки кожи и мяса, с которых безостановочно капает на пол что-то белое. — Сейчас ты у меня всё вспомнишь, полуёбок Царя небесного, — шипит голова, бешено вращаясь по полу. Безголовое туловище так сотрясается в конвульсиях, что половик вот-вот вспыхнет. Мои леса сгорят. Когда Юлия Котова что-либо говорит или я смотрю на неё, мне кажется, что из меня пинцетом вытаскивают нервы и вливают расплавленный свинец в кости. Я представляю себе изолятор временного заключения, аквариум на столе — что угодно, лишь бы косоротый колобок перестал меня мучить. Я хочу закрыть уши, запустить сатанинский салют себе в глаза и стать как те три обезьянки. Наверное, я слишком многого хочу. — Вот во что я превратилась благодаря тебе и твоим дружкам, — не перестаёт шипеть голова. — Помнишь? Они меня держали за руки и за ноги, чтобы ты мог спокойно отрубить мне голову. Помнишь это? Помнишь, как потом ты вырвал челюсть, чтобы не пораниться зубами, и принялся осквернять мои останки? Я стою, парализованный, хватаюсь за воздух, чтобы удержаться на ногах, и… повторяю за ней в своей памяти. Вспоминаю. Вспоминаю. Вспоминаю. Всё новые и новые подробности, по сравнению с которыми дрочка с надетым на голову пакетом — детские шалости. Всех этих убитых Алис, Ульян, Славян хватило бы на то, чтобы закидать любой крепостной ров. Или хотя бы маленькую ямку в лесу. Этот вечер — вечер воспоминаний. Всё новые и новые временные петли. Новые и новые убийства, чтобы быстрее забылись старые. Я был хозяином петли, властелином кровавых полян, божественным метателем молота. Шаловливым ребёнком. «Не обижайте маленьких детей». Я обошёлся со всеми гостями своей берлоги максимально жестоко и безжалостно, но одна из них до сих пор мне досаждает. А другие бродят по подъезду и думают, что, убивая жильцов, они мне мстят за нерадушный приём. — Играясь в Б-женьку, — визжит голова, — не худо бы перед началом игры выучить правила. Безголовое туловище каким-то непостижимым образом доводит себя до сквирта. — Ты думаешь, Афина выпрыгнула из головы Зевса просто так? — шипит голова. — При всём его хвалёном целомудрии, Зевсу было мало просто переебать всех смертных, нимф и богинь, которые попадались ему на пути. О-о-о, его игры заходили гораздо дальше, чем ты можешь себе представить. Может, именно поэтому у Зевса выпрыгнула из головы Афина, а у тебя — всего лишь я. Знала бы — сидела бы в твоей голове и дальше, чтобы ты мучился подольше и подох, как блохастая псина. Я осторожно щупаю пульсирующий болью калган. Кажется, на роже шишек больше, чем на олимпийском кипарисе. — Не переживай! Это ещё только начало, и, раз уж ты сегодня оказался столь гостеприимен, они обязательно постараются, чтобы ты дожил до утра, — мрачно обещает мне голова. Раздаются шаги, и вскоре я кое-как различаю перед собой моих старых знакомых. Видок у трупоняшек, кажется, ещё хуже, чем когда они валялись в яме в лесу. Пять пар запавших глаз таращатся то на меня, то на говорящую голову. Даже они совсем не рады видеть старшего сержанта полиции Юлию Котову. — Теперь вот так они и выглядят, Семён, — рычит голова. — Мне пришлось приложить немало усилий, чтобы привести их всех сюда. — Он… Он жив!!! — ОН ДО СИХ ПОР ПРЕСЛЕДУЕТ МЕНЯ! ПОМОГИ МНЕ, СЕМЁН! — шамкает одна из них ртом, в котором растут лишайники. Кто «он»-то, блядь? — Где же твоя жена на четвёртом месяце? — шуршит голос другой. Её звали Елена Тихонова. Двадцать шесть лет, нигде не работала, наблюдалась в больнице святой Софии. Если бы девушку в своё время признали вменяемой, она бы сидела в тюрьме за то, что задушила собственного ребёнка подушкой. Я точно знаю, что она успела добавить к своему делу убийство водителя «Скорой» и трёх медсестёр. — Убери от меня этих уёбищ, и поговорим спок… — адское пламя пожирает мои внутренности, но я пытаюсь проявить характер. — ЗАТКНИСЬ, БЛЯДЬ, ГАНДОН НАХУЙ!!! Она, вообще, в курсе, что перебивать невежливо? А ещё старший сержант полиции. Очередная струя сквирта попадает на косатую трупоняшу, и она верещит так, будто ей проводят эпиляцию паяльной лампой. Можно подумать, полутруп может чувствовать боль. А вот я могу. Наверное, я больше никогда не смогу почувствовать ничего другого. Проклятый дом номер ** по улице Студёной окружает стена в тридцать футов высотой, а за стеной находится ров, закиданный телами убитых Алис, Ульян, Славян. Оглядываю пространство между четырьмя стенами, которого я не покидал уже очень давно. Как будто я оказался здесь впервые. В комнате одиннадцать углов. Нет никаких признаков того, что когда-то здесь могло быть лишь пять углов (вместе со мной). Отовсюду веет смертью, болью и страхом. Занявшие диван девушки сидят будто на иголках. В центре комнаты — стул со следами глины. Его откуда-то приволокла одна из трупоняш — для меня. И я не хочу смотреть дарёному коню в зубы. Безголовое туловище грубо хватает меня, как пушинку, разрывает на мне одежду и сажает, голого, на стул. Как на трон. Всовывает молоток мне в руку, а на бестолковку возлагает корону из заплесневелого хлеба. Этому сужающемуся миру нужно больше заплесневелых символов. Кстати, для того, чтобы дотащить меня до места церемонии и воздать положенные почести, Юлии Котовой пришлось вынуть руку из штанов. И сильная же она… была. Или стала. Мне совершенно не хочется знать, как выглядят её руки под рукавами шинели. — Дрочи!!! — призрачный шёпот головы царапает мне по мозгам. Остатки нижней челюсти лязгают, как автоматный затвор. Сейчас я обвяжу вокруг шеи то, от чего у моих гостей желчь будет течь со всех частей тела. Я прекрасно знаю, что и они это знают. — ДРОЧИ!!! — повторяет свой приказ голова. Мысли о петле, о торжестве символа над пустотой, вечности над мигом, силы над слабостью растворяются без остатка в алой вспышке боли. Я слышу, как мои мышцы с жалобным хрустом отделяются от костей! — Сегодня вечером порукоблудишь без удавки — в первый и в последний раз в жизни!!! Я сдаюсь, послушно сжимаю своё хозяйство в горсти и нервно тереблю его, как только снова обретаю контроль над руками. Оно никак на это не реагирует. Елена Тихонова ковыляет ко мне. Делает «голландский штурвал», берёт мой безжизненно обвисший стручок в рот и даже не боится, что я пробью ей башню. Нежность, с которой она это проделывает, просто омерзительна. Она пытается манипулировать. Пытается бомбардировать меня любовью. Пытается доказать мне, себе и остальным, что у неё всё под контролем. Но всё равно косится на четырежды блядскую голову, вздрагивает всем телом, поднимает взгляд на меня, и я вижу слёзы в её глазах. Эта ёбаная выдра хочет сказать мне то же самое, что и час (???) назад в комнате Петра Пустотина. Так звали убитого. Её рот занят моим причиндалом, и я слышу только «Фефён, фа шфто? Фкафы, фа фто?» Пусть говорит что хочет. Пусть плачет. У меня нет никаких причин верить её слезам. Нет и не было никаких причин, чтобы все мы здесь сегодня собрались. И то, что это всё же произошло, совсем нездорово. Может быть, они и забрали мой страх, которого хватило бы на целую толпу таких, как они. А я забрал их боль. Для меня одного это слишком много. И всё же её трогательное уродство сумело взбодрить мой член. В благодарность я беру Елену Тихонову за шкирку и грубо отшвыриваю к подругам по несчастью. — Дальше я сам. Через десять минут мои пальцы покрывает белковая глазурь. Гостьи грубо дёргают меня за руки, и я вижу… Вижу, как эти беглянки из лепрозория стремительно обрастают новой, упругой белой кожей. Мне с каждым их прикосновением становится всё гаже и гаже, хотя гаже будто бы уже и некуда. А им… — Мне стало легче! Он исцелил меня!!! — со смесью ужаса и восторга кричит косатая трупоняша и потрясает бюстом третьего размера. Можно подумать, достаточно просто обрасти новой плотью, чтобы перестать быть трупом. Её когти расцарапывают мне лицо, пока остальные девушки, личности которых не удалось установить, с лицемерной недоверчивостью ощупывают свои заново обретённые телеса. — И создал Б-г человека по Своему образу и подобию, — орёт голосом перебравшего батюшки отрубленная голова и при этом косоглазо таращится на люстру. Набравшие было силу восторженные писки тут же затихают. — В благодарность за это человек придумал собственные одиннадцать правил и придерживался, придерживается и будет их придерживаться, так же как лелеял, лелеет и будет лелеять свою б-гоподобность. Вот эти правила, выжженные калёным железом на челе и плечах Того, Кто подарил человеку Своё подобие. «Не высказывайте своей точки зрения и не давайте советов, если только вас об этом не попросят. Не рассказывайте о своих неприятностях другим, если только вы не уверены в том, что вас хотят выслушать. В чужой берлоге выказывайте уважение, либо не появляйтесь там вообще. Если гость вашей берлоги досаждает вам, обходитесь с ним жестоко и безжалостно. Не делайте попыток сексуального сближения, если только не получаете приглашающий сигнал. Не берите вещь, не принадлежащую вам, если только она не является бременем для ее хозяина и он не просит об освобождении его от этого бремени. Признайте силу магии, если она была успешно вами применена для достижения ваших целей. Если вы отрицаете силу магии после того, как с успехом ею воспользовались, вы лишитесь всего достигнутого. Не выражайте своего недовольства по поводу того, что не имеет к вам никакого отношения. Не обижайте маленьких детей. Не убивайте животных, кроме как для пропитания и при защите от их нападения. Находясь на открытой территории, не мешайте никому. Если кто-то мешает вам, попросите его прекратить. Если он не останавливается, уничтожьте его». Проповедь сопровождается групповой мастурбацией исцелённых. Они прерываются только на то, чтобы выслушать очередное великое откровение — о том, как и из каких соображений я их убивал. Их отвращение и страх ощущаются едва ли не физически, но они не могут позволить себе перебить. — Душа человеческая не такая уж и цельная. Её клетки раскиданы по разным мирам, и у каждого из ныне живущих — свой собственный мир. Свой собственный пионерлагерь «Совёнок», безбрежный оазис в пустыне Обетованных земель, остров в море, поляна в лесу. — Голова делает акцент на последнем слове. — Каждая клетка души помнит всё и сразу, поэтому прекрасно справляется со всеми функциями сознания в одиночку, если это от неё потребуется, хотя и отчаянно ссыт при этом. Справляется, не покидая пределов собственного лагеря. Вот поэтому, когда твоё сознание дремлет, а клетки души умирают одна за другой, ты рискуешь ничего и не заметить. Ты рискуешь не заметить, как гаснет огонёк твоей души и умирает тело. Ты рискуешь не заметить, как любовь, милосердие, мудрость, красота покидают тебя навсегда. Когда ты спишь, ты лишь выходишь на прогулку в тюремный дворик. Утратив сознание и рассудок, ты обретаешь абсолютную свободу. Но не останавливаешься ни перед чем, чтобы вернуться обратно в тюрьму реальности. Вот на что сгодилось всё твоё подобие Б-жье, Семён. Но другое этим вечером уже некогда искать. Все остальные — не те. Мусор мироздания, давно просящий утилизации. Честно говоря, душа, как стержневая идея человеческого существования, никуда не годится. Этот ментальный паразит… Всем, чьи души и чьи миры ты истребил и сжёг дотла, нужна новая идея, хоть и не все увидят её рассвет. Идея, которая будет выше понятий добра, зла, мудрости и веры. Новый Золотой век человечества. Новая Плоть на кости, плод страданий умирающего Б-га и сломленного человека, которому уже нечего терять. Новые, бездушные люди, которые будут достаточно могущественными, чтобы творить объективную реальность в полном согласии друг с другом. Блаженны нищие духом, Семён. — БЛАЖЕННЫ НИЩИЕ ДУХОМ, ИБО ИХ ЕСТЬ ЦАРСТВО НЕБЕСНОЕ! — нестройно выдыхают по новой взявшиеся за своё образины и вскакивают с дивана, всем видом давая понять, что голова в число нищих духом не входит. — Даже интересно, где вы… Б-га найдёте… да ещё и… умирать Его заставите… — Я едва могу услышать свой собственный голос. Но голова Юлии Котовой — старшего сержанта полиции — всё великолепно слышит. Хотя в былые времена где-то там мы варили из её ушей холодец… — Ты вполне сойдёшь. Образ и подобие, полная копия, возомнившая себя равной Оригиналу и перенявшая многие Его привычки. Б-гомерзкая литургия заканчивается. Девушки бросают красноречивые взгляды на мою всё ещё трепещущую плоть и медленно приближаются к трону с намерением прямо сейчас начать причастие. Только одна Елена Тихонова, так и оставшаяся похожей на обгоревшую мумию, присаживается под портретом Фридриха Ницше, разбрасывает ноги в стороны и хмурится. Её тело покрыто чужой засохшей кровью, как коростой. Рукой психически больная девушка сжимает деревянный крестик, позаимствованный на месте расправы. «Если долго всматриваться в бездну, бездна начнёт всматриваться в тебя», Фридрих Ницше, 1886 год. Мне кажется ужасно несправедливым, что издеваются надо мной, а не над ней. — Почему не она? Почему я? ПОЧЕМУ, БЛЯДЬ, Я? — Потому что не я создана по Его образу и подобию, — набравшись смелости, говорит Елена Тихонова. — И ЧТО ТЕПЕРЬ? ТЕБЯ, ЗАЛИТУЮ ЧУЖОЙ КРОВЬЮ ПО ШЕЮ, ОТ ТОГО, ЧТОБЫ СИДЕТЬ РЯДОМ СО МНОЙ, СПАСАЕТ ЛИШЬ ПИЗДА? Елена Тихонова растроганно улыбается. — Именно так, Сёма, — говорит она и принимается забавляться с крестиком. В другое время загадка Елены Тихоновой неминуемо заняла бы место в моей голове. Почему она не притрагивалась ко мне? Почему не присоединилась к остальным? А сейчас я могу думать лишь об одном. Почему… Почему не она? Почему я? Потому что они так хотят. Они хотят, чтобы мёртвым притворился я. Они хотят, чтобы Б-г, создавший меня по Своему образу и подобию, притворился мёртвым. Чтобы они смогли сделать с Его — с моим! — телом всё, что им заблагорассудится. Чтобы страх ушёл навеки. Чтобы они повторились в тех, кто придёт после них. Они слишком многого хотят. Моя рука швыряет наугад молоток. Отполированный набалдашник сверкает подобно молнии, но орудие моего возмездия не возвращается мне в руку. Лишь раздаётся крик Елены Тихоновой, которая единственная из всех не хотела от меня ничего. Я использую секундное замешательство, смахиваю корону и пускаюсь в бегство. Петляю, как заяц, выскакиваю на лестничную площадку и уже не вижу, куда мне бежать дальше. Зато прекрасно вижу выцарапанный на моей двери могендавид. Мои мучительницы у меня за спиной издевательски переваливаются с ноги на ногу. Только кто-то вроде меня может надеяться на то, что сумеет спасти свою задницу. — Се… Семён… за что… скажи, за что… — со слезами вопит Елена Тихонова. Она — единственная, кто не притворяется, прыгая на одной ноге. А ты подумай, Леночка. Подумай. Сходи в лес. Там лучше думается. Дойди до поворота, у которого растёт осина. Она старая настолько, что Иуда мог повеситься именно на ней. Только верёвки там нет. Верёвку-то я спиздил. Я буду ждать тебя в яме. Когда я скажу тебе, что видел, как ты мастурбировала крестом, не спеши убегать. Мне кажется, архитектором дома номер ** по улице Студёной был Август Фердинанд Мёбиус. А может быть, я просто выпит идиотским ритуалом. Застрял между седьмым и восьмым этажами. За мной никто не гонится. Я никуда не тороплюсь — и всё равно умудрился застрять. За мной именно что гонятся. Четыре голых амазонки и одноглазые двери. Должно быть, не случится ничего плохого, если двери догонят меня раньше, чем амазонки. «Стучите, и да откроют вам. Просите, и да будет вам дано». — КТО БЫ ВЫ НИ БЫЛИ, ПОМОГИТЕ МНЕ!!! МЕНЯ ПРЕСЛЕДУЮТ!!! — Да кому ты, блядь, нужен, чтобы преследовать тебя? Иди дрыхни уже, — раздаётся голос откуда-то снизу. Четырежды блядское безголовое туловище Юлии Котовой, старшего сержанта полиции, одной лапой вцепилось в мои ноги мёртвой хваткой. Другая по-прежнему исчезает в форменных штанах. Лучше бы мне этого никогда не видеть… Из квартиры высовываются двое — высокий меланхоличный очкан и его товарищ с крысиной мордочкой — и бесстрастно любуются моей рожей, шишек на которой, должно быть, больше, чем на новогодней ёлке. Я простираю к ним руки в немой просьбе. Мои руки ещё не забыли о том, как это делается. Один из хозяев решительно поднимает меня, перебрасывает через плечо вместе с чудовищем, запустившим когти в моё мясо, и тащит в комнату, а второй показывает мелкие зубы и куда-то уходит. Я вглядываюсь в зеркало в чужой прихожей и вижу, что лицо и плечи пестрят налившимися кровью символами. «אָנֹכִי יְהוָה לֹא-יִהְיֶה לֹא תִשׂא אֶת זָכוֹר אֶת-יוֹם כבד אֶת-אָבִיךָ לֹא תִרְצָח לֹא תִנְאָף לֹא תִגְנֹב לֹא-תַעֲנֶה לֹא תַחְמֹד» За этим небольшим исключением, на мне ни царапины. Я благополучно отключаюсь. Насколько же неприветливо и враждебно выглядят тишина и пустота внутри меня… — Ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твоё было ввержено в геенну, — говорят мне тишина и пустота снаружи густым басом. Холить и лелеять ни одну из них уже не хочется. Капля по капле в меня просачивается мёртвый Б-г Петра Пустотина, чтобы он сдох ещё разок. Боль уже давно стала моим вторым именем. Там, где лежат дрова, найдётся и топор. Слышится свист найденного топора и следом — треск разрубленных коленей. Интересно, чьих… Я падаю, падаю, падаю куда-то в краснеющую тьму. Всматриваюсь в неё. А она — в меня. «О-о-о, его игры заходили гораздо дальше, чем ты можешь себе представить. Может, именно поэтому у Зевса выпрыгнула из головы Афина, а у тебя — всего лишь я». Сегодня мои игры зашли дальше, чем когда-либо у кого-то из людей или даже богов. Я всего лишь игрушка, прибитая к кровати. Безногий Б-г, которому не дожить до зимы. Но вот падение прекращается. Оковы страданий лопаются. Это значит, что проклятой отрубленной головы, которая выворачивает понятия наизнанку и существует лишь тогда, когда я терплю боль, больше нет. Четыре преследовательницы склонились надо мной, не внушая более ни ужаса, ни вожделения — ничего. Чужая воля, державшая девушек в ежовых рукавицах страха, исчезла. Однако же, велика была власть Юлии Котовой над ними. Глаза Четырёх пусты, а новообретённые тела смахивают на гипсовые статуэтки. Наверное, я бы сейчас вскочил и заплясал от радости по комнате, если бы мог. Хозяин, чьи руки не спешат забывать топор, глядит на меня сверху вниз, дёргает ремень на штанах и говорит: — Ты так думаешь? Второй выглядывает из-за его плеча, но получает тычок локтём в бочину и исчезает. Я успеваю понять лишь то, что эта парочка заодно с трупоняшами. Мне становится не до понимания, когда тытакдумаешь расстёгивает ширинку и вытряхивает на свет безбожный свой чудовищный хуй, разжимает мне скулы и заставляет глотать своих детей… всех… до капли… «О-о-о, его игры заходили гораздо дальше, чем ты можешь себе представить. Может, именно поэтому у Зевса выпрыгнула из головы Афина, а у тебя — всего лишь я». — Думай о хорошем, — хрипит парень и дрочит свой хуй мне в рот. Он отлично знает, что если я подумаю о хорошем, то все его усилия пойдут прахом. Пытаться ещё раз потерять сознание бесполезно. У садюги при себе раствор нашатыря и крепкие кулаки. Моё нутро наливается его проклятой горечью, а мозги — ставшей уже привычной свербящей болью. Ещё миг — и котелок треснет, и из серой каши с мясом и костями выкатится косоротый колобок. Трупоняши по одной выходят из анабиоза и приветственно-отрешённо сверкают глазами. Возрождённая голова Юлии Котовой высоко подпрыгивает и с громким хлопком прирастает к телу. Оборотень в погонах неожиданно живо бросается на Четырёх, которые оглушительно визжат и разбегаются. Пожалуйста, пусть они передушат друг дружку… сотрут одна другую в порошок… пожалуйста… — ОН ДО ШИХ ПОР ФРЕШЛЕТУЕТ ФЕНЯ! ПОФОГИ ФНЕ, СЕФЁН! — только и слышен издевательский рёв старшего сержанта полиции Юлии Котовой, с которым она мучает бедолаг. Профессиональная деформация налицо. Ну и кто тут, блядь, всадник без головы? Другой из отцов Юлии Котовой, не принимая участия в веселье, готовит дрель. Вот в таких декорациях проходит предпоследний акт безумного спектакля сегодняшней ночи. Старший сержант полиции (или кто она там) к этому времени понимает, что в дивном новом мире сверхлюдей ей нет места, поэтому хочет напоследок повернуть процесс своего появления на свет вспять. Может быть, идеи такого масштаба могут передаваться половым путём? Тогда она сможет рождаться снова и снова. И неважно, Золотой это будет век, платиновый или каменный. Внезапная догадка пронзает мой мозг на долю секунды раньше, чем это делает сверло. Истина такова, что человечество само не прочь поболтаться в петле. Просто оно стремится откатить всё к началу и лелеет надежду, что начало будет совершенно новым, а индивид тщится достичь окончательного конца и надеется, что уж в этот-то раз точно получится. Но кровь и сперма вновь и вновь капают на колесо Сансары, на котором распято человечество. И колесо вращается. «Знала бы — сидела бы в твоей голове и дальше, чтобы ты мучился подольше и подох, как блохастая псина», говоришь? — А затем ты проводишь свои последние девять месяцев во взвешенном состоянии, на всём готовом, как в шикарном санатории с центральным отоплением, где с каждым днём помещение становится всё больше и больше, и в конце концов — ура! — ты превращаешься в оргазм!!! — исступлённо-радостно воет Юлия Котова, ровно иерихонская труба, и в её тираде тонут надсадные крики перепуганных трупоняш, жужжание сверла и треск моего затылка, в котором высверливают дырку. Крысомордый наконец-то дожидается своей очереди и пристраивается к моему широко открытому рту, чтобы я не успел произнести ни звука. Я её убил… Я убил Юлию Котову там, в одном из «Совёнков». Я действительно так считал. Но она меня перехитрила. Последние детали перемешанной мозаики встают на место. Давным-давно я выбрал Елену Тихонову из множества гораздо более достойных кандидаток. У нас с ней было всё, как у людей. Крепкая семья, достаток, мальчик Алёшка. Ждали девочку. Я был… счастлив? Наверное. Я позволял ей манипулировать мной, бомбардировать меня любовью. Леночка ходила на занятия к репетитору, жившему в квартире по соседству; мечтала научиться рисовать. Это был не первый репетитор, с которым она пыталась заниматься, но первый, кто разглядел в ней потенциал. Рисовать Лена так и не научилась, зато пропиталась воззрениями своего наставника и сама стала одним из многих подлинных шедевров этого мастера. Самые сочные тона. Самые неподдельные эмоции. Боль, страх, ультранасилие, надругательство, сломленность. Он был для своих созданий олицетворением всего этого. Он заставил их зависеть от него. Наверное, его-то трупоняши и видели в своих оживших страхах. Там, где я видел своё воплощённое страдание. И даже его смерть их не избавила. Кого видели уёбок с топором и его дружок, мне уже никогда не узнать. Может, они ещё не постигли дзена настолько и годились лишь для самой грязной работы. Может, они вовсе не знали, что сегодня кого-то убили. Убитого звали Пётр Пустотин. Некоронованный хозяин дома образцовой культуры по ул. Студёной. Недобитый набожный зверь. Коллективный Тайлер Дёрден. Не было ни одного человека, чья жизнь не полетела бы в тартарары после знакомства с ним. И моя не стала исключением. Пётр Пустотин когда-то был и моим проводником, наставником и исповедником и причащал меня кровью Б-га нашего каждый день. Кровь Б-га нашего до сих пор циркулирует во мне. Вот чего добился Пётр Пустотин Б-жьим словом. Мою супругу звали Елена Тихонова, двадцать шесть лет, нигде не работала, наблюдалась в больнице святой Софии. Петру она была ученицей. Если бы девушку в своё время признали вменяемой, она бы сидела в тюрьме за то, что задушила собственного ребёнка подушкой. Елена Тихонова задушила нашего с нею ребёнка подушкой, потому что дитятко не было того же пола, что и она, и так и не научилось к пяти годам рисовать солнечными лучами и оживлять големов, которых охотно лепило из собственных покакулек. Это (и ещё выкидыш, после которого она окончательно спятила) случилось зимой 2020 года. Тогда-то я и пустился во все тяжкие. Тяжелейшая алкогольная кома, бесчисленные «Совёнки» и разрушительный ураган «Семён»... Вместе с четвертью лагерей сгинули и части меня, которые уцелели от бомбардировки любовью. Наверное, лучшие части. Но иных путей назад я не видел, поэтому даже не задавался вопросом, достойная ли это жертва. Юлия Котова была права: я боялся такой свободы. После возвращения домой я мог позволять себе всё более и более далёкие прогулки. Мог ходить в лес, не покидая пределов своей квартиры. Я окончательно пристрастился к ебучей петле, от которой так хотел избавиться. Было ещё одной моей величайшей ошибкой считать тюрьму петлёй. Убийство стало моим зачатием, ненависть — любовью, страх — храбростью, искажение — ясностью мысли. Вот и вся история одного становления человека Б-гом. Наверное, до вечно ропчущей Елены Тихоновой под конец дошло. Я не мог вернуть ей способность родить. Не мог вернуть ей её прежнюю медоточивую маску. Вернее, не хотел. Я видел то же дерьмо, что и она, но разница между нами была как между пиздой и короной из заплесневелого хлеба. Больше никаких манипуляций. Больше никакой бомбардировки любовью. Утратив сознание и рассудок, ты обретаешь абсолютную свободу. Пусть будет так! «Не делайте попыток сексуального сближения, если только не получаете приглашающий сигнал.» — …холодный, как камень… — …эй, он живой вообще? Красная пелена перед глазами разговаривает сама с собой на разные лады. Это самое дно ницшеанской бездны, и тут смертельно холодно. Чьи-то пальцы хозяйничают на моём теле. Трогают, водят, дёргают, гладят. Что-то во мне натягивается, как струна. — Живой, как видите. Они считают, что получили приглашающий сигнал, и одна из четырёх невыносимо прекрасных вавилонских блудниц, одна из четырёх всадниц Апокалипсиса бесстрашно седлает меня. И я везу её. Главное в этой поездке — ни о чём не думать. Никому не мешать. Не сомневаться в том, что видишь. Иначе в лучшем случае хребтина переломится пополам, и я сброшу своих наездниц и втопчу их в пыль. Страха больше нет. Страдания ушли. Разве не к этому мы стремились? Мёртвый Фридрих Ницше и мёртвый Б-г были правы — каждый по-своему. Пегас летает низко — к кровавому дождю! И я везу их всех, стелясь над землёй, разрывая кроваво-красную пелену на клочки. Я везу их навстречу первому рассвету Золотого века. Навстречу залитому солнцем похожему на египетскую пирамиду храму, куда люди будущего будут ходить лишь один раз в жизни. В том храме на задрапированном человечьей кожей алтаре стоит аквариум с мутной жижей, и в нём маринуется моя трижды пресвятая голова. Аквариум стоит там не для поклонения, а в назидание. Как единственно верный ответ на немой вопрос, повисший в воздухе. Может ли Б-г создать тюрьму настолько надёжную, что сам уже не сможет из неё выбраться? Может. Проблема настолько надёжных тюрем в том, что они никем не охраняются. И однажды кто-то разобьёт аквариум, и плодящиеся в мутной жиже ментальные паразиты хлынут оттуда рекой… А пока тишина и пустота поднимаются за нами столбом, как дым пожарищ, и мёртвыми падают на нашем пути все, кто не успел разбежаться…