Несогласие

NC-17
В процессе
117
1
mis.sed.frv бета
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 8 страниц, 3 124 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
117 Нравится 16 Отзывы 21 В сборник

Вечная мерзлота

Настройки
Примечания:
      Вечная мерзлота.       Наверное, так можно было бы описать посёлок во всех существующих справочниках вместо всей этой бесполезной графомании из сухих фактов о его площади, численности населения, суровом климате и уникальном географическом положении — аккурат вдоль Баренцева моря. Всего лишь тысяча бесполезных слов.       Рома родился в её ледяных объятиях и — он был уверен — по соседству с ней же и сдохнет, когда придёт пора. И костяные пальцы её — холодные, как промерзший на зимнем воздухе метал, — будут единственными, чьи прикосновения ощутит его дряблое тело, готовое испустить последний, отравленный ядом сигарет и промышленных провинций вздох. Они будут гладить его морщинистый лоб, седые редкие волосы, испещренное морщинами лицо… А взгляд его — пустой и блеклый — упрётся в потолок и не будет выражать сопротивления, как бы он на самом деле не сопротивлялся. Без пяти минут мертвецы не станут противиться чужим прикосновениям, ведь больше нет сил, нет желания, да и незачем. Смысла нет в этом. Проволочил ноги, проехал каким-то кривым автостопом по всей жизни, так дайте отдохнуть хотя бы теперь.       И Рома не сопротивляется.       Рома падает в объятия пустоты, вечной мерзлоты, и внутри у него — изморозью покрытые рёбра, кусок грязного льда вместо сердца и стылые вены и сосуды. Он не ощущает ничего, потому что в нём самом — нет ничего. Только холод, выедающий внутренности, дробящий зубы в крошку, стынущий в жилах. И в этой ледяной агонии, в пустоте, в которую он будет падать бесконечно долго, он ощущает себя парализованным по всему телу инвалидом, свобода которому… — Рома!       …Да нет тут никакой свободы. — Рома! — раздаётся второй крик, такой же булькающий и далёкий, но будто бы уже немного ближе. — Ты должен был встать еще час назад! Ты вообще учиться собираешься?! — и с каждым разом — всё ближе и ближе.       Началось.       Началось, блять.       Пятифанов открывает глаза так, словно ему только что сообщили об очередном дне на бесконечной каторге, к которой он был приговорён в качестве пожизненного заключённого. Прямо на ухо. Прямо через строительный громкоговоритель, выкрученный на полную мощность. Пару секунд его лицо выражает абсолютное и глубочайшее «ничего», а затем в глазах отражается какая-то ядерная и однозначно ядреная смесь из деланного равнодушия (где-то совсем в глубине, ибо это уже повседневная привычка), раздражения и бурного недовольства тем, что его царское величество посмели выдернуть из увлекательного путешествия по собственной загробной жизни (или что это вообще было?). Он подрывается с кровати с такой резкостью, будто на неё одновременно вылили чан с кислотой и два ведра кипятка. И кричит в ответ визгливому, дребезжащему женскому голосу: — Да завались ты уже! Заебала! — глухо рычит про себя: — Сколько можно мне уже мозги ебать всем этим, а?       Рома не видит, но каждым волоском на теле чувствует: обладательница голоса где-то там, внизу, на первом этаже, начинает захлебываться негодованием, разрываться на британский флаг от бьющего через край возмущения, давиться едкостями, рвущимися наружу, как рвется обратно съеденная за завтраком просрочка. Она наверняка на манер выброшенной на берег их прекрасного Баренцева моря рыбы — судорожно открывает и закрывает рот, не понимая, какую из целого калейдоскопа эмоций озвучить первой, ведь этот самый свалившийся разом на голову калейдоскоп сейчас разрывает её разум в клочья. Она давится, давится подступающей истерикой и затем, в сопровождении грохота собственных шагов по лестнице и матерных проклятий, врывается в комнату Ромы и размашисто лепит ему смачную пощечину — и теперь настаёт очередь Пятифанова испытывать раздирающий мозги когнитивный диссонанс (пусть всего лишь пару секунд, и то спросонья). А еще чувствовать, как буквально вчера зажившая трещина на губе начинает вновь кровоточить. Он машинально слизывает багровые капли и не морщится, впрочем, как и обычно, ведь он привык к этому. Рома переводит равнодушный взгляд на мать, которая корчит физиономию искренней боли. Её нижняя губа дрожит, подбородок противно подёргивается, и это значит только то, что из этой халупы нужно ретироваться как можно быстрее. Пока мать вновь не начала выть во всю глотку, катком проезжаясь по всем Пятифановским чувствам (а точнее по тому, что от них ещё возможно осталось). — Убирайся с глаз моих, пока я тебя об стену не размазала, сопля неблагодарная, — выплевывает она вместе с брызгами слюны каждое слово.       И Роме не нужно повторять. Рома обходит её, стараясь, не дай Боже, не коснуться ненароком дрожащего плеча, и спускается в ванную.       В пошедшем трещинами зеркале в левом углу он видит то, что привык видеть обычно, но где-то на границе сознания в очередной раз признаёт, что хотел бы лицезреть нечто… иное. Нечто не такое уставшее, озлобленное и в целом какое-то стрёмное во всех смыслах. Пятифанов усмехается, отчего рана на нижней губе начинает кровоточить сильнее, и он раз за разом убирает кровь, ощущая кислоту метала на языке. Он плещет себе в лицо ледяной водой, с особым усилием растирая глаза, быстро моется под холодным душем и, минуя кухню и натягивая всю одежду на ходу, сразу вылетает в сумрак зимнего утра, застегивая кожаную куртку уже на улице. Под его быстрыми шагами трещит примерзший к земле снег, холодный воздух обдает лицо ледяным дыханием, кусает щёки и уши, отчего они моментально покрываются ярким румянцем.       Не то чтобы последний год утро начиналось как-то иначе. Сезоны сменяли друга медленно и неохотно, но все же сменяли, а Рома все равно чувствовал этот жгучий холод вне зависимости от времени года. Чувствовал нервное тиканье часов, когда дома стояла мертвая тишина, нарушаемая звуками телевизионных помех из комнаты матери, чувствовал едкие колкости в свой адрес, заставлявшие внутри что-то гулко обрушиваться раз за разом, отмирая навсегда, чувствовал ожоги от пощёчин и от давящей атмосферы дома где-то под рёбрами. Но уже давно перестал придавать этому значение. Не можешь ничего изменить — смирись. Смирись и забей на все возможные предметы, игнорируй, забаррикадируйся в невидимой раковине, как какой-нибудь морской моллюск. И жди. Жди чуда, которое никогда не случится, ведь там, где царит вечная мерзлота — в доме, на улицах, в душах полуразложившихся заживо людей — чудеса не случаются. А лучше вообще ничего не жди — помрешь весёлым.       Пятифанов успевает уйти достаточно далеко от своего двора, чтобы начать наконец петлять по просёлочным дорогам меж таких же, как и его собственная, разъёбанных деревянных халуп, которые через четверть часа сменяются уродливыми муниципальными образованиями, вмерзшими глубоко в ледяную землю. Раздается щелчок — и вот уже тлеет тёплым угольком сигарета, словно бы единственное живое существо в этом мраке. Бумага потрескивает от каждой глубокой затяжки. Ромка курит без помощи рук, потому что пальцы коченеют на морозе моментально, и потому он идет, уткнувшись подбородком в воротник куртки и спрятав обветренные ладони в её карманах. В окнах панельных домов постепенно зажигается свет: значит, час ещё ранний, люди только начинают выползать из теплых постелей. И куда только его сумасбродная мамаша погнала в такую рань?..       Снег под ногами мерно шуршит, лёд натужно поскрипывает. Эти панельные выродки выглядят так же однообразно, как и вся его жизнь: куда ни глянь — увидишь всё те же замурованные в лёд до самых дверей балконы со свисающими с них метровыми толстыми сосульками, заиндевевшие окна и потрескавшиеся стены бетонных блоков, которые даже на вид казались такими же холодными, какими и были на самом деле. Каждый раз Пятифанов невольно ловил себя на мысли, что местного отопления явно не должно хватать всему их поселку — с такими-то морозами… Он замедляет шаг; с неба начинает падать мелкий снег. Где-то совсем далеко на горизонте едва дребезжит малиновый рассвет, руки которого не дотягиваются до крыш местных домов, и потому он неуверенно маячит на горизонте красной полосой. И каждый такой восход выглядел как хуевая аллегория на Ромкину жизнь: кажется, что вокруг лишь одна серая хмарь, в которой не должно быть и капли чего-то светлого и тёплого, но эта несчастная алая полоса всё равно даёт о себе знать. И можно бежать за этими лучами надежды, утопая в сугробах по самые бёдра, но так никогда и не дотянуться до них. Упасть, выдохшись из последних сил, лицом прямиком в объятия вечной мерзлоты, что пронзала насквозь всё вокруг.       Назовите Рому наивным дураком — и будете правы. Только дураки, видя всю блядскую, пораженческую, тотальную безысходность вокруг будут до последнего вздоха где-то глубоко внутри себя верить во что-то «светлое и тёплое». Как этот далекий рассвет. Как потрескивающая во рту сигарета, осыпающаяся вниз истлевшим пеплом, уголёк которой согревает, пусть и совсем не греет.       Он никогда в жизни никому в этом не признается, ведь одно дело — быть дураком у себя в голове, но совсем другое — быть им для всех остальных. Пока он здесь меряет шагами до рези в глазах знакомые улицы, от вида которых хочется выть, он просто обязан носить на себе такую же безразличную ко всему уставшую мёртвую личину, как и всё в этом поселке.       Всё — да не всё. Спустя полчаса такого бессмысленного шатания по околевшим окрестностям он видит через два стоящих друг за другом дома Бяшу — единственного человека, перед которым эту маску можно было бы не то чтобы снять полностью, но хотя бы дать понять, что ты двадцать четыре на семь гоняешь в ней. И получить в ответ солидарный кивок, мол, понимаю, брат, такая же хуйня. Открыться, но не полностью, сохраняя при этом расстояние вытянутой руки, позволяя лишь через намёки понять, что примерно скрывается за этой дверью.       Интересно, встретятся ли ему на пути такие люди, которые не будут заглядывать в щель, а просто возьмут и повернут ручку, распахивая её настежь?..       Рома вальяжно подваливает к другу, высовывая руку из кармана, чтобы с громким хлопком сойтись с вытянутой навстречу такой же обветренной чужой ладонью в приветствии. — Здаров, — бросает Рома.       Они тут же разворачиваются и идут по направлению к месту, которое принято называть безличным «школа», но они вполне себе определенно называют ее «гадюшник» или «помойка». — Сиги есть? — спрашивает Бяша, смачно шмыгая носом. — Последняя осталась. После первого пойдём и на двоих разделим.       Бяша хмурится и оттопыривает губу — недоволен ещё чем-то, сученок. Рома на это лишь хмыкает. До самой школы они идут в тишине, разве что по пути желудок Пятифанова даёт о себе знать, утробно урча. Бяша прыскает, но ничего не говорит, а лишь лезет в свой тощий рюкзак и достает оттуда пирожок в салфетке, молча протягивая его Ромке. Пятифанов искренне благодарен ему за это молчаливое понимание.       Уже на подходе к зданию они вдруг замечают неловко перепрыгивающего сугробы, будто бы из ниоткуда взявшегося… Господи помилуй, какого-то пришельца — ни больше, ни меньше. Потому что вот так вот вывалиться из зарослей голых кустарников, игнорируя идущую по соседству тропинку, может только тот, кто ещё никогда не был в этих краях. И свалился же, сука, так внезапно, что у любого другого уже инфаркт бы случился, и жопа бы от неожиданности отвалилась, и вообще… Но только не у Ромы. Рома молча буравит взглядом раскрасневшегося от бега, запыхавшегося и задыхающегося на каждом шагу пацана в съехавшей набекрень шапке, который в какой-то момент неловко поскальзывается и тяжело заваливается в примостившийся рядом сугроб. Он пыхтит, что-то бормочет себе под нос, и даже издалека видно написанное на его лице вселенское чувство несправедливости и обиды… На что, собственно? На собственный долбоебизм?       Баша, так же наблюдавший эту картину, начинает откровенно и визгливо ржать, тыча пальцем в незадачливый субъект. — Чё это, на, было вообще?       Но Пятифанов не обращает на его восторженные возгласы внимания: он продолжает взглядом упираться в одну точку, будто бы ожидая чего-то. И тут этот неуклюжий кадр, словно почувствовав себя под прицелом винтовки, вскидывает голову и сталкивается с Ромкой взглядом. И этот… эм, контакт с представителем внеземной жизни длится до неприличия долго, но Рома не двигается с места, чувствуя подспудно, что глаза его выражают абсолютно всё вместо тысячи слов.       Тебе не жить здесь, чудик.       А ведь пацан явно понял посыл: закопошился, засуетился, но таки поднялся и вновь побежал в сторону школьных ворот, запинаясь через раз то об ледяные глыбы, то о собственные ноги.       Рома мысленно провожает его до самых дверей, обещая самому себе и этому чуду в перьях заодно, что они ещё встретятся и «перетрут» за жизнь. Обязательно. А пока они с Бяшей, не дожидаясь начала, не то, что окончания, первого урока, сворачивают за угол обшарпанной шарашкиной конторы и раскуривают одну на двоих, как и было обещано раннее.       Звонок бьёт по ушам отвратительной трелью, и Роме в тысячный раз хочется швырнуть в него булыжник, чтобы он отвалился, как комариный хуй после спаривания, и больше не заставлял мозги гудеть. Класс даже после появления их уважаемой Лиль Палны не затыкается: отовсюду раздаются перешептывания, и Рома чисто случайно выхватывает из этого общего жужжания слово «новенький». Слово, которое заставляет его желваки задергаться, а губы дрогнуть в недоброй ухмылке.       Новенький…       Не тот ли, случаем, который в кусты шиповника сегодня утром с Луны высадился? Хуевая посадочка, что ещё скажешь.       Он ещё не знает, что на Земле обитает некая тварь, имя которой — Роман Пятифанов, и он-то быстро заставит его одуматься и вернуться к себе обратно в лунный кратер, чтобы не высовываться оттуда больше до конца жизни.       Баша, кажется, тоже уже в курсе дела, но продолжает чинно ковыряться в носу карандашом да ворон считать.       И тут-то наступает самый сок, суть всего разведенного с утра пораньше шапито. Дверь кабинета жалобно скрипит, и из-за неё появляется… Чего, блять?       Рома старается не подавать виду, но внутри у него уже второй раз за утро наступает когнитивный диссонанс, выраженный резким желанием нервно заржать, вылупиться на вошедшего и скрипнуть зубами. Да он же внатуре пришелец какой-то! Из-за двери выглядывает, не решаясь войти полностью, абсолютно белый пацан, и белого в нем, откровенно говоря, дохуя: начиная волосами и заканчивая мертвенно бледной кожей. Та-а-ак…       «Пришелец», едва дыша, полностью показывается на пороге и явно тушуется, слыша усилившиеся однозначно неприятные шёпотки. — Извините, — раздается со стороны двери. — Я новенький…       Лиль Пална отрывает свои лупы от классного журнала, поворачивается в сторону двери, тяжело смотря на вошедшего. — Фамилия? — прищуриваясь, чеканит она. — П-петров…       «Да, да, — думает про себя Ромка. — «П-петров.» С двумя «П», так и пишется.»       Лиль Пална отворачивается, глазами быстро пробегается по лежащему перед ней списку учеников…       — Хм… Нет такого, — она вновь поворачивает к нему, выжидающе глядя на «П-петрова».       Рома ехидно усмехается собственной шутке и, не менее заинтересованно, чем остальные, откровенно рассматривает новенького с ног до головы. — Ты не ошибся? Нет такого в списке.       По классу волной прошелся табун тихих смешков. — Мне сказали: двести четвертый кабинет, Лилия Павловна, шестой «В».       Тут уж одноклассники разражаются гоготом, не обращая внимание на в миг рассвирепевший взгляд классной руководительницы. Бяшка поддерживает всеобщее веселье, а Рома, в который раз усмехаясь, продолжает наблюдать за реакцией новенького, будто он сейчас с неебическим интересом изучает препарированную лягушку или лабораторную крысу. Такую же белую, кстати.       Лиль Пална стучит рукой об учительский стол, прерывая нахлынувший приступ веселья, что-то бубнит про «набранных студентов», которые не в состоянии даже обновить списки классов, а затем с кратким «Жди здесь», брошенным Петрову, ретируется из класса.       И тут-то начинается истинный цирк, ради которого все они сегодня здесь собрались: двадцать с шишем пар глаз устремляются на Петрова, словно пытаются раздеть его взглядами и изучить так же, как это делал Ромка уже добрые десять минут. Новенький явно чувствует себя неуютно под таким напором, вот-вот и в штаны со страху наложит, но пока еще держится молодцом. И пока язва (чуть ли не сибирская) по имени Катька отхлестывает колкостями по поводу ошибочно выбранного кабинета, а Бабурин с задней парты третьего ряда вякает что-то про доску, Рома приглядывается, щупает взглядом хилого Петрова, пытается понять, что с этим пришельцем не так… а затем мимолетом оглядывается вокруг и впадает в ступор, ловит системную ошибку, после которой мозг уже просто не способен восстановиться и функционировать как прежде, ловит критический перегрев, ловит разрывающее голову напополам, просто раздирающее изнутри осознание.       У всех Ромкиных одноклассников были морозные, зачастую ещё отмороженные, наглухо отбитые ебальники. Ебальники, от которых ощущение всепоглощающей безнадежности росло в геометрической прогрессии, ведь он погряз — погряз с головой в этой грязи, в этих гадких, уродливых, кривых улыбках, обнажающих гнилые жёлтые зубы (по крайней мере, так было у большинства). О чём можно было говорить с этими людьми? Ну вот о чем? Помимо ушата говна, под который мог попасть любой случайный прохожий, бесконечных сплетен и прочей абсолютно бессмысленной хуйни, от которой уши сворачивались в трубочку и не желали больше слышать ничего и никогда в жизни.       Ну хорошо, к этому он привык, ведь он сам такой же.       А вот Петров…       Петров тем временем поворачивается к Семену, открывает рот… — А еще чё тебе вытереть? Твой жирный зад? Ну так соболезную, если ты не в состоянии сделать этого самостоятельно.       Честно? В этот момент ахуевают абсолютно все. Кто-то даже многозначительно присвистывает, но в основном слышны бабьи охи-вздохи. И Рома, пусть и скрывает это где-то ну очень глубоко внутри, даже понимает их. Он вскидывает бровь и разворачивается всем корпусом к парте Бабурина в ожидании, как на это отреагирует толстяк.       Тот, в свою очередь, сперва напоминает каменное изваяние: весь замирает, вытягивая прыщавую морду в неподдельном удивлении. А потом разражается кислотой и зловонными, как и его рот — не в переносном смысле — помоями: — Слышь, мразь очкастая!.. — да, к слову, завершали образ пришельца с планеты Жопа толстенные — толще ебаного Бабурина и его мамаши вместе взятых — окуляры. — Ты там совсем попутал?! — А ты сам-то, — шипит по-змеиному Петров. — Ничего там у себя не «попутал»? Тебе надо доску вытереть, ты и вытирай. Может, хоть что-то полезное за день сделаешь.       Что началось-то!.. Гадливые шёпотки переросли в натуральный ураган из галдежа, словно это была какая-то жёсткая групповуха майских жуков в период обострения, а не класс. Все пытались переорать друг друга, и в этом назойливом шуме слышались абсолютно противоположные по содержанию возгласы: кто-то одобрительно поддакивал Семёну, девки, как всегда, сквозь возмущенные вздохи пытались вставить свои пять копеек а-ля: «Нет, ну вы посмотрите на него!..» — Да ты реально попутал, на Сёму наезжать, на! Петушок! — взвивается Бяша.       Рома пока предпочитает отмалчиваться, наблюдая за всем этим балаганом. Пока. Хочет разве что Бяшу осадить, мол, помолчи ради всего святого и не очень, но в итоге ничего не говорит.       Бабурин с грохотом вскакивает со стула, рыча что-то нечленораздельное, Петров напрягается всем телом, хмурит белесые брови и кривит губы… Рома не отрывается от его силуэта ни на секунду, смотря уже напряженно, но… с таким искренним интересом, какого, ему казалось, он не испытывал уже много и много лет подряд.       Дверь кабинета резко распахивается, остужая всеобщий пыл. — Что за бардак вы здесь устроили?! — громогласно спрашивает Лиль-Пална.       Взгляды класса мечутся между притихшим Петровом и скалящимся Бабуриным. — Вы двое, — Лиль-Пална поочередно буравит взглядом новенького и Семена. — Остаетесь после уроков и моете кабинет дочиста! Не уйдете, пока пылинки здесь не будет! Петров! — Новенький аж вздрагивает. — Садишься за третью парту к Сидорову. Остальные достают тетради и записывают тему сегодняшнего урока… — успокоившись, завершает классная.       Рома ничего не достаёт. Рома провожает взглядом Петрова до самой парты и даже после продолжает буравить его спину взглядом. Он вспоминает, как неловко Петров завалился утром в сугроб. Как трясся наподобие осинового листа, не решаясь зайти в класс, как сперва растерялся, моргая на каждый едкий выпад со стороны нынешних одноклассников. И как в итоге отбрил Бабурина, выпустив когти, когда абсолютно все уже успели убедиться, что парнишка отродясь их не имеет.       Белые волосы и такие же белые брови. Нелепые очки. Выбеленная до состояния листа бумаги кожа. И лицо. Лицо, абсолютно ничего не понимающее, явно привыкшее видеть перед собой что-то другое. Иных людей. Иные реакции. Но абсолютно не привыкшее к такому. Ко всему, что творилось не только здесь, в классе, но и далеко за его пределами, возможно, даже во всей Архангельской области.       Лишь на перемене, под столь же веселый, сколько и однообразный пиздёж Бяши над ухом Рома допирает. Допирает и издает режущий слух скрежет зубами.       У всех его одноклассников были ебальники.       У Петрова же было бледное, как у поганки, растерянное и абсолютно не вписывающееся ни в какие рамки этого села лицо.
Примечания:
117 Нравится 16 Отзывы 21 В сборник
Отзывы (16)