Часть 1
15 августа 2024 г., 04:17
Голова трещит, а из грудной клетки вырывается тихий стон. Кошмары, съедающие изнутри, и к которым невозможно привыкнуть. По телу краткими импульсами проходит тупая боль, а перед закрытыми глазами мелькают белые, бледные пятна. Раны ноют, трутся о новые, ещё жесткие бинты — противно. Запекшая кровь под ними отрывается при каждом вдохе, при каждом поднятии грудной клетки. Где-то там же, под ребрами, отзывается то ли ли облегчением, то ли разочарованием способность вновь чувствовать боль.
Разумовский медленно открывает глаза, чувствуя только размытую пелену перед блеклым белым потолком. Горло некстати начинает першить, он еле проглатывает прогорклую скопившуюся слюну во рту, чувствуя отдаленный вкус крови.
— Спи, — строгий, низкий голос отдается где-то совсем рядом. Он по остаткам сознания проходит, впечатывается под коркой. Человек следом прокашливается тихо, хрипло, в кулак, наверное.
Горло все таки неприятно саднит, а в голове пустой ветер. Настолько, что говорить не выходит. Слова застревают где-то посередине, отчего кашлять хочется, выворачивая себя наизнанку.
Зато страх прошибает мгновенно. Ещё под закрытыми глазами мерещатся твердые стены, облитые собственной кровью, решетка, и голос: низкий, мерзко исковерканный, несомненно вынуждающий на те же самые стены лезть. Разумовский ненавидит себя — такого слабого, измученного и больного, закрытого в собственных падших надеждах и нерушимом чувстве вины, но правда в том, что ещё сильнее он ненавидит Его. Того, кто образы в голове подменивает, показывая самого родного человека вместо исчадия ада. Пытка.
— Спи, я сказал, — человек на корточки приседает у кровати, придвигая ближе тонкое одеяло. С непоколебимой твердостью голос звучит, словно это армейский приказ. Голос не терпящий возражений, голос негромкий, но жесткий, с хрипотцой. Он не вяжется никак с той нежностью, с которой чужие пальцы тела касаются. Сережа знакомые ноты узнает сразу, вздрагивая до боли. Когда Птица одолевала — намеренно вспоминал, отстраняясь, укутываясь в обрезки старых словосочетаний, что хранились еще со школьных времен. Отгонял, зачастую крича в одиночной квартире.
— О-олег?
— Здесь я, лежи.
Разумовский глаз не поднимает — в пустоту смотрит. Сил бояться больше не находится, он верить хочет изо всех сил.
Спустя время, сильно заторможенно, поворачивает голову в другую от Олега сторону, прикрывая глаза. Мужчина на это выдыхает, поджимая губы. Они не виделись несколько лет, а его самого уже давно похоронили. Сережа похоронил. Тот, кому он в глаза с напыщенной уверенностью смотрел, твердо вернуться обещая. Тому, чьей руки перед прощанием касался, не думая, что всё пойдет по пизде.
У Волкова никогда с ним не было ни уверенности, ни стабильности. С ранних совместных лет тот выводил, расшатывал на чуждые ранее эмоции. Не специально, но так, что крышу сносило. Возвращался в детдом с подтеками кровавыми на лице, получая от директоров и директрис даже похлеще, чем от ровесников за гаражами. Сережа в таких моменты только хмурился неприятно, розоватые губы в спешке кусая. Понимал же, что ради него это всё. Обижаться не смел — некрасиво, но в душе всегда приятным теплом разливался трепет. Волков попросту не мог по-другому.
Разумовский — самый яркий и громкий пожар, погашать который суждено только Олегу.
Тот поднимается с корточек, тихими шагами собираясь выходить из комнаты. Ловить здесь нечего, как и сказать. Слова огромным комом забивают горло, выбивая из легких последний воздух. И прежде, чем ощущение загнанной усталости ляжет на крепкие плечи, он слышит едва привлекающее всхлипывание в гробовой тишине. Олег непонимающе замирает, чтобы удостовериться — показалось: за последние годы вокруг него страдали, захлебываясь, все, но за высоким воплем следует ещё одно, более громкое, вырывающееся прямо из грудной клетки, и которое Сережа физически не в силах сдерживать. Всхлип такой, от которого напрямую давятся, такой, что сердце начинает колоть в нехватке кислорода. Разумовский пальцы рук под одеялом сжать пытается. Ему вдруг кажется, что всё достигло апогея, что это всё — сущий кошмар.
Голову Волков поворачивает с настороженностью, непониманием во взгляде, на минуту словно в замедленной съемке. Затем шагает быстро, вновь на корточки садясь.
— Серый, больно? — брови хмурит, внешне быстро оценивая. Потому что это первое, что приходит в голову. Голос чего-то смягчает, автоматически вспоминая, где обезболивающие ампулы оставил в тот раз. Колол Сергею сам, не маленький. В Сирии и не такое бывало, разумеется.
Уезжать из России пришлось в кратчайшие сроки. Олег смог выкрасть только одни сутки на возможность нормализовать состояние Разумовского, пока рассеянная полиция шаталась по городу. Он шибко рисковал, доверяя Грому дело об инсценировке обоих смертей, но в вынужденных обстоятельствах до выгоднейших условий не дошло. Бошку отшибало при виде Сережи. За военные годы служебные отношения были нерушимым запретом. Чувства — потенциальная опасность, щемящая уязвимость, выбивающая из колеи и не находящая добрых последствий. Олегу пришлось убедиться в этом, он у себя пожизненно на втором месте.
Серый-Серый-Серый.
Волков о себе ни разу не думал. Ни при установке Сереже жестких жгутов, останавливающих кровь, пока сам же свою быстро, чтобы не терять время, сплевывал рядом, ни на своей территории, когда первом делом забинтовывал его раны, пока адреналин по бошке ебашил. Дозировки обезболивающего рассчитывал, колол, негромко матерясь. Несчастные пять пуль тогда отдавали тупой болью где-то в груди, саднили неприятным фантомом — неважно.
— Прости, прости, пожалуйста, — не поворачивая головы, смотря через слёзы на ровную стену. Двигаться страшно и тяжело. Хочется постыдно прикрыть рот ладонью, а слёзы измазать по всему лицу. Мерзко от себя в первую очередь.
В ночных кошмарах он Олега жестоко убивает, проигрывая Птице. Только он уже проиграл, когда пять пуль пустить позволил. Сережа не понимает, как его терпят. Как он сам себя терпит. Не знает уже, что лучше — реальность или мучащие вечно кошмары. Боль окутывает, воспоминания, которых почти и нет, въелись под кожу намертво. Он этой болью дышит, пахнет, живет.
— Прекращай, — небрежно, вновь до разодранного сердца холодно. У Разумовского ком в горле застревает от такого тона. В его мимолетных, мнимых ожиданиях Волков кричит, разбрасываясь словами и вгоняя в чувство вины. Наверное, так было бы справедливо. Он другого не заслуживает.
Сережа знает, что тот немногословен, что рот у него на замке, что границ нет, когда что-то Сергея касается. Собой жертвует, от этого и противно. Судьба Олега напрямую зависит от Сережиной судьбы, а Разумовский эту ответственность выдержать не может — ломается. Себя защитить даже не в силах.
Он мокроту на щеках ощущает, через силу слюну сглатывая. Рассказать о Птице становится страшно до потемнения в глазах, до мелких судорог по всему телу и до жуткой нехватки воздуха, что находит отражение в искалеченном сердце. Олег думает, что несчастные пять пуль были под контролем Сережи, что весь план — это ебанное дело Сережи. Разумовского трясет от осознания.
— Не я стрелял, В-волче, правда.
От дрожащего «Волче» неожиданно встряхивает Олега. Он камнем нерушимым сидит.
— Я знаю, — спокойно. Сергея на вторую волну дрожи пробивает. — Мои люди достали выписку и таблетки перед выездом. — «для тебя» остается не высказанным, остается сумбурно застрявшем где-то в воздухе.
Волков встает, шумно выдыхая и поджимая губы. Осознание бьет по голове не хуже упавшего рядом снаряда. Он охранял Разумовского ото всех, убивал за каждый неправильный шорох в его сторону, положил город к ногам, но он никогда не сможет уберечь его от самого себя. Птицу бы намертво придушил, заставил бы кровью своей же плеваться, смакуя последние вздохи. Вот только шея эта Сережина, покрытая невидимыми поцелуями ещё со времен детдома, когда будучи глупыми они нашли свое излюбленное место на крыше. Умерших людей не жалко — заслужили, жалко и противно от того, что не уберег сердцу самое дорогое.
На войне было проще: приходилось думать только о своей жизни, а цель была единственной — вернуться к Сереже живым. Олег помнил, какую истерику тот устроил, когда поезд в Сирию уже был на перроне: кричал, срывая пуговицы на выглаженной рубашке Волкова, параллельно пытаясь уместить в себе бесконечно льющуюся наружу злость и отчаяние. Представлять, как потом он получил похоронку Олегу физически больно. Разумовский его ждал любым: безногим, безруким, слепым, глухим, с жутким ПТСР — неважно, только бы живой. Олегу больно думать об этом также, как и о пяти блядских пулях, оставивших непоправимый след.
Во рту снова чувствуется металлический привкус.
— Я люблю тебя, — отчаянно. — честно.
— Спи.
Замкнутый круг. За Олегом закрывается дверь, а Разумовский не замечает, как у того дергается рука.
***
Не видеть излюбленный Санкт-Петербург непривычно и до секундной дрожи в теле странно. В нем дышалось легче, роднее и свободнее, а сердце трепетало. Еще под крышей новомодного офиса Разумовскому было приятнее находиться на крыше: город видно.
Теперь винтажных улиц можно не ждать так же, как частых дождей, исторических зданий за широкими окнами. Греция встретила тепло: стабильные плюс двадцать пять на май месяц. Сергей до сих пор не знает, как Олег нашел это место. Тихий, нелюдимый домик почти на берегу Эгейского моря. Иммунитет у Разумовского как раз для такого: вечно пасмурный Петербург организм не выдерживал часто.
Сергею в целом становится лучше: то ли от психотропных препаратов, то ли от долгожданной свободы. Пьет назначенное без капризов и пропусков, да ещё и молча. Зато полюбилось море: кристально чистое и уже теплое для купаний. Купаться Олег не разрешает. Также, как и оставаться наедине с острыми предметами. Также, как и подолгу оставаться наедине с ним.
Сереже в такие моменты детдом вспоминается, когда они доверяли друг другу без слов; как спали вместе, и сколько секретов между ними слышали стены.
Олег думал, что война выжгла в нем всё живое: всю ласку и нежность, что он дарил школьному и студенческому Сереже. Но оказалось, что это были только пытки, которые продолжаются до сих пор. Убить нежность в нем невозможно: он пропитан ею весь, ведь пропитан ею изнутри Разумовский.
— Домой заходи, прохладно становится, — с хрипотцой Сергея окрикивает, что за несильными волнами с берега наблюдает. Закат проходит, а северный ветер рубашку легкую продувать начинает. Он на зов поворачивается, но не успевает: дверь с мерзким скрипом хлопает — Олег через мутное окно уже наблюдает.
Ночь приближается, а ночей Разумовский не любит. Ему смерти снятся: яркие, странные и затяжные, словно в замедленной съемке. Мучается, просыпается с противным потом, что по спине лезет, но потом забывает, словно и не было.
На ужин рыба с рисом и много фруктов, таблетки. От лекарств кружится голова и клонит в сон, а иногда дрожит тело, вынуждая стучать зубами. Сережа ест пластиковыми приборами: металлические ему не доверяют. Он старается об этом не думать так же, как и о пистолете под подушкой Волкова. Они оба знают, почему оружие хранится именно там. Знают, для кого оно предназначено. Разумовского начинает тошнить ещё сильнее.
— При мне пей, — две безвкусные таблетки на стол кладет. Упаковку их Сережа никогда не видел: ему, блять, не доверяют.
— У меня от них голова болит, — но пьет. Конечно, пьет.
— А без них тебе её вовсе отшибает.
Сережа на это губы бледные поджимает, глаза опуская в тарелку. Брови неосознанно хмурит, тяжело выдыхая: тысячного «прости» Волков не выдержит. Слова в целом застревают, съедаются, сгорают ещё в голове, он словно говорить разучился.
Но Волкову кошмары тоже снятся. Выматывают пиздецки, высасывая все силы и заставляя просыпаться с противной влажностью на щеках. В них им только по пятнадцать и Сережа прижимается всем телом к Олегу, шепча любимое «Волче», что по телу мгновенно мурашки пускает. В них им по семнадцать и они целуются в пустом коридоре детдома поздним вечером. Рискуют, мешаясь друг другу в узком проходе, но не отлипают, позволяя чему-то теплому разлиться под грудью. Разумовскому тогда кажется, что большего и не надо. И полноценной семьи не надо, и денег, и тачек крутых, на которые слюни пускает пол группы. Вот она — жизнь.
— Я уберу, — поспешно сообщает, даже не проглотив кусок зажаренной рыбы. Только нервно прядь рыжины за ухо заправить успевает, замечая, как волосы отросли: уже гораздо ниже плеч стали. Ему с такими космами неудобно, он с хвостом почти всегда ходит, успевая после сна только быстро причесать. Руки мелко дрожат, тело вдруг дергается от резкого звука: в гробовой тишине падает вилка. Он локтем задел.
Сережа быстро встает, неловко подобрав предмет с пола. В футболке Олега он кажется болезненно худым и бледным, она почти спадает ему с плеч. Аппетит не лучший, Волков знает, что есть тому совершенно не хочется. Может, ест только из-за Олега. Из-за вины перед ним, разумеется.
Небольшую тарелку чересчур аккуратно укладывает в раковину, второй рукой промывая вилку под проточной водой. Кипяток приятно обжигает, заставляет ненадолго зажмуриваться, когда покалывания под молочной кожей ощущаются ярче. Он без этого не может.
Взгляд невольно цепляется за лежащие совсем рядом кухонные ножницы, используемые Олегом для разделки мяса. Разумовский вилку на место ножниц быстро кладет, острое себе забирая, поспешно прикрывая действие телом своим. Всё в спешке, рискованно, но так желанно. Благодарить за ужин собирается, рот открывает, но не успевает — слышится чересчур громкое, твердое, ярким громом отдающееся посреди летнего солнца:
— На стол положил.
Шансов было ровно ноль.
Разумовский теряется, распахивая голубые глаза. Застывает, словно прикрученный к полу. Отчего то страх пробирает, он ножницы в руках до побеления пальцев сжимает. Молчит с минуту, слыша биение сердца в собственных ушах чересчур громко.
— Я… У меня… волосы длинные, я постричь хотел. Неудобно, — прерывисто-неприятно, смотря точно в стену перед собой.
Волков голову медленно склоняет, из-за спины Сергея смотреть пытается. Смотрит так строго, смотрит так, будто неживой. Молчанием недолгим обходится, словно на распознавание лжи нацелен. Не распознает. Не сможет.
— Пошли.
Разумовский голову вскидывает, глаза наконец поднимая с низкой столешницы, взглядом окидывает. Олег у него ножницы предусмотрительно забирает, почти не касаясь длинных бледных пальцев. Уходя, не оборачивается.
В ванной комнате Сережу стул обычный встречает, он садится не решается, пока не подзывают. Волосы рыжие распускает, что тут же вниз по худым плечам проходятся. Он их наматывать на пальцы любит, крутить, запутывая редкие локоны. Иногда распускает, отсиживаясь на берегу. У моря ветер посильнее, воздух повлажнее: рыжина красиво развивается.
Волков кран открывает, чтобы концы волос смочить. В детстве он их любил по-особенному: перебирал с интимной нежностью, касался аккуратно, если Серому хвост нужен был. Завязывал хило — Сережа потом всегда просил провернуть резинку потуже. А Олег комплименты неловкие откидывал, ладонь на свой затылок укладывая. Заебывал тех, кто придирался к этой рыжине длинной, кто хуйню мог сказануть, открыв свой рот явно не вовремя и зря.
Сейчас его трогают сухие грубые руки, что по локоть в крови. От войны, от жизни, от прихоти Птицы. Олег не рассказывал: Разумовский и так знает. Они не говорили, не говорят. Ни о чем. Сережа Олега не избегает: ему вина крест ставит, а Волкову с Сергеем быть сложно.
— Я тебя не виню, — внезапно настолько, что Разумовский ищет в зеркале чужие глаза первее, чем задумывается об этом. Хрипло, тихо, холодно. Словно не тебе, Сереж.
— Что?
У него из органов сплошная каша.
— Я тебя не виню.
Волков себя убедить пытается. Выкроить, вымолить, выучить. Он это себе каждый вечер повторяет, смотря в то же самое зеркало, когда приходит умыться ледяной водой. Он это шепчет себе в кошмарах, что приходят из ниоткуда. Это вместо воздуха витает в его собственной комнате. У него Сережа по венам вместо крови. Всё такой же бледный, тощий, смотрящий сейчас абсолютно так же, как и в день знакомства — мутно и испуганно. Смотрящий абсолютно так же, как и после пяти пуль.
Олег взгляд резко опускает к рыжине в руках, что льется сквозь пальцы словно вода. Он расчесывает её ладонью, намеренно игнорируя лежащую рядом расческу. Это напоминает детдом, напоминает их детство, что сейчас кажется нелепой сказкой и другой жизнью.
Волков стрижет каре. Подрезает тонкие, секущиеся волоски так, словно не разъебал пол города днями ранее, словно он совершенно не бывший военный и абсолютно не поехавший головой человек из-за одной конкретной истерички. Словами огрызается, но только в действиях оставшаяся в груди забота закралась. Странно. Казалось, что ни черта там уже не осталось.
Хватит.
— Мне жаль, — также неожиданно, смотря в глаза через небольшое зеркало, что выше раковины. У Волкова взгляд никакущий, в них теперь всегда беспросветная тьма. Разумовский и знать не хочет, через что он прошел.
Его самого из-за таблеток тошнит неприятно, жжением отдает под грудиной.
Он глаза прикрывает, сжимая пальцы на стуле только сильнее. Разговоры выводят из собственной клетки, сердце сдавливают. Как раньше больше не будет. Как они мечтали — тоже.
Олег упавшие волосы стряхивает с чужих плеч. Ему все ещё мерещится смирительная рубашка и расползающаяся кровь изнутри, в глазах рябит от этого. Эта кровь ему взгляд тогда заполняла. Сейчас её нахуй шлет. Пусть с ним не играет.
— Не надо, — прерывает.
Глухой голос эхом отдается в четырех стенах, забивается под корку сознания.
Его жалеть не надо, он с преданностью скрещенный намертво. По-другому не может, не смог бы. У Волкова гонки со смертью пожизненные. Играется с ней, словно неживой, в край охуевший, тормозя перед самым финишем и обыгрывая под самый конец.
Он Разумовским дышит, ощущает его под собственной кожей, в собственной крови и под коркой своего черепа. Он ему упасть не даст, он привязан цепями и связан нитками. Без тормозов перед ним.
Сережа — главный всадник апокалипсиса и огненный смерч, он беспрерывная кульминация в жизни Олега. Им по-одному не суждено: судьбой не предписано, жизнью не рассчитано.
И пока они могут ходить по этой земле, концу доверия есть свое начало.
Намертво.