Пролог. Обрывки воспоминаний.
20 июня 2024 г., 17:45
«Жалкое разочарование.»
«Но тобой никто и не очаровывался.»
«Грязный неполноценный урод, почему ты позволил им себя испачкать?»
«А ты никогда и не был чистым. Тебя никто никогда не любил, тебя не ценят и ты откровенно не вписываешься в любой коллектив, в котором оказываешься. Тебе лучше бы не высовываться лишний раз. Паршивое ты ничтожество.»
Из носа вытекает тёплое и солёное.
Голова гудит, но боли нет: он давно её не чувствовал.
Иногда ему хотелось бы снова хоть раз ощутить, как его душат, как трахею сжимает боль и как к глотке подкатывает тошнота — но все его болевые рецепторы были съедены его собственным организмом.
Он словно бы вмиг утратил часть себя.
Физическая боль была его неизменной спутницей, вспыхивая то в животе, то в висках, то в запястьях — но в один момент он проснулся без неё.
Поначалу он даже ощутил что-то, похожее на радость, но затем чувство это быстро угасло — и вот теперь он ловил себя на том, что скучает по мигреням.
Потому что без боли он не чувствовал себя живым.
Боль отрезвляла, привносила в тягучее густое марево бесконечного существования новизну — и в день, когда он перестал её ощущать, он, кажется, навсегда потерял возможность ассоциировать себя с людьми.
Нет, разумеется, он смутно помнил, что зовут его Иван, и его оболочка всё ещё напоминает человеческую, а потому окружением он вполне может быть отнесён к людям по ошибке — но по-настоящему человеком он не был никогда.
Даже тогда, когда ещё был жив.
Человечность означает умение сострадать, умение принимать помощь, умение любить и быть любимым — а он умел только, пожалуй, мимикрировать, врать и притворяться.
Потому что в душе того, от кого отказалась даже собственная мать, нет места любви.
Пустое место в сознании, оставшееся от отсутствия родительского тепла, со временем заросло. Шрам отвержения обратился в пульсирующую опухоль больной привязанности. Он с завистью смотрел, словно через пуленепробиваемое стекло, на тех, кто веселился с друзьями или гулял с любимыми, но тогда, когда к нему приближался желающий осчастливить его своим теплом, в ужасе убегал. Он, пожалуй, даже не верил, что его способны искренне полюбить — и оттого безжалостно отсекал всех, кто пытался к нему приблизиться.
Да и ощущение чужих рук на шее было ещё свежо.
Мужчины были ему ненавистны до глубины души, женщин же он боялся, поскольку всякий раз невольно ассоциировал их с матерью — и оттого неизменно оставался один, а в одиночестве начинал жрать сам себя, разъедая остатки души деградацией в сети и творческими муками...
Да, если бы он мог ощутить боль, он, пожалуй, смог бы проснуться от своего нескончаемого кошмара — но жизнь отняла у него это благословение в тот самый миг, когда он очнулся на полу своей квартиры, покрытый трупными пятнами.
Смерти своей в деталях он не помнил. Кажется, что-то насквозь пропороло его желудок, и он в бреду блевал на пол смесью полупереваренной крови и костей, пока сознание наконец не покинуло его тело...
Тьма.
Тёплая, всепрощающая.
Родная?..
Одеяло из звëздной пыли, мягко укутавшее плечи.
Нежный неразборчивый шëпот вселенной.
Тонкие ледяные пальцы на щеках.
Долгожданное забвение?..
А затем резкая вспышка, ощущение шевеления в конечностях, устойчивый запах гниющей рвоты и снова свет, ненавистный и постылый. В тот день судьба не была милосердна к нему, и он то ли божественной волей, то ли злым роком, но воскрес — и проклял как себя, так и мир вокруг него. Он хотел смерти, но та не желала видеть его среди скошенных душ —и вот так он оказался отвергнут даже небытием.
«Чем я это заслужил... Неужели я, просто родившись в этом мире, обрëк себя на проклятие?»
Но даже тьма не знала ответа.
Из тяжёлых измышлений Ивана вырвал запах гари. Медленно оторвав голову от стола, он всем телом пошатнулся, встал, едва не поцеловавшись с полом, побрëл к плитке...
Со сковороды на него уныло таращился пригоревший мёртвый таракан, которому не посчастливилось упасть на её раскалённый край. Иван щелчком пальца сбил его со сковородки, попал в стену и только хмыкнул: потом неплохо было бы его отодрать и съесть.
Пока не видит Арсентий.
Подняв крышку, он тяжело вздохнул. Котлеты, о которых он благополучно забыл, сгорели, обратившись в чëрные ошмётки жира.
«Ну что, мудак, поел котлет?»
Впрочем, изыск кулинарного идиотизма всё ещё подлежал употреблению в пищу — а значит, должен был быть съеден.
Иначе снова придётся лезть, ломая кости, в вентиляцию, и рыскать в поисках пищи.
Собак у соседей всё-таки осталось немного.