Царь-трава, медянка и соловей

R
Завершён
15
автор
Размер:
20 страниц, 10 523 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
15 Нравится 5 Отзывы 1 В сборник

Царь-трава, медянка и соловей

Настройки
      Верхний Стан, вотчина Сицких.       4 июля 1567 года.       Княгиня Анна сбилась с ног, и опять растревожилась вся так, что все испугались, не слегла бы: нагрянуло внезапно столько гостей в тихое блаженное её житьё деревенское. Ждала она только мужа и сына, Васеньку, с самого конца ферваля ведь их не видала, ну и зятя, что проездом к себе в Елизарово с поклоном заехать пожелал. А привалило ещё и родственничков, из новых, Плещеевых-соседей двое, а брат Никита Романыч – с сыном Иваном, и с ними ещё боярин Даниил Григорьевич Фомин-Квашнин с сыном Григорием и со свахой. Тоже все, само собой, с людьми, хоть малым числом, но вместе толпа получилась изрядная.        Вот уж кого она так скоро не ожидала! А дело было в том, что, как только стало известно по утверждению Разрядному об участии Васи в осеннем походе государевом, вошло в голову князю Василию его женить. «Куда, в пятнадцать лет! – плескала руками, махала кисейным платком с кружевами, ахала несчастная княгиня, ещё и этой напасти не чаявшая. – Помилуй, Василий Андреич, что за бес (ох, воспрости мне, Боже Всеблагий!) тебя тычет, выдумывать этакое!». Но князь Василий, как и всегда, сперва спокойно, на своём стоял, резон тот приводя ей, что время смурное, и итог похода никому не ведом, что там как приключиться может, а Анютку, Фомина дочку, сама она присмотрела Васе в жёны возможные ещё год тому, так и чего медлить-то. Приятель добрый и друг давний Даниил Григорьевич не ахти каков богатствами, может, однако на него положиться можно полностью, а по нынешей поре это немало, и за дочерью единственной изрядное даёт приданое. И как бы не мечталось ей сунуться к Шуйским или Шереметевым, у которых девки на выданье, а то не их сани, всё же. Была б Анастасия Романовна ныне жива и при государе, тогда б ещё можно подумать… Да какие Шуйские, на что они нам, и в мыслях не держала, но разве мало иных родов княжеских, опять за своё принималась княгиня, коли уж родниться… «Слушать не хочу! Фомин мне друг добрый, девка у них ладная, а их никого я не знаю, что на уме у них – не ведаю, чего тебе всё мало-то!» - выходя из себя, гремел боевым голосом князь Василий, и она сдавалась, конечно, удаляясь плакать к себе, как водится. После засылала младшего, Ванечку, чтобы князя разжалобил рассказами о материной обиде и печали об их ссоре, и князь Василий, повздыхав, приходил мириться. Однако своих решений не менял, как правило.       Вот и сейчас, за общим столом, как не видя сокрушённые знаки, которые слала ему исподволь всем видом своим княгиня Анна, первым делом поздравствовался со свахой невестиной, которую сам Фомин чуть на руках не носил, потому как была она тёткою жены его любимого брата Василия, с которым проживали они все вместе в вотчине одним семейством неразлучно. В том дружном единении князь Василий, семейных дрязг не выносивший, также видел верный признак здорового повода породниться. И объявил тут же о свадьбе, на исход августа назначенной, то есть вот-вот, и всем там быть наказал непременно. И тут же решили, погодя, да хоть бы и завтра, рукобитие утроить (по всему было понятно, всё между отцами уже сговорено заранее). Вася, которому велено было подняться, Фомину и свахе кланяясь, а после всему честному собранию, ошеломлённый новостью до немоты, весь в красных пятнах от всеобщего теперь внимания и сразу же полетевших на него скаредных шуток и присказок, которых и сам он не чуждался раздавать, покуда не к нему обращались, проглотил поднесённую матерью чарочку, не глядя. И видно было, что никак до него не доходит, о чём они все и зачем толкуют, какая ему жена, через месяц с малым уже, что с нею делать… Как за спасением, глядел он на Федьку, сидящего напротив, по правую руку от отца, а тот знай себе подмигивал задорно. И наливочку на водке вишнёвую, что у Сицких особо хороша была, пил. Мол, не так страшна жена, уж поверь, как сейчас кажется. Братья меньшие, Федя и Иван, тоже к столу допущены были, чтоб Ванечке Захарьину сподручно среди больших было, и те заскакали на месте, живо ещё поминая сестрину свадьбу и всё дикое то веселье.       - А дружка кто будет? – в восторге, забывшись, вперёд взрослых восклицал Федя, и толкал брата локтем.       Княгиня прикрикнула строго, но всем было весело, и принялись тут же дружку выбирать. По всему подходил Григорий Фомин, с которым Вася знался, не то чтоб очень уж близко, но приятельски, да вспомнили, что тот не женат. Из близких женатых и по летам подходящих оказывался один Федька. Князь Василий совсем не против был, зато княгиня за сердце схватилась. Федька вставал, кланялся за доверие и честь себе, а Вася заметно повеселел, и вся кутерьма, невообразимая и пугающая, обратилась в его воображении из женитьбы в дружескую пирушку, где уж верно его не дадут в обиду при этаком лихом дружке. И все так же примерно отозвались…       - Спасибо на добром слове, дорогая родня! И всё же запаслись бы вы кем помимо меня, подходящим – не ведомо, что и когда государь прикажет, может трёх дней-то полных у меня не получиться. Никита Романыч! У тебя там есть кто способный, наверное, Васю хорошенько сопроводить…       - А лучше Охлябинина озадачить!       - Вот затейник знаатный, он ужо отыщет!..       Галдели, скакали с одного на другое, выпили уже изрядно и закусили, младших из-за стола отправили, в сад дальний с дядькой, и княгиню со свахой – наверх, отдохнуть.       Федька слушал вполуха, разомлев от явно идущего на зной предгрозовой дня, необозримо медленно перетекающего в предвечерье. Солнце зевало, зевало, туманилось, и в отдалении глухо перекатились громадные небесные пустые бочки… В этот час у себя во дворце Иоанн ложился вздремнуть обычно, и многие тоже, и сам он, бывало, Сеньку отпустив, валился на час. Но сейчас почему-то никто не расходился, хоть всё словно замерло, прижатое к земле душным стоячим маревом, и тянуло на сон. Вяло, через силу будто, изредка перебрёхивались собаки, ласточек стелило к земле, округа и усадьба плыла в сгустившемся цветочном духе, точно под одеялом, глотающем все отзвуки и голоса, и в открытые окна тянуло пыльным сладким тёплым дождём… Разговор сам собой вывернул на готовящийся поход. Они лениво перекидывались словами, чуть не полулёжа за столом, с которого не спешили убрать посуду и недоеденное угощение, пока гости застолья не станут расходиться. Разморило всех, и без хозяйки и гостьи можно было расстегнуть однорядки и охабени, рассупонить ворота рубах, и расположится вольно на лавках и стульях. Кое-кто поскидал и сапоги, и, обмахиваясь льняными ширинками, ими же отгонял мух, тоже чумеющих от приближения дождя… Голоса делались мягче, ленивей, а молчаливые промежутки – длиннее, и только князь Сицкий выглядел бодрее всех, вещая своим приятным громким воинским рокотом.       - Плесни-ка мне, Федя, кваску, не дотянуться… А что, Телятевский впрямь обиделся? Так не он ли сейчас под Калугу идёт первым воеводой в большом полку?.. Куда уж выше.       - Изволь, Василий Андреич, - Федька подал, приподнявшись, тестю больную глиняную кружку кваса, и наливая себе тоже. – Отменно, отменно, хозяйке наше почтение! – отпил с наслаждением, опираясь локтем о край стола, и посматривая на всех из-под прикрытых век, как делают сытые кошки. – Ну так и что, что под Калугу первым. А Жигмонду навстречу назначен воеводой на посылках… Ну и вот.       - Так и что, разве ж на посылках в походе баклуши бьют? Тоже дело важное… Я так скажу – в войске большом и походе дальнем наиглавнейшее. Что проку от хотя бы и сотни частей, если они сами по себе, без толковой с головою связи обретаются… Бывало уж не раз, кажется, что от дурной посыльной службы всё дело рушилось в прах! Оно, конечно, не на полку, да в том от государя тебе доверия не меньше, а как бы и не поболее… - рокотал примирительно князь Сицкий, поглаживая бороду, и посмеиваясь чему-то своему. Несомненно, всё он понимал прекрасно, и причины недовольства Телятевского, и что там чего важнее, но вот нравилось ему потолкавать об этом, видно. – Особенно в том деле нешуточном, что затевается сейчас.       - Вот то-то и оно! – сходно усмехаясь, проговорил Федька, заводя за ухо упавшую прядь и пощипывая мочку с золотым кольцом и вделанной туда большой жемчужиной. – Что мне, выходит, государь поболе доверяет, коли под меня его ставит… А ему, выходит, поменее, коли на полки его не пустил. Так он и рассуждает.       - Ну так не ты один, Мишка Черкасский тоже первый… И Афоня Вяземский. И Петр Зайцев. И к этим, стало быть, тоже с обидой?       - К ним - не знаю, а вот ко мне, да ещё к вам, ребята, - Федька плавно повёл в сторону переглянувшихся Плещеевых, - точно! Где это видано, а, чтобы какие-то Плещеевы выше Телятевских получались?! Чтоб какой-то Басманов выше его в Разряде писан был?! Ещё увидите, жаловаться станет.       То было правдой. И Федькино назначение в грядущем походе первым воеводой на посылках в государевом полку, ни у кого особого изумления не вызывая, как и сходное назначение Захара Иваныча Очина, бесило, тем не менее, родовитых невозможно. И князь Андрей Телятевский, прямо государю ничем не выразив этого, не единожды уже высказался при своих, и толки эти, конечно же, немедленно до всех дошли. Почему на государев полк боевым воеводой не его, а тех же Плещеевых, Охлябининых, Вяземских, и уж, тем более, князя Дмитрия Хворостина поставили – ещё полбеды было бы… Несносным было то именно, что в росписи имя его вписано оказалось ниже презренного щенка Басманова, которому и цена в поле грош, и родовитостью хром, а честь оказана, непомерная достоинствам. И по новой понеслось на крылах чёрной молвы сказанное перебежчиком Лобановым-Ростовским польскому королю, что «царь знатных родов бесчестит, а молодых людей к себе приближает»… И не было сомнений, он только то повторил, о чём все они говорят. И не грех, что те люди – молодые, вестимо. И молодых когда-то обучать надобно, и им помалу право себя испытать давать. Сами же все точно так начинали! Кто при великом князе Василии, кто при царе Иоанне. А скверно, что… не те, и никак не достойные.       - «Пускай бы сидел Федька под кем-то из своих, а не у царя на посылках, да не высовывался, покуда не выслужит себе чести!» - вот так, поди, толкуют, Государь мой… - чуть скривив невесёлой усмешкой губы, прислуживая Иоанну в малой трапезной недавним вечером, отвечал на то, рад ли первой своей боевой росписи. А рад он был более чем, особенно, увидав в списке стольников всех знакомцев, иных ещё по Полоцку: Полева, Юрьева, Шаферикова, Новокшонова, Бутурлина… Ершова и Вокшерина, Чёботова, Блудова, Тимофеева… И вздохнул печально на обведённое чёрным с приписанным крестом на поле имя Наумова, вместо которого государь брал постельничим Годунова.       - А тебе что до толков этих? – Иоанн принял из рук его питьё, накрывая пальцами его пальцы и принуждая тем к прямому ответу.       - Мне – ничего. Да только за тебя мне опять неспокойно что-то… А я рад, Свет мой, несказанно! И благодарен тебе… безмерно, - он склоняется быстро коснуться губами его рукава.       - То-то же… А покуда признайся, инако теперь глядеть на всех них станешь, а? – отведав лёгкого мятного мёду, потрепавши его привычно-ласково по кудрям и отпуская сесть рядом, Иоанн откидывается в высоком кресле и утомлённо прикрывает глаза.       - Сперва пусть получится услужить тебе достойно. А уж там… поглядим и по-другому, да!       - Зови Годунова! – вдруг, придя в задорное расположение духа и словно воспрянув в новых силах, Иоанн допил чашу, выпрямившись, с засверкавшими глазами. – Писать ответы станем! Придумалось, как надо! Позабавимся славно… - и, удержав готового бежать исполнять Федьку за плечо, притянул опять к себе, пытливо и страстно: - Так скажи… Что ты думаешь про Челядина? Замышлял чего? Ждал чего? Желаю знать твёрдо.       Помедлив, подавляя вздох, он отвечал так же тихо, но безо всякого воодушевления, а осторожно и вдумчиво, наклонившись к самому уху государя:       - Малюта не нашёл ведь ничего?.. М? Кроме того, что памяти у всех разной много. Толкуют всё, что да как раньше было, а оно прошло, это раньше. Ну, так они это всегда!.. Про Челядина не сказывают. А как я могу знать такое? Поступи разумно…       - Памяти-то много, да поминают одно худое! – со сдержанной злобой, обращённой не к нему, конечно, Иоанн крепче стиснул его плечо. – Нет, ты, ты ответь!! Как… чуешь?       - Терпение мудрее поспешно пущенной стрелы… Так чую…       - То есть, мне верить ему, да? Это сказать хочешь?       Опускаясь рядом на ковёр, так, что теперь ему пришлось склониться, Федька клял себя за нерешительность. И за то, что не может взять да и выдать, что Иоанну хочется слышать. Если б речь о митрополите шла, было б стократ легче, потому что об нём Иоанн желал слышать только одно – невиновен. А тут…       - Таких коней большущих менять на переправе… Надо ли? Подождём, если вина есть – сама выплывет… Тогда уж наверняка.       - Подождать?! А ну получится, как мне отец твой твердит, да Афонька, да Малюта тоже?.. Погоди, говорят, ты из Москвы вон, с войском невеликим, а они здесь мятеж устроят, и тебя в спину ударят! Убить захотят, а на трон Владимира, законного, или сами, как бывало, станут распоряжаться, с Челядиным во главе!.. Что, если так?!       - Да полно… Не будет этого… И войско с тобой не такое уж малое, и ведь можно больше собрать. А Старицкий сам с тобой идёт, большим полком, и Мстиславский, и Воротынский… И Шуйский. Бельский один в Москве останется, с Думой… - нежели и ему, столпу царства твоего, не верить вовсе?!       - Да со мной ли?.. А если и тут мятеж?       - Ну это уж слишком… И кто отчается на дурость такую - законного царя убивать?! Да и как бы им такое сделать, пришлось бы побоище с твоей верной тысячей устроить прежде, а тогда уж всем бы известно стало про такое страшное злодеяние… Да хоть бы половина полков предала, другая-то при своём осталась… И как они после перед народом всем, да и не только, перед государями другими оправдаются?! Им же всем себя преступниками явить придётся… Не верю я в такое что-то… И какой в этом Челядину-то прок? Всё равно, что мне, или… батюшке, или… Колычёвым сейчас… - он сглотнул, в горле внезапно пересохло, - вменять измену, когда от тебя мы тут такие блага видим, что никакого добра от такого добра искать не нужно, безумие это чистое…       - То есть, ты Челядину веришь.       - Не знаю. Не знаю я… Может, как Шуйский тогда, знает что-то да ждёт, в самом деле, чья возьмёт!       - Ну же, ответь, давай! Не разумом, а наитием твоим… Приказываю!       - Пощади! Не знаю я! Наитие приказом не разговоришь…       - Ладно, ладно… Понял я… Малюта всё пытать рвётся! Хватит, говорит, с ними добром да уговорами. Сам знаю! Милосердие-то, знаешь, ни от ненависти, ни от обмана не спасает. По уму - надо бы… Да вишь, таких жирных коней, прав ты, сейчас выпрягать опасно… Ладно, пусть покуда Щенятьева пощупает! Этот точно со Старицкими мутил крепко, Куракиным опальным родня и Бельскому шурин. Пора поспрошать как положено…       Федька отвёл глаза… Мгновенно восстали перед ним страшные бесконечные минуты там, в каменном лоне темницы, среди пытошных орудий, которые он только мельком глянув отметил, и тяжких жутких звуков и запахов. И – Скуратов, в исчерченном сажей и заляпанном ошмётками кровавыми кожаном фартуке. И тот морок во сне… Скуратов с Васькой Грязным и Алферьевым третьими головами в царском полку назначены, всего-навсего… Но если там, снаружи, он был простым сотником, с полномочием ничтожным в сравнении с любым воеводским, то здесь, внизу, в застенке, был от сам воеводой главного полка. А то и государем этого жуткого царства… И что же, Иоанн у Малюты теперь советов просит? Заведомо же ясно, что тот ответить может…       - Звать Годунова? – чуть отодвигаясь, он незаметно вытер вспотевшие ладони о ковёр и штанины.       Переведя дыхание, Иоанн задумчиво рассматривал его, будто надеясь прочесть что-то в его чертах, что-то, невыраженное словесно.       - Пожалуй. Зови! И вот ещё что. Ты же завтра в отпуск едешь? Собрался уже?       - Собрался. Но ежели надо, я…       - Тсс. Тихо. Или я изверг, в самом деле! Завтра и поедешь. Что хочешь, в казне возьми. Знаешь, где. Думаю, сам догадаешься, как жене своей да племяннице моей угодить, - Иоанн усмехнулся его замешательству и после – облегчению. – Давай быстрее! Как бишь ты обозвал давеча наши начертательные намерения?       - «Словесными блужданиями», и «говорением вокруг пустоты»! Да это не я, это батюшка наш елизаровский так, бывало, всякое рассуждение длиннее «Отче нашего» описывал.       - Вот-вот, этим самым и займёмся, - хищный весёлый жар обуял его, подобный тому, при первом прочтении подмётных тех писем. Федька был уже в дверях, и запнулся о его оклик: – Сегодня здесь ночуешь!       Улыбаясь напряжённым воспоминанием, Федька выпал из общей беседы, но громкий смешливый рокот князя Василия прервал его и вернул в знойный день в усадьбу Сицких.       - А Ловчиков, ну ты подумай, опять «на кошу»! Ну вот как, скажите, как это у него всегда выходит! На кошу, едрёна заноза… Всем бы так уметь! Без стыда да досыта.       - И не у него одного, - покивал Федька, тряхнул головой, сгоняя дремотную отрешённость, и с наслаждением потянулся ещё за квасом, который в доброй глиняной кринке сохранялся довольно прохладным. – И «византийцы прелукавые» наши снова на казне, на снаряжении. То-то прекрасная должность! Знай считай шустрее: два пишем – пять на ум пошло!       Все знали, конечно, что он про Щелкановых, чья вороватость и алчность неисправимая и удивительная способность от ответа всякий раз увиливать стала уже присказкой.       - Что ж такого делать надобно, чтобы государь такого хищения прямого не замечал?! А, Федя, как думаешь? Тебе там все хитроумия должны быть известны… Оно понятно, конечно, кому пожар, а кому погреться, все так, но - надо ж меру соблюдать!..       Пожав плечами сокрушённо, Федька отмахнулся, мол, и для меня сие загадка, но тут уж хотение государево, какою мерой кому воздавать.       - «Огурцы и коноплю сеют на Леонтия!» - пропел он тихонько, вздохнул и лёг головою на руки на стол. – Не могу, сил нету, соснуть бы малость. А то мне ехать скоро.       - Да полно, куда на ночь, завтра езжай! А полежать бы сейчас и правда недурно… Идёмте, други, пожалуй!.. - князь Василий тоже вздохнул, зевнул, и все тоже стали зевать и невнятно бормотать одобрительно, и следом на хозяином подниматься из-за стола.       - За гостеприимство спасибо, батюшка, Василий Андреич, но только если встану до заката – поеду непременно, уж не обессудь, и Анне Романовне уж поясни, прошу. Всем я доволен, вот прям всем-всем, а еду спешно не потому, что ночевать брезгую, а потому, что стосковались по мне, должно быть, матушка да жена моя… И так уж задержался против обещанного на полмесяца! Да государь, видишь, не отпускал.       - Поясню, поясню, ладно уж… Тогда уж провожатых тебе дам, негоже на ночь без никого ехать, - князь Василий, приобнимая, как бы вёл его к просторному гульбищу, где, на прохладушке сквознячка, под тенью навеса, укладывались отдыхать гости. – А вы приезжайте, без стеснения. Побудьте, конечно… - он подмигнул зятю, похлопав между лопатками по влажному от пота шёлку лёгкого станового терлика, - а после приезжайте с матерью. А если и Данилыч прибудет, как собирался, то и с ним тоже, конечно. И мне бы с ним потолковать не мешало… Знаешь, помер игумен-то Толгский старенький, а нынешний, Серапион, что гиена зубастая, ей-богу, так и зарится на деревеньки мои, намекает всякий раз, что кому больше дадено, с того и спрос полагается. Оно, положим, прибавилось, не спорю, так у меня вон потомков сколько! Всех обеспечить надо достойно… Так вот, Данилыч с попами толковать умеет, пусть подскажет, как от этого добром отделаться…       Князь Василий говорил, и всё вёл его, поглаживая по спине привычным отеческим жестом, а Федька опять выпал из смысла его слов, из всего вокруг, и безопасность уютного окружения освободила его для чувств и ощущений других… Уже укладывась на полу, в укромном углу у простенка, на набросанные поверх тюфяка ковры и покрывальца, заботливо приготовленные тут для гостей, желающих отдыхать вне дома, он мысленно попытался увидеть свою усадьбу, свой новый терем, пристроенный к родительскому, и… не смог. Мелькали только те, весенние, видения, а сейчас, в разгаре лета, присутствие там его княжны казалось чем-то ненастоящим, необыкновенным, неизвестным… Письма, приходящие ему отсюда, исполнены были особого тепла и трепетности желания как-то выразить, без чрезмерности, которой она стеснялась, понятно, её любовь, и он слышал её голос, её волнение и горячность, и даже тоску иногда, и слова, такие, что можно показать друг другу лишь наедине…       Устав пытаться увидеть, что именно сейчас она делает, знает ли точно, что он уже рядом, что разделяют их каких-то сорок вёрст, и как они с матерью готовятся встречать, он качнулся первой волной дрёмы, и сразу полетел над полем льна, спрыснутого васильками и ромашками ближе к межам… К давней, но незабвенной одной Купальской ночи, пряной и полной невыразимых и неисполнимых мечтаний, к хороводу девок, визгам и щебетам, звонам смеха, песням… В них было столько мучительного беспокоящего зова, обещания, уверенного такого знания того, что есть счастье, и обещание открытия всех таинств… Светлых и тёмных, лёгких и глубоких, и таких бесконечно далёких от церковных… Он представил среди всего этого свою княжну – и не смог. Точнее, она была как бы особицей, подобно неприкосновенной серебряной стройной чаше, окутанной белым прохладным облачным пламенем, вся в золотых искрах, какой он помнил её в венчальном обряде. И вокруг неё бушевало всё и бесновалось, а она… А что она – сказать не мог, потому что только ощущал в ней то же самое глубинное зовущее и древнее, но ничего в сущности не знал о ней. Как она прежде проводила Троицу, чтила ли Русалью неделю, или то запретно было в тереме её души… Или запретно это было только внешне, быть может, а и в ней живо страстное горение земное, а это он успел ощутить, очень даже…       Он улыбался блаженно, желая разведать поскорее свои предположения, и намереваясь, всё же, взбодриться к самому началу сумерек, и, если уж не будет сильного ненастья, выехать, чтобы к ночи быть дома.              Князь Василий настоял на провожатых, как Федька не отнекивался, как не доказывал, что Арсений его и сам кому хочешь наваляет, и сабля при нём имеется, и числится он уже не как стремянный-холоп, а как боевой его человек полноправный. Всё равно, так спокойнее будет, бережёного Бог бережёт, рокотал князь Василий, отряжая ему двоих своих боевых мужиков верхами. Федька с сомнением оглядел их меринков, прикидывая, насколько они затормозить могут его бег. Ведь под Сенькой шла Элишва, под ним самим – Атра, и долетели бы они до Елизарова ещё до лунного восхода. Но тут пришлось ему вспомнить о ещё одной своей лошадке, нагруженной пожитками и подарками, резвой, справной, однако всё же никак не поспевающей за аргамачьей прытью. Вздохнул и перестал торопиться.              Проводивши зятя и Плещеевых, тоже отбывших до ближних переславских имений (изрядно нагрузившись хозяйским мёдом, не взирая на идущий Апостольский пост), отужинав ещё раз со сватами и братом, отправивши их на ночной покой, княгиня Анна села вечерять с мужем, уже наедине, в светлых сумерках. На лучину непрестанно летели мошки и мотыли, опалялись и падали в корытце с песком, но княгиня её не гасила, решивши именно сейчас разобрать на коленях свой ларец, а заодно потолковать с князем Василием по душам, чего они давненько уж не делали. Князь как будто был расположен к этому… Он сидел в своём большом кресле, в свободной домашней льняной однорядке, босиком, выглядел довольным, потягивал из кружки ягодное холодное питьё, и прикусывал лепёшечкой, куная её в кружку. Разбор рукоделия успокаивал княгиню, поговорить ей хотелось о многом таком, что, она знала, ему не нравится обычно, но сегодня отказать в том себе она не могла.       - Кыш, кыш!.. Окаянные… Надо бы покурить хвоёй, что ли…       Князь Василий кивнул, снова макнул коврижку в питьё и с удовольствием прикусил, посасывая из неё душистый сладкий сок. Через прикрытые веки он смотрел перед собой, никуда особенно, и княгиня, взглянув на него быстро, с подавленным вздохом вернулась к своему ларцу.       - Ох, вот она! Как же я её не видала целый год! – княгиня потянула нитку розоватого нарядного жемчуга, и вздохнула уже порывисто-сокрушённо, любуясь. – Это ведь ты мне, Василий Андреич, подарил, помнишь, как Варенька родилась?.. Ей хотела отдать, да вот ведь, как домовой от глаз упрятал… К чему бы?       - Так и хорошо, подаришь ещё, чай будет причина. А то всё разом, что ли…       Княгиня опять вздохнула, на этот раз о том, что муж не пожелал воспоминанию предаться, и расположение духа её воспринять… Да и то сказать, никогда особенной нежности какой-то он к ней не проявлял, ровный был обычно, а близость супружеская меж ними как-то сама собой случалась, когда он подолгу дома бывал. А с той поры, как младший, Ванюша, родился, восьмой год уже, и вовсе бывать перестала. Нет, мужа она не винила в том, зная, что сама не способна к этому, что тяжело ей Ванюша дался, и потому хвори приступившие и немочь её непрестанная тому мешали, и в себе она совсем уже не находила никаких тому желаний… А вот он ещё вполне орлом смотрелся, над полками сам ходил, не то что Басманов, сильно сдавший после Рязани… Княгиня ревниво, тем не менее, ловила всякие вести о муже, однако пока ничего тревожного не слыхала, и уже тем благодарна ему была, что не позорит её никаким блудом.       - Васенька, как думаешь, довольна ли Варенька там?..       - Что такое, почему нет? Когда видались, она мне вполне довольной показалась…       Князь доел коврижку и допил последний глоток, отставил кружку на стол. И еле заметно нахмурился.       - Да так… Танька вчера была, утром её обратно к Басмановым отправила. Привезла от Вареньки весточку, от свекрови гостинцев, да я говорила же тебе, кажется… - она подождала, пока он кивнёт, и слегка сокрушённо продолжила: - Говорит, садится утром волосы чесать, и забывается, начинает по-девичьи косу-то плесть… - княгиня умолкла и поднесла к губам край убруса, и глаза её покраснели подступившими слезами.       - Так и что… Ну, забылася, сколько годов так плела, оно конечно…       - Нет, не понимаешь разве! – она опять прикрыла губы платком, уже откровенно всхлипнув. Вот чего князь Василий не выносил, и сейчас заворочался в кресле и досадливо закрутил головой, и она поспешила, пока не сорвался и не стал уходить: - Разве так счастливые-то жёны!.. Разве ж я забыла когда хоть раз, что замужем теперь, да и с чего мне было забывать, когда, почитай, с первой ночи Юрочку понесла…       - Тьфу ты на тебе!! – князь Василий, всё ещё сдержанно, ударил широкой ладонью по колену, и даже привстал, но уселся снова. – Мать, ну не гневи ты Бога, не клепай напрасно на дочь нашу, ну что в самом деле такое!..       - Да я на неё разве! – воскликнула она в кротком отчаянии, как бы испугавшись, и уже тихо, доверительно, чуть наклонясь к нему и смахнув слёзы, молвила: - Я, Василий Андреич, давно хочу с тобой переговорить, вот про что… - она выждала, убедившись, что он готов к терпению её выслушать, должно быть, за потрясение Васиной женитьбой, в довершение к походу, жалея.       - Только уж давай не обенуясь, прямо! А то у меня от твоего иноречия и околиц иной раз чело раскалывается.       - Придвинься поближе, не ровен час кто услышит.       Он с шумным вздохом и грохотом подался к ней вместе с неподъёмным дубовым креслом. В сенях зашуршало, раздался робкий шёпот няньки, которая, видимо, крестилась поспешно, отвеянная этим громом от двери.       - Я, Василий Андреич, ничего такого не хочу сказать, только…       - Ну?! Ну!       - Ходит молва, что муж-то Варенькин – двусбруйный!       И она закрыла рот платком, будто оскоромилась таким негодным словом, что никакое покаяние теперь не очистит её губ. Князь Василий воззрился на неё изумлённо, не сразу найдясь с ответом.       - Что за дичь… Это кто такое сочиняет…       - Да полно, полно, сочиняет ли?! Полно, люди-то не слепые, дыма-то без огня не бывает, это ты у нас что дитя, невдомёк тебе всё, а про него давно уж говорят, а почему про него только, мало ли при государе молодых, а что-то про него только такое!.. – она выплеснула всё это разом быстро, спеша, пока её слушали, и даже понимали, как будто.       - Нуу, мать, это, знаешь, мало ли… А свечу-то не держал никто, так и трепать нечего!       - Да ты сам посуди… Прежде-то власы длинные отпускали по скорби, государеву опалу пережидая, или горе ещё какое, а он что? Зачем он это? Какая такая скорбь там? Какая опала, когда наоборот? Кого прельщает, а? Женатый, а всё как отрок… И серьги, серьги-то видал какие? Басурманские, не то вовсе… охх, девичьи, не разберёшь. И как глядит иной раз, как поведёт плечом или выступит, ну право, глядеть неудобно, не знаешь, куда деться, точно блудодейство какое наблюдаешь… Разве ж так женатому подобает держать себя!       Князь Василий смотрел на неё, всё в том же изумлении, только всё больше хмурился.       - Ну так и вот… Я, может, и не думала б об Вариной забывчивости, и об том, что скрытная она такая, ничего-то матери не скажет, «хорошо, матушка, ладно всё» - вот и поговорили! А если б правда ладно было!.. – она махнула рукой и опять зажала платком слёзы. - И верно, правильно, что Васю женим. Глядишь, внуков дождёмся… Варенька-то не торопится, видишь.       Мрачный, князь Василий дробно стучал твёрдыми пальцами по столешнице, и ничего не отвечал.       - Это что же ты сказать хочешь?       - А то, что не спят они как положено!.. Ложатся вместе, а уж что там, бог весть… И ещё Танька говорит, что Басманова Арина, прости Господь, как Духов день-то прошёл, русалкою оборачивается и простоволосая ночами по пролескам и болоту тамошнему бродит, и собирает там всё что-то, собирает, а после снадобья приготовляет какие-то, и сама пользуется, и других пользует, и Вереньке тоже даёт что-то, а кто знает, что! Вдруг это вредные какие зелья, вдруг для того, чтоб её взор застить и мужниных пороков не замечать!!!       Теперь, высказавшись, наконец, она сама смотрела на князя Василия округлившимися ужасом глазами, уверенная в его безусловной поддержке.       Князь Василий медленно поднялся, опираясь о стол, и покачиваясь, как в непростом размышлении.       - По болоту? Какое у них там болото!..       - Да хоть какое, не при чём болото вовсе, Василий Андреич!!! Не понимаешь разве, о чём толкую тебе!       - Отчего же, понимаю, - произнёс он со странным спокойствием, но так, что княгиня отодвигаться стала, в ларец вцепившись. – Говоришь, боярыня Басманова – ведьма, и Варю нашу погубить хочет. Так?       - Не я, не я говорю, Танька говорит, а ей баба одна, Марья Фролова, кажется, приказчика их жёнка, сказывала… И… сама она видала, говорит… не раз…       - То-то же, Анна. Не ты, и благо, - князь Василий наклонился над ней, навис гневно сопящей горой, и страшным тихим рыком размеренно проговорил: - Ты, Анна, никому об этом не сказывала? Нет? Вот и хорошо. А то, знаешь ведь, за такое обвинение и сама на дыбе повисишь, и Танька твоя, и баба эта… Разумеешь ли, о чём толкую?       Побелев от ужаса и того, как всё обернулось, она молитвенно стиснула руки, зашептав быстро взахлёб: - Да как же, Василий Андреич, а коли она и Варю с собою потащит?! Они уж ходили куда-то в лес, да, и что там делалось, на ночь-то глядя, скажи?! Ведовство это как есть!!! А что, если она Варю совратит с пути христианского!!!       - Да полно!!! В церкви боярыня Басманова бывает? Отвечай, бывает?       - Б-бывает… вроде бы…       - Вроде бы? Троицу чтит? А если у народа тамошнего спросить, что скажут?       - Бывает! – в отчаянии сдалась княгиня и вся сжалась, чуя нарастающий гнев над собой.       - Ну так какая же она ведьма, а?! И запомни, никому ни звука из жути этой чтоб сказано не было!!! Не она – ты нас всех погубишь! А с Варей я сам… побеседую, только уж без тебя! И про зятя дичь эту при себе держи, если добра нам хочешь… Думай себе как нравится, но язык свой укороти!!!       Она часто закивала, готовая залиться слезами, но тут снизу донёсся ликующий долгий высокий вопль, и сразу – гомон нескольких голосов, кричащих наперебой, и дробный топот ног, бегущих по лестнице к ним наверх. Кричал Федя, а гомонили с ним Василий и Иван, и все трое неслись сюда, а Федин голос звал его, князя Василия, требуя видеть немедленно. Нянька хотела было их задержать, но её не слушали, и тогда князь Василий шагнул к двери, распахнул её сам и прогремел «Что такое?!».       Оказалось, Василий поведал брату Фёдору, что и он, уже точно, приписан в походе к свите царевича Ивана, рындой со вторым саадаком. И надлежит ему вместе с братом отправиться в Москву обучаться всему положенному… Не веря счастью, считая, что брат его жестоко дурачит, пожелал он убедиться в том у отца.       А князь Василий всё тянул вечер, не зная, как сказать княгине об этом. Но объясняться долго не пришлось.       Княгиня Анна вскочила, ларец грохнулся с колен об пол, всё рассыпалось, покатилось, зазвенело… Вбежала нянька с теремной бабой Натальей.       Её уложили, напоили пустырниковыми каплями, нюхательной соли поднесли, угнали всех вниз, наказав блюсти тишину.       На сегодня волнений было довольно.              Елизарово.       6 июля 1567 года.       Ничего не было упоительнее того повечерья, а после почти уже ночного пути, что он пронёсся легчайшей рысью на одном дыхании. Два дня назад. Всем существом узнавая полудикие дебри, хутора, деревни, расстилающиеся под пологими холмами, поросшими лесом, луговины, лоскуты начинающих густеть полей, бегущую вперёд и вперёд в нежности долгого света розоватую, а после – голубоватую ленту дороги, и вливающиеся в неё тропы, узнавая Луну, почти полную, восходящую низко, красновато-жёлтую, огромную, он улыбался всему этому, как живому родному отражению. Отражению прежнего-себя, а точнее – себя-тайного, того, с которым в безусловном согласии был, сколько себя помнил.       Была эта дорога лёгкой, свежей, исполненной предчувствий только приятных, волнующих тепло, овеянной сыроватой хвойной здоровой тенью, звёздной и лунной далью, невидимыми певцами в листве, их свистом, щебетом, шелестами и перепархиваниями, родниками и колодцами… И опять было испытано то чудо – остающаяся в каком-то чаду Москва, толпа на базарных площадях, душные собрания боярской Думы, куда Иоанн стал его брать последнее время, совещательные засидки ближних заполночь у государя в малой трапезной… И его флорентийцы, обучение премудростям у коих выходило таким странным, чтобы не сказать больше. Всё это теперь, с отдаления, виделось непрестанным беличьим колесом, чуждым и бурным, настолько же отличным от встречной окружающей жизни, простонародной, немудрящей, целиком заполненной постоянной тяжкой работой и заботой о прожитье, о сохранности плодов трудов своих на земле, с протяжными сенокосными песнями, как отлично английское торговое подворье на Варварке от какого-нибудь артельного барака в Рыбной слободе.       Чем ближе к Елизарову, чаще попадались ночные путники, мужики и бабы, с косами и граблями, в белых рубахах, валянках и платках, тоже белых, обновлённых опорках и лаптях, чаще – босые, и покосных юбках, ярко расшитых понизу, точно на свадьбу, с вилами, котомками со скромной снеьдю, на телегах и пешком, пробиравшиеся по прохладе ближе к рассвету на покосы, в луговины и лесные опушки.        Из полей тянуло такой влажной пряной травяной сладостью, что сердце щемило, как бывало в детстве, в отроческом нарождающемся жадном желании жизни, её таинств и неясных обещаний… И он ощутил, как соскучился по этому огненному томлению в себе, и окатило упоением осознания, что теперь ему доступно нечто куда большее, способное полностью утолить, кажется, телесность и по-прежнему неясные душевные намерения. Словом, теперь у него было своё, обособленное ото всех, принадлежащее только ему обиталище души – его союзничество с молодой женой, в которой он уже обрёл, различил, успел ощутить родное уверенное тепло. Он заволновался… Мелькали вперемешку, вспышками, Венчание, Знакомство, дорога до Переславля, и как обжимались в темноте в сенях, и как ставили свечу в голубец деда Данилы, и баня вместе, и её белая-белая кожа, золотистые волосы до колен… И сами эти колени, чуть робко сдвинутые, там, на краю их брачной постели… И тонкая рука, так же чуть робко комкающая кружевной край подола… Атра под ним заворчал, чуя ослабление руки хозяина, и его уход чувственный в иное…       Элишва, признавая Сенькино главенство после хозяйского, всё же ревновала сильно, и даже, бывало, старалась куснуть Атру за охвостье, а то и за шею, и тогда их приходилось разводить, и успокаивать.       И теперь жалобное требовательное ржание Элишвы вернуло его в предрассветное сероватое свежее свечение, в перламутр росных трав по обочинам, в голоса засыпающих соловьёв и пробуждавшихся в вышине жаворонков и ласточек, и мысли о насущном. Он наклонился так, чтобы дотянуться до её красивой нежной мордочки, погладить тёплые замшевые ноздри, прогнутую переносицу с крохотной белой звёздочкой, и получить в ответ благодарное сопение и кивание…              «Человек – это такое животное, от которого никогда не знаешь, чего ждать…» - великолепный синьор Винченцо улыбался ему, поднося к сочным красивым губам надушенный кружевной платок, его кольца слепили мерцанием дивно огранённых камней, не таких крупных, как у государя, или митрополита, конечно, но притягивающих взор игрой множества сверкающих граней… Изящество было в нём не таким, как у Джованни. Тот был весь утончённым, таким, что даже неловко было иной раз за ним смотреть и его слушать, будто бы хотел он нарочно смутить тебя обхождением, внимательным, острым и обволакивающим, заманивающим душистой красотой, сквозь которую светились его когти и молодые клыки. У Орсини тонкость была вальяжной, уверенной, подсвеченной мощью опытной зрелости, таинств его познаний во всём, о чём бы он не говорил и чего бы не касался, будь то Папские обычаи Рима, о которых Федька слыхал кое-что, но по сути не знал ничего, или новейшие открытия алхимиков, а также астрологов, наука коих была столь погранична прямой чертовщине, что он часто сомневался, стоит ли вслушиваться в это… Вот хотя бы про серу и свинец, или сомнительность меди… А мать, и он хорошо это помнил, всегда на Троицу в ночь варила в медном тазу серебро, в росной воде, либо ключевой, подгорной, и после, водой этой, остуженной, поила их, и всех теремных, и всех, кто не страшился и верил ей. Говорила, что от скверного духа очень сильна. И ещё как раз на Русалии это делалось. Ну, окропление церковной, Крещенской, само собой, применялось тоже.       Большая красивая рука Орсини подносит ему веточку красивого синеватого, колокольцами цветущего, стебля, и его мягкий спокойный вдумчивый голос поясняет, что аконит, взятый из аптекарского огорода государева, есть весьма могущественное растение, чьи части все без исключения могут быть употреблены в целях, несомненно, благих для государя… Если применять умно.       - Так это борец… Царь-трава! Только… - Федька всматривается, а рука Орсини, не занятая тем, что он называет «препаратом», ложится одобрительно на плечо и поглаживает, поощряя.. – Покрупнее нашей, пожалуй! Мы ею нечисть изгоняем…       - Верно! Но у вас холодно, mi carino Teodoro, и ваш борец не достигает той степени полезности, которая нас интересует. А между тем, Плутарх и Овидий упоминали его страшную силу, и не только чтобы видеть суть вещей, но и… побеждать недругов, окуная в отвар его наконечники стрел и копий… Уж не говоря о простом добавлении к блюдам или питью.       - Волкобой… Да, знаю! – горячо отвечал он, сам не зная, отчего возгораясь этой причастностью смертельному знанию.       - Хм. Вкусно звучит. Так вот… Если хочешь уничтожить недруга, требуется тщательно проработать метод… Способ, и рассчитать количество приготовленного снадобья. К примеру, ваша красавка. Она хороша, чтобы вывести из строя временно… Вызвать подобие хвори, не опасной, но досадной, а тем временем можно недруга опередить, - Орсини присаживается, и уже плотнее обнимает его, и всегда смотрит в глаза. – Скажи, есть ли особые пожелания у государя, и мы об этом… побеседуем.       - Есть… - он ощущает пожатие, и его чрезмерность, пожалуй, но, пока не ответил, не спешит от него уходить. – Государь хотел бы знать… - и он поворачивает к Орсини лицо, и они снова смотрят прямо друг другу в глаза. И Джованни приближается, с прищуром, как самоуверенный зверь, молодой и смелый. – Есть ли такой яд, чтобы сразу… Одним махом. Одной чашей свалить, и уж не встать бы.       - Хм… - Орсини усмехается, и шумно, размеренно нюхает его волосы. А Джованни отходит, обнимая себя красивыми руками, к забранному витиеватой решёткой окну… - Такого не знаю.       - А… соль Медичи?       - Ах, это. Так тут больше преувеличений, сказок страшных, а на деле немного не так работает.       Он усмехается, и они понимают друг друга. Много сказаний о том, что стоит прикусить отравленное яблочко, и тотчас поразит тебя смертельный паралич. Как в той быличке о мёртвой царевне, без мучений чтобы пасть в сон гибельный. Но, как повторял Орсини, искренне покачивая головой, они бы и сами желали располагать таким средством, однако ни один алхимик, и даже чародей, не к ночи будет помянуто, пока не изобрёл такого. А уж кто-кто, а они-то об этом узнали первыми.       - Ваша цикута хороша.       - Вех? Болотный?       Орсини кивает неторопливо.       - Очень коварна… Для долгих застолий, что вы так любите устраивать.       Джованни оказывается рядом, кладёт сзади руки на его плечи, и теперь три руки неспешно блуждают по его спине, слегка заходя на грудь, обводя пальцами, стойко пахнущими смолянистыми мятными и шафрановыми маслами, тонкие узоры цветных шелков на его терлике… А четвёртая, Орсини, теперь держала драгоценный кубок венецианского стекла, жарко-солнечного, и там плескалось что-то травное, свежее и сладкое. Он говорил, обволакивающие голос его так же блуждал, обвивал их, в мареве вечера, в лёгком дымке воскуряемых трав в чашке над маленьким очагом, и он отпил из кубка, протянул Джованни, и после – ему, и он тоже отпил. Дымный приятный дурман мягко толкнулся в голову…       - Допустим, брюква либо редька, или… - губы Орсини приблизились совсем к его уху, тронув каплю жемчуга, и дёрнув её чуть вниз, - морковка! Ну разве можно понять, что натёрто там со сметанкой, а? На вкус то же самое. Да под наливочку…       И снова они пускают чарку по малому их кружку, а голову так сладко ведёт… Так занятно и спокойно, и приятно с ними…       - И кто заметит полфунта корешка цикуты… А корову убивает. Корову, mio carino…       - А треть фунта – овцу?       - Si, mio dolce… Но это грубо, потому что через несколько часов всего понятно станет, что отравлен… Гнусные признаки. А вот если…       - А если чтобы сразу, - не унимался в нём живо волнующий вопрос. - Чуть пригубил чтобы – и грянулся…       - А надо?.. – вкрадчиво шепчет Джованни, с другого уха.       - Ну так ведь удобно очень.       - Да полно, уж не для себя ли такое припасти думаешь?.. На всякий случай, не приведи Всевышний… А какая ещё польза от зелья, убивающего мигом? На то кинжал есть. Шило… в голову… в особое место… Вот тут, в основание шеи, видишь? Либо в родничок… Знаешь, у младенцев видно хорошо… Ну либо прямо в сердце, - рука Джованни легла на его грудь, накрыв сердце, мягко и сильно. - А ведь лучше, мудрее так всё провести, чтобы… как бы сам скончался. Лёг да не проснулся. Ну, либо на антонов огонь всё свалить… Поди различи, отчего на самом деле плоть чернеет и отваливается…       - И у вас такое есть, стало быть? Неужто, зеленушка наша?       - Она, но опять же… Не всюду зеленушка одинакова. Та, что в Польше и Литве, скажем, растёт, почти безвредна. А вот к югу ближе, к Каталонии, или Лангедоку, скажем, или владениям господаря Валахии – там и одного такого грибочка довольно, чтоб к вечеру уже кровь вся испортилась и пятнами чёрными проступила. И двух дней не пройдёт, как душа отлетит. Ваша милосерднее – помирать дольше будешь! Неделю, примерно.       - Так вот, привлекательно было бы не зависеть от воли случая, а так выучиться извлекать сущности из всего природного, камня, жидкости или растения, созданного Всевышним, чтобы точною мерой и верным путём изготовления получать желаемое… - заключил Джованни вкрадчиво.       И засмеялись оба тихо, ласково… И он засмеялся, содрогнувшись, страшная и горькая то была шутка. И оказался он уже как бы весь в их руках, чрезмерно уж дружественных, до неприличия, но не испугался совсем настойчивости этого дружелюбия, наоборот, это до странности приятно оказалось, и он не спешил освобождаться, а лишь говорил, что пора ему, день гаснет, и государь его хватится…       - Ну, тогда побреем тебя уж завтра, Фёдор Алексеич…       - Да, уж завтра. В тот же час и приду… А что это мы пили сейчас, м?       - Нравится?       - Нравится. И не хмелеешь, а весело так делается.       - Вот завтра и поучимся, как и из чего такое приготовляется. Не всё же нам про злое зелье рассуждать, иногда и приятности ради стоит постараться. Nostro Angelo…       Прощаясь в дверях, с лукавой усмешкою отпуская ласковую ладонь Орсини, с чувством пожимающую его руку, он спросил глазами: «Уж не кажется ли мне, уважаемые синьоры, уж не бесы ли нашёптывают мне мысли занятные? Уж не имеете ли вы намерения позабавиться особенно?.. И меня в свою забаву приглашаете?..»       «Да что уж тут отнекиваться, - так же откровенно и по-доброму, и лукаво, и серьёзно, отвечал взгляд пристальных карих глаз флорентийца, - приглашаем, да. Но тут уж тебе самому решать…».              Он очнулся от того, что его легко трясла за плечо маленькая, но твёрдая рука княжны.       - Федя!!! Ты что… Мне страшно!       Он прогнал ошмётки странного видения, и обнял её, быстро сильно гладя по плечику и руке, по волосам… И решил не рассказывать ей про сон, неуместный вовсе сейчас.       - Ничего, ничего, всё хорошо, моя радость…       Он прижал её к себе, вдохнул её разморенную нежную влажноватую со сна, быстрого, недолгого, но обморочно-глубокого, свежесть и истому…       - Поспим ещё?       - Да… Но ты так стонал…       - Это я устал… Это не важно! Обниму тебя… И давай поспим ещё… Хочешь воды? Или молока, может? – он протянул руку, взять ковшик водицы.       Она изумлённо смотрела, и гладила его влажный лоб, и волосы, которые так любила… И щёку, тёмную от нового, неизвестного, жестковатого, но такого приятного ореола…       - Ты колючий…       - Нет… Нет! Не может быть… Крапива же…       - Что?.. Какая крапива?       Она засмеялась, увидев его смущение, неумение никак объяснить, причём тут крапива и чего это он так испугался красоты своей новой… И не стала расспрашивать. Просто обняла теснее и ближе. И он промолчал… А после провёл по своей скуле, и… охх да. Крапива цвела вовсю, и надо бы применить её, чтобы шерсть эта, покуда ещё совсем коротенькая и мягкая на вид, отрастала не так скоро. Неуверенность его никуда не ушла, хоть Иоанн ничего так и не сказал ему, тогда, в спальне, в последний раз, но… что-то неуловимо изменилось, и оттенило его жизнь за последние дни неотвратимо.       - Будешь меня с бородой любить?       - Глупый ты… Ты бы знал, как!..       Они уснули незаметно от себя, на ярком рассвете утра перед Купальской ночью.              А утром, через час всего, всё орало, и петухи, и поселяне. Вернее, молоденькие девчонки, которым позволялось шалить, как и на Святки, и тормошить односельчан, вызывая всех-всех совершать обряд, с незапамятных времён обозначающий договор между людьми и Природой, во имя всего, что есть в жизни наилучшего и наиважнейшего. Урожай, хлеб, и – любовь. Тяга земная, та самая, неодолимая, великая, об руку с юностью и силой, с нерастраченным ещё задором душевного огня и телесной радости. В пору самой мощного восхождения Солнца, буйства всего зелёного, изобилия всего цветущего. Когда гремит в тучах бог Ильюшка, и сын Петрушка. Так вольно и шутливо, с теплотой, по-свойски, пелось в народных присказках середины лета.       Пастух собирал по дворам стадо, а из бора долетало кукование. Соловей всё ещё гремел в ветвях в саду, прямо возле окон терема… Он был неутомимым, его сильный сочный голос ничуть не поблек, и теперь он славил уже жаркое светило дня, как до того воспевал таинство короткой ночи. И с каждой минутой к нему прибавлялось других звонких птичьих песен.              - Кто не выйдет на КупайлО,       чтоб оно легло да не всталО!       Чтоб оно       Петра не дождалО!              Задорные, хмельные от бессонной ночи девчоночьи голоса звали выйти, всех, кто способен, к нынешнему вечеру. Это были не весенние гукания, заклички, просительные, как бы призывающие ещё не проявленную весну, а такое лихое, смелое и радостное зависание в кличе «Уййй!», заливистое, полнокровное. И только раз пение их смешалось и прервалось ненадолго – когда им показалось, что по дороге от церкви идёт их новый батюшка. Косо он глядел на подобное отмечание, и потому размаха такого уж на Купалу не случалось, не собиралось на заливной луговине у реки молодняка больше, чем с трёх окрестных сёл и деревень, а главное гулянье приходилось на Петровки, тут уж можно было законно побеситься и повеселиться, поминая апостола Петра, и Павла, а не сомнительного очень какого-то Купалу.       Но тревога была ложной – отец Никодим предпочитал в этот день вообще не выходить, дабы не испытывать искушения озлиться самому и разозлить народ открытыми проявлениями неодобрения. Служил положенное, великую вечерню перед Духовым днём, Троицкие берёзки освещал, и Всесвятскую неделю всю усиленно отчитывал назидания о благочестии и почитании христианских подвижников, а не каких иных.       Они лежали, слушая отдаляющееся пение… Никто их не шёл поднимать, полагая, что молодым полезнее самими решать, когда покидать постель и как дальше проводить блаженные эти дни и ночи. А княжне даже не верилось, что всё это по-настоящему, а не опять её неистовое воображение, и она всё не могла перестать касаться его, смотреть, дышать его близостью, словно боялась, что если отпустить его руку, отвести глаза – исчезнет… Наконец, решившись, встала, одёрнула тонкую льняную рубашку, протопав лёгкими ножками по полу, поднесла ему кружку молока. Что Арина Ивановна оставила в кринке, обложенной льдом, на полке, покрыв тряпицей.       - Что ж это мы, Федя, грешим, выходит…       Она сидела на краю постели, а он гладил её по тонкому колену под полупрозрачным полотном, и совсем не стеснялся своей полной наготы. А вот ей приходилось избегать как-то прямого взгляда, а он как нарочно так повернулся и раскинулся, что видно было всё неприличие.       - Да кто же узнает…       - Как кто, а Богу-то не видно, разве…       - Ну а если он тоже, вон как ты сейчас, очами мимо да мимо греха… Мимо да мимо…       Она легко розовела, отнимала руки, притворно негодуя, и безмерно счастливая от их обоюдной смелости, разом, без договора всякого, разрешившей им упасть в объятия друг друга в самый Петров пост…       - Бесстыдство ведь какое… - шёпотом противилась княжна тому, что он нежно принуждал её снова сделать, - и в пост, ну как после такое… отмаливать…       - А какое такое?! – распахнувши на неё глаза, он изумлялся искренне. – Где же тут бесстыдство?!       - А вот где, вот же! – и она со смехом удовольствия и смущения указала пальчиком на наливающуюся заново красоту в его руке.       - А что тут такое? Гриб-яруйка, только и всего! Громовик, считай, нашла, что же, и не полюбуешься?       - В громовике твоём змеюка прячется, отравила, поди, вот я трогать и боюсь! То-то гроза собиралась ночью…       - Да не собралась... И то не про яруйку, про строчки со сморчками. Так что хватай смело!       - На всё-то у тебя отповедь! Окаянство… Этак с тобой из постели никогда не вылезешь!       - Сама говоришь, соскучилась!!!       - Соскучилась… - она стала серьёзной, улыбка исчезла, и прижалась она к нему вся, крепко-крепко обхватив руками, покрывая мелкими горячими поцелуями его гладкую грудь… - Уж так Боженька намучил меня, такой тоскою, как дожила, не ведаю! Мне и Троица не в радость была, на что не гляну – только тебя и вижу всюду… Господи, помилуй! Грешно так об ком-то страдать, правда? Себе тяжельче… И выходит, что дороже он тебе самого Бога, а это уже грех большой, да? Когда об удовольствии своём помышляешь неистовее, чем о души сохранности…       - Ну так если Бог удовольствия запрещает, пусть тогда избавляет от страдания, - так же горячо и уверенно отвечал он, поражённый отчаянной отвагой её слов, гладя её и притягивая к себе, чтобы касаться губами золотистых волос.       - Ой, ты, никак, с Богом торговаться надумал? – она уже опять стала шаловливой, от дерзости своей сама пугаясь. Но он всем видом одобрял её шутки, её смелость, мысли о них, признания… - Вставать будем? Надо звать моих девок, расчёсываться… Свалялась я совсем, ну что теперь делать!       - Зачем девок, я сам могу. Или рука у меня тяжела? Государь вот не жалуется…       - Ты ему волосы чешешь?!. Охх.. Ну и ну… - она принялась разбирать длинные пряди, пока он поднимался, подбирал сброшенные вчера впопыхах рубаху и штаны. И удивлялся, чего это вдруг про Иоанна начал, не собирался ведь.       «Кто выйдет, тот бел берёза! А кто не выйдет – тот пень-колода!» - прокричали под самым окном, и заливистый смех убегающих девчонок, увязавшихся за ними дворняг, и свист кого-то их дворовых им вслед, и сердитый окрик Настасьи, воспрещающий им тут носиться и будить боярина с боярыней, начали отдаляться и стихать в быстро оживающей звуками деревне. Затем в сенях заговорили Таня и Нюша, начиная обычные хлопоты. И мелодичный голос Арины Ивановны негромко осведомился, выходили ли молодые…       - Да что ты… Что ты, любимый мой, мне рук твоих милее нет ничего… - она уже накинула однорядочку свою атласную, и платок на голову, и расшитые персиянские домашние туфли без задников, намереваясь покинуть мужнину спальню и к себе подняться, чтобы заняться обиходом дня. – Только волосы мои ты больше меня самой любишь! Ревную я.       Он тихо рассмеялся, отпуская её.              На самом деле она ревновала, и очень даже, ко всему тому, чего о нём не знала, и ко всем тем, о ком он хоть сколь-нибудь тепло отзывался. Они успели кое о чём поговорить за эти два дня, но всё равно этого было невыносимо мало, мало её жаждущей душе, и она всё смелее начинала расспрашивать, понимая, что он сам о многом может и не догадаться сказать. Не подумает, что ей такое любопытно может быть… И ещё было кое-что, чего её хотелось невыносимо – испытать с ним такое, как бывает между только-только очарованными друг другом, когда всё ещё только обозначается, и из притяжения их взаимного стремительно и необратимо разрастается, расцветает желание быть вместе навсегда… Желание обниматься и целоваться, и не спать до света, пока сердце не откроется сердцу, и не станут они роднее кровных родичей, вернее верных товарищей и заботливей друг другу больше, чем иное дитя с матерью… А ещё – пламенем негасимым пылать обоюдно, желать другого, весь мир возлюбя через него одного. Она понимала, что это уж слишком, наверное – такое счастье сейчас имея, жалеть ещё о чём-то. И всё же, подметив, как она вслушивается в блуждающее по околицам пение, как всматривается в исподволь овладевающее всеми, кто молод ещё был, колдовское, Купальское, свободное, вольное торжество, спросил. Отчего будто печалится, томится. Она не сразу ответила, решаясь. «Хотела бы я не знать тебя, а встретить в кругу купальском, и венок тебе подарить… И чтобы ты мне ответил, и сделалась бы я для тебя единственной…».       Арина Ивановна сегодня поила их дивным травяным настоем с земляникой. Все вокруг трудились, не покладая рук, над сбором и заготовлением грибов и ягод, и всего, что могло бы пригодиться долгою зимой и бедной на плоды весной… А сегодня, как водится, собиралась она вечером, в ночь, за своими лекарскими травами. Но её с собой не брала, как собиралась прежде, когда они ещё не знали, точно ли приедет Федя… Теперь она как можно чаще оставляла их наедине, и к ночи велела княжне, обязательно, испить обоим им особого росного отвара. Для здоровья надо, сказала, и непременно чтобы на закате, и по полной чашке. И чтобы никто их при этом не увидел, затвориться, или уйти ото всех подальше… А самой ей надо позаботиться о своей лепте в «бабьем столе», что понесут в поле бабы к вечеру, разложат там на земле, чтоб она поела, и плодородием ответила, когда придёт пора.       Она укладывала куличи на бок, чтобы не опали, а Настасья в кулебяки кусочки льда помещала, сохранившиеся в леднике по счастью, от чего должно было печево сохранить сочность… Княжна взялась помогать. Пока муж её отлучился куда-то, с Петькой, Арсением своим и Терентием, сказали, что бредничать с Фролом. Обещали недолго. Хотелось наловить вандыша, для пирогов. Ну и надо было как-то утешать убитого жестокой несправедливостью Петьку, никак не понимающего, отчего отец так к нему, отчего не хочет брать в поход, в который всех, кажется, кроме него взяли. И Борьку Годунова, говорят, стряпчим, в царский дворцовый шатёр, и ему тоже тринадцатый только. Пусть бы и его хоть кем взяли, хоть на кошу, а уж там бы выдался случай послужить ещё чем. Петька сперва чуть не плакал от обиды, выслушивая терпеливые уверения брата, что отцу виднее, что значит так и надо, и нечего ему по-хорошему там делать пока, всему свой час.       День проходил, бесконечный, томительно-сладностый жарким зелёным сиянием, и очень скоро княжна начала жестоко томиться разлукой, и бояться, что вдруг он забудется, и вовсе не явится до вечера, или на реке что случится, или встретит какую-нибудь деревенскую красавицу, и та вздумает его заманить… Вдруг заговор какой применит! Ахх, нет, нет, нельзя бы допустить такого!       А мыслям этим скверным было откуда взяться. И опять Танька постаралась… Сдружилась она тут с Марьей, Фрола женой, и ещё кое с кем из местных, а те ей порассказали всякого. Особенно про одну тут молодуху, что в тереме у хозяйки бывает, а ей бы теперь тут бывать не надо бы. Дуняшкой все зовут. А Фёдор Алексеич – Евдокией…       - Отчего же ей не надобно? – холодно спросила княжна, ощущая противное тревожное беспокойство, уже предвидя неприятный для себя рассказ. Она припоминала, кажется, эту Евдокию, видала, и отметила красоту её, и лета, как будто, с нею равные. Таня, завладевши вниманием госпожи, огляделась быстро, приблизилась, и в сторону глядя, пояснила: - Да говорят люди, фартук замочила, да застиралась вовремя.       Княжна сообразила, про что это, чуть презрительно повела тонкой бровью: - Ну так и что ж, и молодец, раз так. Мне что до неё!       - Да как сказать… Уж не знаю, боярыня наша ведает ли, что не с кем-то она тут миловалась, а с Фёдором Алексеичем нашим…       Княжна вспыхнула, будто это её в чём позорном и негодном уличают, и ей невыносимо сделалось, дышать нечем. И такая злость, горделивое негодование на Таньку, на этих баб, что смеют его обсуждать, и её унижать тем, в ней зарделась, что она не сдержалась, голосом это выдала.       - Да тебе что за дело?! И давно ли было это? Да и было ли!       Таня пожала плечами, отойдя на шаг, на всякий случай – так вдруг засверкали глаза княжны, недобро, опасно даже.       - Мне, конечно, дела нету, я только то говорю, что мне сказано было. А Фёдор Алексеич ей подарочки всякий раз, будто бы, привозит. Мальчонка её вон во дворе возится, пошёл недавно. И муж, Степан, говорят, нет-нет да и попрекнёт её былым-то…       Княжну обожгло такой ревностью, что померк свет в очах, и, ничего не сказавши, отвернулась она, ушла. А после всё же не стерпела, сошла во двор, и к мальчишке этому присмотрелась… Он возился в тёплой пыли, под присмотром девчонки постарше, внучки ключницы, у лавки, пока мать его, видимо, что-то по дому хозяйскому тут делала. Беленький весь, светленький, крепкий, глаза голубенькие, и ничего от Феди в нём не было… Нет, ничего совсем. Как и от самой Дуняшки. Личико грубоватое, простое совсем, видно, в отца, Степана этого.       Не сразу она успокоилась, и злилась уже на себя, что всякая сплетня может так вот её выбить из колеи, а это ведь не важно всё уже, да и правда ли…       Было это с месяц примерно тому назад.       И вот теперь всколыхнулось в ней, заставляя нехорошие мысли роиться и терзать, точно грязноватыми илистыми клешнями, её такое огромное безмятежное выстраданное счастье.              Она устала, и прилегала даже, и весь дом затих, в послеобеденном ленивом полусонном отдыхе. Солнце ушло, перекатилось к западу, в светлице её стало прохладнее, свежее, и она велела Нюше принести себе водицы ополоснуться, переодеть себя в легчайший широкий летник цвета полыни, украсила себя серьгами, голубцами теми золотыми, его первым подарочком, и пообещала отпустить их гулять, с наказом всё же себя блюсти, на всю ночь. Два кубка серебряные стояли перед ней, и кувшинчик с таинственным, приятно, призывно даже пахнущим прозрачным отваром, который наказала им выпить Арина Ивановна. И было странновато немного, но кунаться в речку ей она не советовала до заката, и только вместе с Федей и никак иначе. А лучше бы вовсе завтра.       Она была одна, впадая в оцепенелое почти бездумное ожидание, и ей так хотелось уже скорее сумерек, вечерней малиновой свежести, ночи… Всего!!! Она не сразу различила тихий стук в окно. Словно кто-то кидал в оконную ставню мелкими камешками. Она мгновенно очнулась, осторожно пробралась к окошку и выглянула. Внизу, под окном светлицы, был он. В тонком шёлковом светлом, как молоко, терлике, перехваченном поясом с ножнами, в мягких рыжих сапожках, сверкающий улыбкой глаз.       - Варвара Васильевна! Не сочти за обиду, сойди, душа моя, на минуточку хоть… Нет сил, хоть словом со мной обмолвись… Пока не видит нас никто!       Она поняла. Засмеялась тихо… Но рушить кружево игры этой не стала. И так же тихо, и тревожно, прислушиваясь ко всем звукам дома, отвечала, почти что не поднимая глаз, чуть наклонясь через подоконник: - Не могу, Фёдор Алексеич, как выйти мне?! Страшусь я…       - Чего же страшишься? До рощи только и прогуляемся, и верну тебя обратно в целости… Пожалей меня, спустись, окажи милость!       - Да полно… В целости ли? Все вы так обещаете!       - А вот сойди, и увидишь сама! Не страшись, иди со мной, глянь, вечер-то какой!!! Всем веселиться самим Богом велено… Ну, решайся же! Или пойду я один да и повешусь с тоски на берёзе! Иль русалке отдамся, пусть забирает, всё равно нет без тебя жизни!       - Какой ещё русалке! На какой берёзе! Нешто я злодейка, душу твою губить… Так и быть! Подымайся сам сюда, да только скрытно!       - А в рощу пойдём?       - Пойдём!       - А венки плести будем?       - Будем, будем, иди скорее, пока батюшка с матушкой не услыхали, да меня не заперли накрепко!              Пока пили, глоток за глотком, чудесную росную воду, взглядывали друг на друга, и молчали. Необычайное биение новизны проносилось по сердцам… Песни вдали и вблизи всё множились, лучезарный день делался просторным, огромным душистым вечером, обширной зарёй, пропитанной речными влажными вздохами и плесками, и густотой скошенных и ещё стоящих, кое-где выше роста, трав.       Он свернул и сунул в свою торбу, которую она только теперь заметила, покрывальце тканое, а она полотенце взяла туда же положить, да и всё. Флягу с водой только взяли.       «… Пойдём, Иван, на улицу гулять!       Будем глядеть, куда ведьма пойдеть…» - донеслось и завернуло куда-то за угол.       - А мне не будет с тобою страшно, в роще, в сумерках?..       - Нет, нет, я обниму тебя, и не будет…       - Ой, а скучно мне не станет, без подружек, с тобою вдвоём?       - Нет, мы целоваться станем, вот и будет нам весело…       - А если я утомлюсь ходить?..       - Приляжем на шелковой траве, вот и отдохнёшь…              - Купаленка, тёмная ночка,       тёмная ночка,       где твоя дочка?       Тёмная ночка…       - Моя дочка       У садочку,       Моя-а дочка…       Цветочки рветь,       Веночки вьеть.       Совью венок       своему дружку       Иванушку!       Носи, дружок,       Носи, венок!       Носить будешь –       И цвесть будешь!       Скинешь венок –       ссохнешь, дружок!       Ссохнешь, дружок…              Носи венок, не сбрасывай,       Люби меня – не обманывай!              Пока слышно было пение, они не спеша так и шли, обмахиваясь веточками, и ушли уже довольно далеко, и там, на поляне, ещё светлой, сухой, он остановился, притянул её за руку, обнял и поцеловал.       - Подаришь мне венок?       - Ты крепко подумай прежде. Я же его заговорила, я не шучу. Снимешь венок – всё засохнет, понятно?       - Какая ты…       - Вот такая… Мой будешь, ничей больше!       Тонкий убрус скользнул с её головы, и косы как-то сами упали свободно. Одуряюще гремел соловей, всё оживало ближе к ночи, дышало, шевелилось, говорило, шептало, пело, вздыхало первозданной силой, и эта сила была ближе ей, она изъявляла волю и закон, а он был послушен, покорен, восхищён и заворожён земными таинствами, пронизывающими весь мир вокруг… Навья жуть ходила рядом, совсем рядом, но не могла их тронуть и испугать, а могучая воля буйственного первобытного огня кинула друг другу в объятия, всё ухнуло куда-то, как бы растворилось в них. Огонь и вода соединялись во всём мироздании, и возникала из этого упоительная и мудрая, и безумная совсем, настоящая сладость бытия…       Костёр был тоже, настоящий, он развёл его, когда стемнело. Темень пала, покрывало под ними берегло от росы, искры стреляли и вились вверх, к звёздному небу, а их обуяло свободное неистовое утоление друг другом… Они прервались на отдых, лежали рядом и смотрели в небо, слыша вокруг шорохи ночи и отголоски людского праздника, смеха, таинственного наслаждения долгими, почти бесконечными часами ночи, которая на самом деле – короче всех остальных.       - Там… там что-то!!! – она схватила его за руку, указывая на мелькнувшее в свете огня пёстрое длинное тело змеи… Или помнилось, может, среди видений, очарований, веяний бесконечности, где они оказались. – Это медянка! Ахх, а я на неё смотрела! Убей её скорее!!!       - Тише, тиише, не медянка это, полоз, или уж! А если и медянка, так не разглядела она тебя. Видишь, вот и утекла в кусты… И нету.       - А если кинется!       - Да нет же. Никакая змея первой не кидается. Коли не трогать её. Пускай себе живёт.       Ужас ощущений навьих сущностей, изобилующих в такое время, накатил было, но отступил.       - Темно-то как! И всё поют… там… внизу… У реки, да?       - Да… И не только, и в лесу тоже. Как мы… А нам никого и не надо! Не холодно тебе? – он обнимает её, укладывая руку под её голову.       - Нет… Мне так хорошо… Не возвращалась бы…       - Не страшно теперь?       - Нет… Совсем не страшно. Слышишь? Сверчок! А кукушки не слыхать. Осень тёплая будет. И радость какая-то… - голос её всё стихал, речь делалась медленной, а ладошка легла на его бедро, поблуждала легко и сжала то, что нашла там. – Мой!.. Я, знаешь, что загадала…       - Что? Когда, сегодня? – он тоже лежал неподвижно, и вряд ли смог бы сейчас что-то сверх отданного, кроме песенной шутки над собою: - «На Петровки, на пятый день, разгулялся Иванов конь!»       - В ту же пору, год назад. Ничего-то я не знала, не ведала тогда… «Не разлучиться нам, венчаным, до самой смерти! А не будет – так не забыть тебе меня вовек, всё равно, и не полюбить никакую другую и женой не взять до самого твоего конца!»       Он вздохнул.       - Что так? Не нравится тебе мой заговор? Погрустнел что-то…       - «Всякий зверь после соития печален»…       - А вот чего же он печален?..       - А оттого, что если всё сладчайшее, точно в смертный миг, исторгнуто из чресел его, и душа преисполнилась ликованием, утомилась и стихает… Печаль – что окончилось это всё, не повторить полёта более…       - Не повторить?..       - Нет. Не можно прекраснее ничего испытать…       Она довольно, сыто даже, улыбнулась, устраиваясь удобнее, проваливаясь в забытьё, без мыслей, желаний, успокоенная совершенно, впервые за всё время не жалея о прошедшем, не тоскуя о несбывшемся и не загадывая вперёд.       - Светает… - он тоже был недвижим, но это бессилие было приятным, лёгким, обещающим вскоре восполнение всех сил. – Купаться днём пойдём! Как пожарче будет.       - И соловей… всё… Умолк! Умолк…              Костерок погас сам. Это было славно, не пришлось гасить его, а ведь уходить от Купальского костра надлежало, не оборачиваясь. Или нечисть привязаться может, так и будет весь год недугами терзать…              Они вернулись по росистому рассвету. Если их кто и видел, они этого не заметили. И упали у себя, только воды глотнув, из одной кружки.       Он проснулся от всхлипываний.       - Что такое, радость моя? Что случилось? Сон дурной?       - Нет… Серёжку… потеряла!! – и она уткнулась ему в плечо, залившись слезами.       - Нуу, ну, это на счастье! Не потеряла - земле подарила, вот как думать надо.       - Да?..       - Конечно… А мы поищем, если хочешь. Там, где были. Только если не найдём, обещай не горевать. Дар то земле, на наше благополучие.       Она кивнула, стараясь больше не плакать. Но голубца жаль было невыносимо… Подарок, потому что, его.                                                                             
15 Нравится 5 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (5)