may i kiss your scars like no homo?

NC-17
В процессе
57
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 206 страниц, 66 058 слов, 25 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
57 Нравится 24 Отзывы 25 В сборник

Часть 19. blank space

Настройки

Савва

Савелий Истомин как вешалка, на которой висит платье личности «ла». Ла-ла-ла. Личность — платье, суть — вешалка. Сползает личность с вешалки, как лямка платья с его плеча. Савва тоже сползает куда-то мыслительно, медленно, как снежинки, что тают на окне прогретой изнутри чужой квартиры, в которой не только батареи вшитые, но и внешние в достатке. Это платье ему удивительно впору, но «ла» не хватает тонкой иглы, чтобы вшить его в кожу. Бабка оставила замеры по ней, тонкие полосы-проколы, чтобы знать, куда стоит вдевать нить, чтобы срастить все правильно. Чем сам Савва отличается от вешалки, на которой в забытье столько лет страдало само платье, жаждущее тепла тела и сценического света? Вешалке не дано блистать и красоваться, не дано ожидать, что кто-то обратит на нее внимание и заберет с собой из подсобки. Вешалка — лишь инструмент, чтобы позволить платью сохранить себя со всеми складками и тонкими лямками, чтобы не дать подметать пыль с пола и сохранить свой стройный силуэт. И странно, но Савве как будто действительно проще на «ла». В этом окончании мысли рассыпаются бисером, блестят, затмевают «я» и подразумевают лишь «улыбайся, остальные будут довольны». Ему страшно, что сам он меркнет перед разноцветными бусинами и камушками. С его серой бесцветность сложно противостоять радужным переливам. — Бутафория не там, а здесь, — пытается объяснить Савва. Псевдожизнь — его, но притягивает внимание всегда лишь звонкое «ла». — Но я не хочу умирать, — бессвязные предложения, что в его голове имеют сложение, как в звеньях браслета. Как объясниться так, чтобы поняли, он не знает. Может, и правда, вешалки нормально разговаривать не умеют, у вещи в сути нет такого предназначения. Бабка говорила с ним, когда розовый креолин оседал на бедрах, а легкий шифон обнимал за плечи и когда заколочки-бабочки украшали голову. Одежда делала его видимым. Ла-ла-ла звучало громко, даже когда он отвечал тихо. — Не знаю, кто я, — покуда шуршат складки платья, покуда лямки цепляются, покуда молния сцепляет силуэт. Ему нормально дышится, платье впору, но отчего-то кажется, что делать вдохи-выдохи на самом деле почти невозможно. — Они одни настоящие, — тонкие линии, что чертят кожу. Шрамы-напоминания. Трещинки, через которые просачивается сам Савва, как свет через заклеенное окошко. Совсем немного, едва видимо, но существующе. И сейчас трещинки дрожат, как и ресницы, когда отступает назад. От Костика волнуется что-то внутри, как сервиз внутри комода, когда приходит землетрясение. Как водная гладь, статичная, на которой ветер вызывает рябь. — Близко, — предупреждает Савва. Как будто если Костик дунет на него, то Истомин просто рассыплется. Только не разноцветными бусинками, а пылью каморки развеется. Близко ему не нравится, потому что чужое дыхание и руки царапаются, оставляют зазубрины. Костик ему тоже не нравится, потому что от него болит под ребрами. Как будто руки его пробираются даже сквозь кожу. Как будто для него не существует запретов, а сам Савва не может противиться. Жмурится, чтобы не видеть, но лишь сильнее ощущает мягкие подушечки пальцев на теле. Обманчиво… какие движения? Не может подобрать правильного слова. Костик Савву пугает, ему сложно находить определения, когда они вместе. Это сбивает с толку. Как будто словаря не хватает или понимания. Как распознать то, что никогда не знал? «Не девочка» стирает звонкое ла-ла-ла, оставляет вешалку без платья каркасным скелетом. Савве не верится, что можно выбрать не платье, потому что оно правда красивое. Такое, каким ему не стать. Ему кажется, что все лишь для того, чтобы сравнить и понять, как лучше. Он знает — как. Но страшится, что Костик тоже поймет — как. Почему вдруг страх? Откуда вдруг стыд, что размазывает по коже оттенок нежно-розовый, заставляя шрамы быть виднее? Как будто приглашая Савву протиснуться сквозь воспоминания водой талой капля по капле. — Не надо, — просит Савва, цепляясь за плечи. Сжимает порозовевшие даже пальцы, чтобы удержаться на ногах. Костик слишком живой и теплый, чтобы он мог просить чего-то для себя. Это нечестно и неважно. — Не буду, — для себя не могу. Так неправильно и странно. Розовый окрашивается в красный. Савва алый, как маковое поле. — Ты делаешь мне больно, — потому что действительно оно так. У него все болит сейчас и ноет, как когда с мороза руки под горячую воду ставишь. Заледеневшая кожа плавится. Это больно. Это больно, когда чувствуешь, как тихое сердце бьется громко-громко. Савва теряется. С Костей всегда почему-то все слишком. — Тебе тоже… — он осторожно кладет ладони на лицо Трубачева, поднимая голову. — Больно? Спрашивает, хоть и видит, что в глазах напротив много-много иголочек, как у дикобраза, что видел он на картинках в учебнике по биологии. Или, может, как у ежика? Его он видел вживую. Он его даже трогал — мягкое нежное и скрытое. Савва опускает руку к нежному Костика, гладит ладошкой живот по круговой, так становится проще, когда «больно» заседает в желудке, он по себе знает. Может быть, именно в желудке душа и находится? — Я читал, что плохое оседает тут. У греков, кажется. Помогает? — Савве очень хочется, чтобы да. Ежики тоже очень милые, как оказалось, когда не сворачиваются иголками наружу и не колются. А еще они умеют улыбаться. Костик тоже умеет. Жаль, что эти улыбки Савве никак не рассмотреть.

Костик

Прикосновение. Снова зеркальное. Как будто это шахматы, и он королева, а Савва — пешка. Он может протянуть руку длинным движением, через всю доску, снять все фигуры с доски, снять всю одежду. Истомин всего лишь протягивает пальцы, касается сердцевиной ладони, а у Костика все замирает там, где прикоснулся. Учится повторять быстрее, чем дышит. Костик недавно играл в инди-игрушку, где ты играешь за финального босса, сразиться с которым прибегает герой. Босс огромный, красивый и смертоносный, с целым арсеналом абилок и даже со второй фазой. Герой — какая-то хуета на ножках с зубочисткой вместо меча. Щелчок пальцев, и герой истекает лужей крови на полу в тронном зале босса. А потом респаунится и прибегает снова. Учит мувы, учится уворачиваться и комбинировать удары. Очень быстро ты понимаешь, кому из вас двоих суждено проиграть окончательно. Десять, сто, тысяча геройских смертей — не имеют значения, если ты — застывший кусок великолепия, без цели, без развития, без внутреннего запала. Костик отлично научился изображать бурную жизненной активность, настолько хорошо, что временами даже сам себе верил. Хотя по большей части просто закрывал глаза в зрительном зале, где, кроме него, не было никого, проматывал так бессмысленные дни, пока тело двигалось, разговаривало с кем-то, сердце послушно билось сильнее в моменты, когда нормальному человеку следовало бы радоваться, или ужасаться, или злиться. Годовщины смерти матери как годичные кольца на дереве. Их стало столько, что они уже не влезали все под прохудившуюся косткикову крышу. Еще один год. Он ничего не поменял. Он и сам не знал, на что из года в год надеялся. Что она встанет из гроба и побудет ок матерью, которой никогда не была? Что во всех этих днях, месяцах, слипающихся, как комки бумаги в толчке, появится хоть какой-то смысл? Глупость еще более несусветная, чем та, которую из себя представлял Истомин. Костик сжал чужое запястье, отрывая от своей кожи. Пальцы послушно соскользнули. Пешка-повторюшка. Пешка, у которой закончился ее ход. Пешка, у которой впереди — арка становления королевой. И королева, у которой на горизонте планирования — только упасть с края доски. «Мне никогда не больно» — родилось автоматом, но Костик успел придержать язык. Тупое бахвальство, как в первом классе. Даже если так, щас уже немодно толкать такие тейки. Щас в моде страдать — но из них двоих это, пожалуй, было фишкой исключительно Истомина, и заступать на территорию Города Слез Костику гордость не позволяла. Он сжал запястье сильнее. Красный Истомин определенно нравился Костику. Странно чего-то там себе под нос бормочущий — вызывал раздражение и недоумение. Милый и сладкий, как пацан из корейских дорам — бесил. Костик идеально научился изображать подходящие реакции. — Я хочу, чтобы меня не стало, — безэмоционально заявил он Истомину в глаза. Правда вывалилась из него с усилием, из-за которого засвербило в глазах и в горле. Это была, пожалуй, наиболее близкая к настоящей эмоции реплика. Даже мысленный поток его сразу попытался свернуть куда-то в безопасное русло, и он задумался о том, можно ли было такое желание отнести к коробке «больно»? Костику это представлялось с трудом, но в воображении Истомина по этой части он не сомневался. — Не умереть. А чтобы меня вообще не было. И завис, ожидая какого-то глупого продолжения. Или перезагрузки киношного экрана, которого сейчас касался пальцами. На удивление, Истомин не только не отвел глаза от его постного ебала, но даже как-то не удивился особенно. Тогда Костик не придумал ничего умнее, как налепить истоминскую ладонь ему же на живот.

Савва

В прикосновениях Савве все еще неуютно. Неудобно, как в ботинках на два размера меньше, а в штанах — на три больше, что держатся только на ремне, в котором еще две кривые дырки, потому что по диаметру тоже неподходящий. Костик кажется большим. Таким, что руками не обхватить. Савва видел уже таких людей, что раскрашивают собой пространство быстро, как будто ведро с краской выплескивают на окружающих их мир. Сам же он, напротив, старается отойти поближе к углу, в котором сохраняется серость. Там привычные цвета, там обычно спокойно и тихо. Костика много настолько, что Савва пачкается и розовым с красным. Трубачев всего лишь схватил за руку, а Савве уже прокрасился. Как футболка клубникой. Или как небо при закате. Странные цвета для вечной мерзлоты. Неподходящие. Он сейчас рад, что зеркала не видно. Оно захвачено Костиком, Савве остается лишь уголок. Ни лица, ни розовых ушей, ни бегающих глаз. Лишь кусочек его. Савва в нем умещается полностью. Ему собой никогда не заполнить все зеркало, а если и попробует, то засмеется оно в ответ. Зеркала, знает Савва, умеют смеяться и паясничать. Умеют говорить, когда слишком долго вглядываться. Ему такие разговоры не по душе, все кажется, что из-за зеркальной глади кто-то выскочит, скажет, Савва — ненастоящий, что надо отдавать место чему-то настоящему, чему-то стоящему, живому. — Руку пусти, — говорит тихо. Может, Костик и вышел из стекла? Зеркально громкий от тихого Саввы. Зеркально яркий от блеклого. Теплый от холодного. Переминается с ноги на ноги, опустив голову. По плечам ходит прохлада. Мурашками покрывается тело, как маленькими гипсофилами полевыми. — Не буду. Отпусти. Что хотел Савва? Может, душу поймать, как бабочку? Только вместо сачка ладошка, что оказалась не по размеру совсем. Глупое решение. Он все же ж знает, что бабочек ловить руками нельзя, тогда пыльца с крылышек исчезает и невозможно летать после. Может быть, и крылышки Костика задел? Вот теперь они и бьют его по ладошкам. Глаза у Костика холодные, что не как теплый живот. Савве становится стыдно. Провинился же ж? Холодные глаза — они всегда как наказание за глупый проступок. Он научился считывать это на чужом лице. Научился даже различать, когда холодные глаза закрывают улыбку. Для Саввы это странно: как можно одновременно и холодно смотреть, и улыбаться. — Не понимаю, — хмурится едва. — Живое не может не стать. Только умереть. Даже кафтан продолжает жить, как и лампочка. Они могут умереть, но не могут вообще не быть. Кафтан уже был на тебе, он не сможет просто исчезнуть, потому что он уже был на тебе. И он уже был с вешалкой и лампочкой. Объяснять Савве сложно, особенно когда его ладошка на коже, прижатая Костиковой. Обычно Савва не замечает, когда его руки задевают тело, оно как будто все не соприкасается. А тут почему-то по-другому совсем. Поднимает глаза на Костика, думает, как сказать то, что хочет. Но со словами у Саввы не всегда все в порядке. Сложно объяснять, когда сам не до конца понимаешь. — Ты куда-то ушел, и я не знаю, где тебя найти.

Костик

Костик сжал глаза и проморгался, возвращая оптику в верную настройку под призму восприятия. Истомину только ухмыльнулся в ответ: — Еще б ты понимал. Щас бы рассчитывать, что главный фрик их параллели проникнется экзистенциалочкой главного принца. Костик невольно поморщился, и трагедийная нота обстановки заметно убавила. Слово «фрик» ему не нравилось. От него воняло формалином и Кунсткамерой во время поездки в Питер в началке. Истомин на младенца с двумя головами не походил совсем. Не дотягивал. До «придурка» если только. Но такого беззащитного, которого и пинать лишний раз интереса нет, он не ответит, но и не заплачет. Поэтому это глупое желание трогать, задевать — чтобы растормошить до состояния, когда размазывал злые слезы по лицу. Костик вспомнил два огромных, затопивших радужку, зрачка, блеск осколка, стук в дверь и шепот на ухо. Вспомнил и вздрогнул, и дернул плечом, отгоняя воспоминания. Он и запомнил-то эти мгновения как-то не глазами, а телом в первую очередь. В Истомине возникало тогда что-то настолько живое, что по аналогии откликалось и в Костике. В обратную сторону, правда, не работало. На гниль, которую прозорливо подметил в нем Истомин на вписке, могла откликнуться только ответная. Поэтому ему было так легко с Алиной и так никак около Истомина. В последнем, очевидно, этой гнили не находилось. Она не досаждала Костику в обычной жизни, сходила за жизненный опыт даже, но один на один с Истоминым всякий раз лезла из всех щелей, и Костик натурально где-то заскучал по периоду окунаний в туалеты, где их статус-кво можно было описать одной простой строчкой. Хоть и приходилось держать обещание. И вообще много чего держать. В руках. Себя, например. Даже не до конца понимая, чего случится, если не. Но явно что-то не…то. Поэтому он оделся, поднял свои шмотки и изящно выписал себя из этого квадратного неравенства, в котором ему зачем-то хотелось отыскать икс.

***

Могила матери была ухоженной, как и всегда. Максин приезжала раз в месяц, четенько, как по расписанию. Даже сейчас она первым делом занялась выдергиванием мелкой полусухой поросли сорняков, которую прибил выпавший и стаявший вчера снег. Костик стоял в стороне, втягивал тонкий мускат через фильтр сестринской сижки. Она курила муратти — тонкие, женские, — и после лайтовых ашкудишек все сиги казались Костику безвкусной блевотиной. Но здесь почему-то хотелось. Он смотрел на выбитые в граните золотом даты, чтобы не смотреть на поблекшую фотографию. 1987 — 2013. Одиннадцать лет. Достаточно, чтобы забыть запах ее духов, но мало, чтобы перестать ненавидеть отца. — Хватит курить, — Макс подошла, выхватила сигарету из его рта, затушила об лавку и швырнула в кусты, росшие у чужой могилы. Когда она ставила длинную, толстую свечу в стеклянный стакан, ее руки дрожали. — Помолчи лучше. Хотя он и так не проронил ни слова. Какое-то время они стояли у могилы. Он закурил вторую. Ветер шевелил ее рыжие волосы, такие же, как у матери. Костик сжал зубы. Все происходящее и сейчас казалось ему нелепой бутафорией. Но Максин верила во всю эту чухню — в ритуалы, в свечи, в то, что мама «наблюдает за ними». Как будто смерть — это, блять, просто переезд в хрущевку на небесах. — Летом, как поступишь, надо будет еще раз прийти. — Зачем? — Попрощаемся. Тебе же уже будет восемнадцать. — Она сказала это резко, как будто актер, что нетвердо знал свой текст и торопился высказать его весь, чтобы не забыть ни слова. — Я хочу обратно в Штаты. Костик замер. Сигарета прожгла кожу между пальцев, но он не шелохнулся. — Нам вообще никогда не стоило сюда приезжать. Они и не собирались, насколько он знал, пока мать не забеременела вторым. То есть им. — Я никуда отсюда не поеду. — Я тебя и не… — Максин не смотрела на него. Чистила ногтем воск со свечи. — В общем, нормально. В голове его звенела абсолютная тишина. Костик засмеялся. Это всегда была ее стратегия — сбегать. И раньше, когда она тупо прокрадывалась мимо спальни рыдающей матери на очередной рейв, где можно было глотать сладкие таблетки-сердечки и притворяться, что у тебя никого нет и тебя ни у кого нет. И позже. Одиннадцать лет. Удивительно, как она вытерпела так долго. — А я? — Ты справишься. Я оставлю тебе гору денег. — Она все еще не смотрела на него, отряхивая несуществующую грязь с подола юбки, хотя следовало бы со рта. — Целую кучу. Не поступишь — шли нахуй вышку. Станешь новым Жидковским. Сестра постояла еще недолго, кутаясь в свое кашемировое пальто, поглядела в телефон. А затем ушла, неловко сжав его плечо в развороте, как будто к шмотке священника приложилась. На лавочке осталась ее пачка и зажигалка. Костик смотрел, как ее каблуки вязнут в рыхлой земле. Справишься. Как тогда, в семь, когда она впервые привела его сюда? Когда он бился в истерике, царапался, орал, что мама проснется, если достаточно громко кричать? Они снова, как и всегда, остались один на один. Как и всегда, слова глохли в горле. Она была не из тех мамаш, которые чуть что устраивают скандалы, она вообще была невероятно тихой по сравнению с остальными. Такое вот преимущество. Но ему нечего было предъявить ее безмолвному осуждению. Костик достал из кармана скомканную бумажку. Результаты «Золотого пера» школьного этапа. От их параллели дальше прошли двое. Не он. — Не получилось, — он бросил бумагу под дождь. — Как всегда. Но было другое. Темные комнаты, кокаиновая дорожка касаний, смех сквозь слезы, пальцы, вплетенные в волосы. «И это тоже заставил?» — Ты бы его возненавидела, — прошептал он гранитной плите и замолк. — А я… Дождь очень быстро смыл свечу. Костик остался сидеть, пока темнота не съела очертания крестов. Где-то в кармане звонил телефон — Максин, наверное. Он выключил его. Предательства пахли мокрой землей и мускатным табаком.
57 Нравится 24 Отзывы 25 В сборник
Отзывы (2)