I
25 июня 2024 г., 17:46
– Поленька, Поленька, просыпайся, пожалуйста, - матушка хлопочет над ним, не зная, куда себя деть, - Тут к тебе пришли...
Ипполит распахивает тонкие впалые пергаметные веки, лихорадочно краснея и блестя глазами на своего нового сиделку: ещё вчерашний монашек из ближнего к ним монастыря.
Он стоял пред ним, одетый поверх тёмного жёсткого суконного подрясника, привычных одежд дней своего послушания, во врачебные белые широкие халаты, по последнему слову гигиены. Румяный и пыщущий здоровьем, такой-то сажени в плечах, ладный до того, что слава Богу, что от церкви отлучили. Было бы обидно, ежели такой, да Богу душу б отдал...
Впрочем, думает Ипполит, толку от этого немного: бывший послушник лишь сменил одни застенки на другие, а умирающего старца – на неживого молодца.
Он вновь погружается в тяжёлую вязкую дрёму, отстранённо вспоминая прежнее упрекающее матушкино "так всю жизнь проспишь": оно по правде так, будто бы зима эта, и этот муторный сон, белой непроницаемой стеной отгораживают его от всех живых и вёсен...
– Дайте я Вас укрою, пока комнаты ваши проветрит. Вам будет полезно, - ...и лишь один Алёша, точно кошка в россказнях, ходит от одной стороны до другой.
Послушник распахивает фрамугу, впуская в комнату холодный, тяжёлый от изморози, воздух. С улицы становятся слышны рождественские псалмы: возвеселятся и возрадуются племена
– Можете закутать, да поплотнее, и не открывая окон вовсе: славная выйдет мумия и саркофаг.
– Снова Вы за своё, Ипполит Марфович.
***
– Алёша, Вы не думайте, – говорит он в другой раз, и ему до странности легко и весело говорить так, будто бы это дело уже решённое.
Слышно, как снизу жизнь идёт своим чередом: как шалят младшие дети, как на них прикрикивает усталая матушка, и ласкает добрая сдобная кухарка, крепко сбитая баба из соседней деревни. Крупная, красная, что калёные её плита и печка, и с такими же большими сильными руками, как у всех живущих праведным трудом.
– Вы за мной ежели хорошо досмотрите, так потом, как всё кончится, Вам моя матушка рекомендацию такую выпишет – без работы точно не останетесь.
Тяжёлая округлая каменная ступка падает из натруженных рук и катится по дощатому вымытому полу.
– Окститесь, – он в изумлении шепчет, когда, наклонившись собрать в щёпоть теперь уже сор из трав, встречается с ним взглядами; видит и эту улыбку, и странный блеск голубых глаз, и бледнеет, и немедленно выпрямляется.
– Алёша...
– Или устыдитесь такое говорить!..
– Алёша!
– Не смейте! Слышите? Не смейте! Себя хоронить не смейте! И надо мною смеяться не смейте!
Он в гневе выходит из комнат больного, ничего не видя перед собой. Одни только половицы ступеней лестницы скрипят под полами одежд; раз-два-три-четыре-пять-шесть... Его окликают на площадке между маршами:
– Алексей Фёдорович! – Ипполит вскакивает с постели и чудом не катится кубарем по полу и лестнице вниз, вслед за треклятой ступкой, – Простите дурака грешного, Господи...
- Никогда больше так со мной не поступайте!
(У Ипполита тяжело вздымается слабая грудь, и он от напряжения вместо ответа задыхается и заходится кашлем. Алексей немедленно оказывается подле него и помогает улечься обратно в постель.)
(Между приступами кашля он успевает прошептать «обещаю».)
***
Много позже, спустя долгие дни и ночи, вечером, как оно и бывает в конце февраля, дом топился из рук вон плохо: на нижних этажах долго не могли разжечь топку, ту постоянно задувало забравшимся в остывшую трубу стылым ветром, потом этот же ветер не давал толком заняться дровам, а теперь он бился в окна и дымоходы, загоняя клубы чёрного дыма обратно во все вьюжки. Чтоб ему пусто было, что ж он как к земле прибитый?
– Поговорите со мной как с живым, – Ипполит тихо просит, незряче глядя сквозь зашторенное окно.
– Почему как? Вы такой и есть. – Алексей поднимает голову от своего молитвенника. Седьмая глава, стих тридцать восьмой. Кто жаждет и верует...
– Какой же Вы жестокий! Жестокий-жестокий-жестокий-жестокий...
– Нет же, я буду ждать Вас, на службе ждать буду, я Вас в первые ряды выведу, хотите? И исповедуетесь, и причаститесь, Вы же так этого хотели, чтоб взаправду, чтобы в церкви... Ну пожалуйста, приходите только... Я Вас просфорками угощу, хотите?
Он, прежде молчаливый, вдруг находит в себе источник невиданной силы, и слова льются из его уст неиссякаемым потоком, смывающим всё прежнее, подобно весеннему паводку, и омывающим израненное долгой болезнью и затворничеством сердце, словно бегущий лесной ручей босые ноги.
– На Масленицу гулять, чучело зимы злой сожгут, и хворь ваша сама тут же сгорит, выгорит вся без остаточка... А после пост Великий сразу держать, Вам, конечно же, послабление будет, Вы не думайте, Бог не осерчает, Бог Вам простит...
– Вы лжёте!
– А потом будет ледостав, – Алёша от своего не отступается, – И Прощёное воскресенье: за что угодно прощение у Вас просить буду, только за эти слова мои прощения мне нет, как и вины не бывает за правду, – он всё ещё стоит пред ним на коленях, припав лбом к тонкой белой руке в своих руках; и видит Бог, никогда досель он ещё не молился так иступленно.
(Чёрт знает, придется ли когда ещё?)
– А потом будет Вербное воскресенье. И Пасха. Все будут умасленные от куличей, и благие от коньяку с пасх... А там и весна, весна, слышите? Не будет зимы без конца, не будет стены, будет весна, вы же ждёте её, ждёте...
– Лжёте...
Кончаются слова и слёзы; остаётся тихая песнь без единого слова, песнь на языке, что пели и знали люди в иные времена, ещё когда от неба до Пизанской башни оставался лишь шаг...
Песнь, что больше не может услышать человеческое ухо.
Песнь, слышимая лишь человечным духом.
Проходит мимо и кончается ночь: расходятся низкие свинцовые тучи, тянущие небо к земле, и оно улетает ввысь, как и должно́, как всякий отпущенный по ветру белый батистовый платок.
А пришедший по утру домашний лекарь скажет, что у больного кончился жар...
***
– Да Вы, Алёша, колдун самый настоящий!..
(Бесовская зелень глаз горит ярче купороса.)
– Бог мне простит!