***
В подворотне было шумно и грязно, долбила музыка из ночного клуба, харкали себе под ноги тощие парни в понтовых не-кожаных кожанках, курили две потасканные девицы, стряхивая пепел на мокрый асфальт. Мудила сказал, что тварь охотится здесь. Такое случалось все чаще, деревни умирали, вырубались леса, лишая тварей дома, и они перебирались в города, где шумно и вкусно, где люди беспечны, не вешают полынь на окна, не знают слова, не верят ведьмам. Да и ведьмы в городе одно название, Ош-тун городских и в ученики не брал, говорил, смысла нет, неоткуда силе прорасти в бетонной коробке. Хлопов затянулся и осмотрелся. В горячее живое нутро ночного клуба не хотелось, тварь сольется с толпой, и даже если присосется к кому, не заметишь и не оттащишь. Если поумнее — пьет осторожно, не задерживается, не показывает своих черных масляных глаз, то и вычислить ее невозможно. Хлопов раздраженно вздохнул, Мудила сказал, что охотится здесь, значит, здесь. Ни разу не ошибался. Хлопов ещё раз смерил глазами шумную пьяную компанию, девицы уже скользнули обратно через черный ход, втоптал окурок себе под ноги и шагнул за дверь тоже. Коридоры вели к лестнице, по коридору с приватными кабинками, выше, он знал, несколько комнат «для своих», впереди — живая горячая толпа, алкоголь, наркотики и гормоны. Где-то там питается тварь, откусывает понемногу от человеческой жизни: кровь или чувства, или, если смелее, сильнее, отчаяннее — ведёт за собой и жрет плоть. Чем больше легкой добычи, тем страшнее тварь. И каждый раз, Хлопов надеется и боится, что найдет то, что ищет. Завибрировал телефон в заднем кармане, Хлопов вытащил тонкую пластину, высветилось на дисплее лаконичное «Мудила». — Чего надо? — Шаман в городе. Зайди к нему, что-то привез тебе. — Я на охоте. — И куда денется? Никуда не денется. Чем больше легкой добычи, тем чаще вылезает тварь из своего укрытия, тем больше жрет, тем сильнее наглеет. Такие попадаются сами, если есть кому попадаться. Хлопов все же прошел сквозь душную толпу. Запахи смешались, забили ноздри: тяжелые сладкие духи, пот и фруктовый дым. Хлопов выбрался на улицу, глубоко вздохнул. Яркая улица встретила огнями, байк ждал, припаркованный чуть дальше, блестел черным боком. Через полчаса он уже стучал в простую деревянную дверь, заговоренные знаки на дверных косяках дышали, отваживая незваных гостей. Замок щелкнул, Ош-тун смерил Хлопова внимательным взглядом, дохнул на него тяжёлым дымом самокрутки и пустил в квартиру. — Здравствуйте. — И тебе не хворать. Дверь за собой закрой. Ош-тун зашаркал тапками на кухню. Высокий, выше Хлопова, и жилистый Ош-тун выглядел и на тридцать, и на шестьдесят, Хлопов помнил его таким же и десять лет назад, когда Мудила привел его, шестнадцатилетнего пиздюка, Ош-туну в ученики. Ош-тун в ученики Хлопова не взял: «Не получится из тебя тун, ребенок, не тем у тебя сердце болит. Но кое-чему научу. Иди, Савелий, вернешься за мальцом через месяц». Мудила тогда впервые на памяти Хлопова возразил Ош-туну: «Он на большее способен, чем только охотиться, Шаман». Ош-тун улыбнулся: «Сам спроси его, готов ли он уйти со мной на года, на долгие года, чтобы учиться тому, что я знаю». Хлопов был не готов. Не для того, он ступал на эту тропу, чтобы не смочь искать то, что хотел найти. — Эх, — Ош-тун сел на разбитую табуретку, выдохнул ещё клуб дыма. — Годы прошли, малец, а сердце твое все ещё не о том болит. — Жалеешь, что не взял меня тогда? — Хлопов подошёл к плите, выбил искру, загорелось ровное синее пламя. Поставил чайник. — Что толку было тебя брать. Но думал, может позже. — Подарки привез? — Привез, — Ош-тун протянул руку, указывая на брошенную у стены сумку. Хлопов подхватил ее на руки, вытащил несколько пухлых потрепанных тетрадей. — Дневники. Все о тварях, толкового много, знать бы, кто написал. — Вот это подгон, — Ош-тун неодобрительно хмыкнул на грубое выражение, но Хлопов уже зарылся в текст. Твари жили бок о бок с людьми тысячелетиями, и все же знали люди о них ничего, а что знали, сейчас приходилось собирать по крупицам: разбирать чердаки и библиотеки, разговаривать со стариками и детьми стариков, искать знающих: ведьм и колдунов, и записывать, пытаться систематизировать, вычленить общее, сравнить различия. Бесконечно долгий процесс. Засвистел чайник, вырывая Хлопова из записей. Он резко метнулся, разлил кипяток по стаканам, бросил в оба по пакетику чая. — Я не только дневники привез, — сказал Ош-тун, громко сюрпая. Он уже докурил, приоткрыл окно, но тяжёлый дым все ещё стоял в кухне. — Дорисовал знаки. У Хлопова внутри поднялась волна восторга. — Не ожидал. Получилось? Ош-тун кивнул: — Будем делать? — Да. — Не уверен, что не сожжёт. Татуировки Ош-тун наносил иглами, долго, в разы дольше, чем вышло бы машинкой, но Хлопов не спорил. Однажды Ош-тун сказал, что лучше бы вообще прошить знаки иглой и нитью, чтобы краска смешалась с болью и сделала знаки сильнее, так умел учитель его учителя, но сам Ош-тун этим мастерством не владел. О прошивании татуировок Хлопов потом прочитал в интернете, но так и не решил, жаль ему, что он отделался иглами, или наоборот. Закончили к утру. Новые знаки черным легли на руки и шею, рядом со старыми: на ночное зрение, на утишение сердца, на усиления заговоров. Новые знаки жгли кожу привычными свежими ранами и будут жечь на присутствие твари. Будут вести к ней, даже если та схоронится в самой мелкой полупрозрачной тени. — Мы не знаем, как оно сработает в полях, — повторил Ош-тун, провожая его у дверей. — Если попытается тебя сжечь, срежь ножом. В следующий раз привезу тебе еще новый клинок – рукоять из медвежьей кости. — Чего сейчас не привез? — Айщ, наглый малец, — Ош-тун улыбнулся, впервые за ночь. Хлопов отзеркалил его кривую улыбку, перекинул рюкзак через плечо и махнул рукой, выходя за дверь. Спалось тяжело: метало тревожно по постели, зудели и чесались раны, бросало в холодный пот, снилось… Снились черные глаза на тонком лице, несмелая улыбка, нежные губы, Хлопов во сне тянулся, гладил руками, не умеющими гладить, только убивать. Красивое лицо перед ним дрожало, он все никак не мог ухватить его полностью, лишь частями: изгиб губы, ямочка на щеке, разлет брови, покрасневший внешний уголок глаз. Хлопов трогал лицо подушечками пальцев, ловил ими нежный смех, сердце болело-болело-болело. Хлопов проснулся, хватая ртом воздух. Глаза жгло, он остервенело стёр выступившие слезы ладонями, зло уставился в потолок. Лицо перед глазами все дрожало, снова разбивалось на фрагменты, сердце стучало о грудную клетку. Забыл. Столько лет прошло, почти забыл. Не помнит, каким оно было, не знает, каким стало. «Не о том твое сердце болит», — говорил Ош-тун и смотрел с осуждением. Хлопов никогда не спрашивал, знает ли шаман, о чем болит его сердце, о ком оно болит, шепчет, кого зовет. Кого ищет Хлопов по деревням и весям. Мудила спрашивал его, но Хлопов не стал отвечать. Никто не знал, кроме Мариянки, но та и не могла не знать, не после того, как родители приволокли его на ее порог, то ли изгнать беса, то ли снять приворот. Мариянка смеялась глубоким грудным смехом, когда Хлопов, злобный волченыш, забился в угол и смотрел на нее отчаявшимися глазами. «Не отдам, — хрипел он, словно, действительно, был одержим. — Мое, не отдам». Мариянка перестала смеяться, подошла, села на колени. Кивком велела родителям выйти. Спросила: — Я не смогу помочь. Сам впустил в сердце, сам и откажись. Потом будет поздно. Зачем добровольно кормить тварь? — Он мой. Мариянка снисходительно улыбнулась: — Он сожрёт тебя и пойдет дальше. — Я ему имя дал. — И что ему твое имя? — Он откликался на него. Приходил, когда я звал. Лицо Мариянки переменилось, она свела черные брови: — Брешешь? — Откликался, — Хлопов поджал губы. Так в жизни Хлопова появились Мариянка — воронья ведьма, Ош-тун и Мудила. А с родителями так и не сложилось. Новые знаки на шее тепло грели. Хлопов потянулся пальцами, погладил зажившую кожу. Значило ли, что тварь где-то рядом? Значило ли, что тварей в городе больше, чем они знали? Он стянул с себя влажную майку, повел плечами, сбрасывая напряжение. Подошел к окну: за стеклом вереницей огней изгибалась трасса. Знаки грели, Хлопов огляделся в тишину ночи и позвал: — Валера. Сердце дрогнуло, как и каждый раз, царапнуло болью. — Валера, — голос сорвался, Хлопов опустился на пол, подтянул колено к груди, оперся о него лбом. Валера не откликался уже двенадцать лет.***
В Зубчатых валах с тварями жили почти мирно. Те обитали где-то в глубине леса и довольствовались неосторожными охотниками и заблудившимися детьми. К деревне не выходили, Зинаида – старая сильная ведьма отваживала непрошенных гостей, Захар – староста, внук почившего колдуна-оборотня, владел словом, и простые люди могли себя защитить. Но тварей уваживали: проливали кровь кур у священных берёз, приносили хлеб и молоко, не охотились в заповедных землях. Лёву учили с детства: никогда не вглядываться в тени, если в тени смотреть, тени могут посмотреть на тебя. Лёве и дело не было до теней. Они носились по улицам оголтелой компанией, играли в футбол и в казаков-разбойников, и Лёва был быстрее и сильнее остальных, и смотрели на него с неприкрытым восторгом. Их было немного, с десяток ребятишек по всей деревне, школу закрыли в прошлом году, и родители тяжело шептались, что нужно бы перебираться в райцентр. В райцентр Лёве не хотелось, они ездили туда в больницу, холодную и страшную, с гнетущими серыми стенами, и даже летнее солнце не могло раскрасить мрачные полупустые улицы. Лёве нравилось в Зубчатых валах, нравилось бегать с друзьями по улицам, греться на теплой печи, носить в лес хлеб и молоко (и конфеты, Лёва носил от себя конфеты, от сердца отрывал редкие угощения), есть бабушкину кашу по утрам. Мама поджимала губы, отец говорил, что администрация обещала автобус в соседнее село, чья школа собирала детей со всех окрестных деревень. Бабушка гладила по встрепаным волосам. Она показала Лёве дорогу через лес, прямо к заднему двору школы, полчаса на быстрых ногах и уже там. Мама была бы в ужасе, если бы узнала. Лёва не стал ей говорить. Они всё-таки остались в Зубчатых валах, и Лёва пошел в школу со своими друзьями и завел ещё друзей, пусть они и не сразу признали его авторитет. Но он-то знал, как и все потом узнали, не было никого быстрее и сильнее его. В тот день отменили математику и их класс отпустили пораньше, автобус нужно было ждать ещё пару уроков, делать домашку не хотелось, и Лёва вспомнил про показанную бабушкой дорогу. В кармане рюкзака лежала половина сладкого батончика, Лёва подумал, что оставит батончик в лесу и тогда никто не тронет его по дороге. Шелест в тенях он услышал, когда ветер внезапно замер в ветвях, воздух застыл оглушающей тишиной. Лёва замер, огляделся, увидел чернильную тень под раскидистой березой. Не всматривался в тени, Лёвушка. Лёва смотрел и не мог оторвать глаз. Он стряхнул рюкзак с плеч, вытащил батончик и подошёл к краю дороги, протягивая угощение. Быстрая рука схватила батончик с его ладони, и Лёва увидел огромные блестящие черные глаза на тонком мальчишеском лице. Мальчишка смотрел, склонив голову, как любопытная галка, потом зашелестел обёрткой и откусил, там, где сегодня кусал Лёва. — Привет. Лёва никогда не видел тварей вживую. Он знал лишь, что те могут слиться с тенями и сами становиться тенью, знал, что не знают человеческого языка и не имеют имени, что если подойти слишком быстро, то непременно сожрут: выпьют до дна или кровь, или силу, или желание жить. Мальчишка перестал жевать и снова уставился на Лёву, какое-то смутное разочарование шевельнулось в душе, Лёва все никак не мог оторвать взгляд, найти в себе сил отойти, достать из рюкзака пучок полыни или разрыв-травы. — Привет, — повторил Лёва. Мальчишка проглотил кусок, разлепил заляпанные в шоколаде губы: — Пррр…при-вет. Восторг запузырился в Лёве, как сладкий «Буратино», губы разъехались в широкой улыбке, а мальчишка поднял руку и ткнул пальцем в его щеку. Они оба вздрогнули от этого движения, мальчишка изумленно распахнул глаза, и Лёва рассмеялся, не в силах сдержать эту газировку внутри себя. Мальчишка словно опрокинулся назад, обратился тенью в воздухе и исчез в высокой траве. Только обёртка шоколадного батончика упала Лёве под ноги. Взбудораженный встречей Лёва не мог уснуть, он ворочался с боку на бок, жмурился и яркими пятнами под веками расцветало чужое лицо. Зинаида говорила, что твари уродливы, но способны заглядывать в душу и принимать тот облик, который понравится человеку. Лёва никогда не сомневался в словах ведьмы, но сейчас они все никак не давали ему покоя. Как тварь могла знать, какой облик будет ему приятен, если Лёва и сам не знал? Если Лёва сам лишь сейчас понял, какое это красивое было лицо. Не выдержав, он вскочил с постели, прошел по комнате. Было неожиданно душно для сентябрьской ночи. Лёва подошёл к окну, отбросил щеколду и открыл, пропуская в комнату воздух. Зажужжал комар. Лёва замер. С надеждой бросил на пробу: — Ты здесь? Что-то изменилось в ночной тишине, даже комар перестал звенеть над ухом, но тени не качнулись, не выдали ничьего присутствия. — Сейчас, — Лёва забрался на подоконник, потянулся и снял пучок травы с окна. Бросил его внутрь комнаты. Мальчишка скользнул на подоконник рядом с ним, сел напротив. Лёва задержал взгляд на острых коленках. — У меня нет с собой ничего, — сказал он виновато. — Я могу принести с кухни, но тогда тебя могут заметить. Мальчишка смотрел, склонив голову, под острой ключицей лежала тень. — Ты не понимаешь, что я говорю? Черные глаза блестели масляными пятнами, Лёва видел в них свое отражение. Он приложил руку к груди: — Лёва. Мальчишка протянул руку, коснулся распятой ладони и повторил: — Лёва. — Да, — Лёва снова улыбнулся. Мальчишка неуверенно повторил его улыбку, обнажая мелкие белые клычки. — Жаль, что у тебя нет имени. Мальчишка нахмурился: — Имя… плохо. — Нет, — Лёва покачал головой. — Имя хорошо. Так я могу тебя позвать. Валера затряс головой, то ли несогласно, то ли непонимающе. Поднял взгляд снова: — Позвать? Лёва задумчиво пожевал губу. Потом схватил мальчишку за руку и потянул на улицу. Тот понимающе соскользнул вниз. — Позвать, — сказал Лёва и закричал: — Мам! Черные глаза непонимающе мигнули, Лёва ободряюще улыбнулся. Дверь распахнулась: — Чего не спишь? — мама всплеснула руками. — Ты смотри, окна нараспашку, и комаров полон дом. А ну иди в кровать. Она закрыла окно, дождалась, пока Лёва наберётся в постель, подоткнула ему одеяло. — Звал-то чего? — Просто. — Дурачок, — она поцеловала его в лоб и вышла из комнаты. Окно скрипнуло, отворилось, мальчишка снова забрался на подоконник. Смотрел, не мигая. Лёва протянул ему руку, подзывая, но тот не подошел, все смотрел и смотрел, пока Лёву не сморит сон. Лёва больше не вешал пучок трав на свое окно, но мальчишка не приходил. Лёва глупо обижался и бегал в лес сам, но никто не выходил ему навстречу, даже если он шуршал обёртками конфет. А еще через несколько дней, когда он возвращался от священной березы, оставив там хлеб и молоко, он услышал крик: «Лёва!». Пузырящийся восторг подкатил снова зашумел газировкой в подреберье, Лёва рванул через кусты по незнакомой тропе и столкнулся с мальчишкой, врезался всем телом, почувствовал: теплое и живое, как у самого Лёвы. — Позвать, — сказал мальчишка, когда отряхнулся от внезапного столкновения. — Да. Тот вытянул руку и коснулся его груди: — Лёва. — Я тоже хочу тебя звать. — Имя плохо, — упрямо повторил мальчишка, вдруг схватил его за руку и потащил за собой. И Лёва шел так, будто всю его жизнь не твердили ему, что нельзя смотреть на тени и за тенями идти.***
Эта тварь была сильной и старой, она не разговаривала, не давала обещаний, которые не собиралась выполнять, оскалилась тварьим оскалом и кинулась. Человеческая форма стекла с нее черной жижей, обнажила вытянутую крысиную морду, раздутое паучье тело. Хлопов бросил перед собой порошок полыни, нырнул под обожженную тушу, полоснул ножом, обогряя лезвие черной кровью. Тварь завизжала крик вонзился в уши, вворачиваясь в мозг острой иглой. Хлопов поморщился, заговор привычно лег на язык, скользнул с губ: «Выйду из дома не…». Тварь завизжала пуще прежнего, сбивая с мысли, кинулась снова, лилась из распоротого брюха черная кровь. Хлопов танцевал с ней смертельный танец, вел к очерченному кругу с тонкой брешью в линии. Но тварь упрямо не шла следом, вырывались из ее тела медвежьи лапы и человеческие руки с острыми когтями, полосовали воздух у его лица, втягивались снова. Хлопов не успевал отбиваться, но заговор тек с его языка, намертво вбитый Ош-туном, древние слова защищали его, когти скользили рядом с кожей, но задеть не могли. Но и Хлопов не мог задеть тварь коротким лезвием ножа. «Нож помощник, — всегда говорил Ош-тун, заставляя Хлопова дышать в унисон с лесом и наполнять силой древние слова. — Настоящее оружие — ты сам». Хлопов увернулся от очередной атаки, заговор на медвежью силу наполнил тело звериным духом, нож полоснул очередную лапу, кровь полилась на землю. Хлопов с разбегу впечатался в мягкое тело, тьма попыталась окутать его, но не смогла, тьма слаба перед тем, кто не боится ее и не очарован ею. Тварь покачнулась, сделала неловкий шаг назад и очутилась внутри круга. Хлопов тут же замкнул его, когти прилетели по пальцам, не задевая, последняя лапа вонзилась в бок острым шипом. Тварь закричала, когда лапа, отрубленная границей круга, свалилась на землю. Хлопов зашипел. Полынь и Царь-трава, и рябиновые листья, вымоченные на полнолуние, усыпавшие землю круга, зашелестели, сжигая тварь заживо. Та заметалась, не в силах выбраться. — Прости, — сказал Хлопов, замерев на границе круга. — Но ты же не дашь мне подойти и закончить все быстро. Тварь замерла, глядя на него черными блестящими глазами, проявилось на звериной морде человеческое лицо, беззвучно зашевелились губы, сыпя — Хлопов знал — проклятье на неведомом языке. Заговорил и сам: — Иду я по чистому полю, на встречу мне семь бесов с полудухами, все черные, все злые, все нелюдимые. Идите вы духи с полудухами, к лихим людям, к земным тварям. Держите их на привязи, чтобы я от них был цел и невредим по пути и дороге, во дому, и лесу, в чужих и родных, во земле и на воде, во обеде и на пиру, в свадьбе и на беде. Мой заговор долог, слова мои крепки, кто слово испровержет, ино быть во всем на иново, по худу, по добру, как во преди сказано. Тварь зашипела, слова ее теряли силу, но Хлопов чувствовал, как нарастает боль во всем теле. Как воспаляется рана, как звенит в ушах и глаза дёргает кровавой пеленой. Предсмертное проклятье твари пробиралось к нему сквозь защитный заговор, но не могло убить его, остановить сердце, заставить корчиться от боли. Воля Хлопова была сильна, ни единой мысли в голове не могло родиться, чтобы проклятье зацепилось за страх или сомнение. Хлопов выживет, найдет свою тварь, заберет себе свое, и ничто в целом мире его не остановит. — Человек, — сказала вдруг тварь все еще сильным голосом. — Хочешь… что? — Найти того, кому дал имя. Тварь засмеялась скрипучим, полным боли смехом: — Что ж он не идет к тебе? — Я обидел его. — Наша обида смертельна, человек. — Пусть. Тварь засмеялась снова. Потом вырвала что-то из груди, бросила к его ногам. — Может и помогу. Она не просила жизни взамен на услугу, смерть прибирала ее к рукам, страшная смерть среди залитой бетоном земли. — Унесешь в лес, человек? Хлопов кивнул: — Отчего туном не зовёшь? — Да какой из тебя тун, раз с нашим связался. Тварь захрипела, улыбка стекла с ее лица, обнажая мышцы и кости, а потом вся она стекла черной лужей, обратилась землей. Она была стара, так стара, что Мать сыра земля потянулась к ней, треснул асфальт, вытянулся зеленый росток в нежный побег и в тонкое молодое деревце. Хлопов переступил круг и выкопал деревце руками из мягкой рыхлой земли.***
Лесные пожары пугали Лёву, пусть и не приближались к деревне. Но твари волновались, ходили с места на место, не брали подношения у берез, а оттого злились. С середины лета пропали двое детей и трое взрослых, родители запрещали Лёве подходить к границе деревни, а вся граница была так исчерчена знаками, чтобы ни одна тварь не могла подойти. Тогда Валера — Валера-Валера-Валера — согласился на имя. Это было быстро и нелепо, Лёва держал свою тварь в руках, выговаривал надрывным шепотом: «Ты не приходишь, когда я прихожу, ты где-то далеко, я не знаю, жив ли ты, придешь ли снова, может тебя сожрали другие твари, может пожары сожгли до костей и ты уже шевелишь зелеными листьями, может быть просто… расхотел приходить…» — голос сорвался, Лёва понял, что вдавливает пальцы так крепко, что будь его тварь человеком, остались бы синяки. Он с трудом заставил себя расслабить хватку, отстранился, дернул головой, не желая смотреть глаза, но кожей чувствовал — его тварь смотрит, не мигая, своими масляными черными глазами. Тварь стала взрослее, как и сам Лёва, выросла, изменилась, стала красивее, на повзрослевшем лице глаза больше не казались такими огромными, но Лёва все равно смотрел завороженный и не мог оторвать взгляд. — Боишься… я тебя брошу? — осторожно спросила тварь, подбирая слова. Лёва кивнул. Он не знал, что за выражение сейчас на лице его твари, да и не хотел знать. А если подумает, что Лёва хочет забрать себе? Присвоить свободное дитя леса? Что подумает о нем, если это и правда так? — Ладно. Лёва резко повернул голову, тварь поджимала губы и смотрела. — Что ладно? — Дай… имя. Лёва сто раз представлял это, перебирал имена, как жемчужины, хотелось дать самое красивое, под стать этому красивому лицу. Все имена вылетели из головы тут же, под этим черным взглядом, и с губ сорвалось неожиданное: — Валера. — Ва-ле-ра, — старательно повторил… Валера. — Меня так бабушка хотела назвать, — внезапно смутился Лёва. — Нравится? — Неважно. Важно, чтобы ты не боялся. Лёва завороженно замер, наклонился к этому красивому лицу и позвал: — Валера. И поцеловал. Они оба не умели ничего. Лёва двигал губами на пробу, Валера не шевелился вовсе. Замер под его губами и пальцами, но не напрягался, оставался в его руках мягким и податливым. Когда Лёва отстранился, то ничего не мог прочитать по его лицу, как и всегда не мог. Он даже не знал, настоящая ли это личина – человеческая форма, или это маскировка для них, людей. — Что скажешь? — со страхом спросил он. — Ладно. — Ладно? Валера был знаком с концепцией. Лёва читал ему книги, много книг: о мире, о людях и о любви тоже. Но была ли эта концепция близка ему? Валера внимательно оглядел его лицо, понял, что сказал что-то не то – в отличие от Лёвы он все читал по его лицу, и сказал: — Хорошо. — Хорошо? — Ты же мой. Это всегда было похоже на пузырьки газировки, с их самой первой встречи, они лопались внутри, наполняли грудь и живот, Лёва казался самому себе таким лёгким, счастливым. И вот теперь он не видел Валеру, хотя мог позвать его, и тот бы откликнулся. Мама смотрела на него с подозрением. Она давно так смотрела, уже много лет, с тех пор, как Лёва начал пропадать в лесу без толковых объяснений. Лёва не знал, как объяснить, не знал, что соврать. И они с родителями отдалялись, как отдаляются те, кто не говорит друг другу правду и не может друг друга понять. А потом бабушка привела Зинаиду. Она задавала вопросы, и Лёва лгал и видел, что ведьма не верит ни одному его слову. Потом она напоила его чем-то горьким, уложила в постель, и Лёва послушно закрыл глаза, задышал ровнее. Ведьма удовлетворенно кивнула и вышла из его комнаты, Лёва тут же взметнулся и прижался ухом к двери. — Нужно увозить его? — напряженно спросила мама. — Да куда? В городе ни жилья, ни работы. — Петр, у тебя же сестра в городе? — спросила ведьма. — Она считает нас сумасшедшими. Что верим во всякое. Ведьма вздохнула. — Все равно. Увезете его, а он сбежит. Всегда сбегают. — И что делать? — в мамином голосе прорезались истерические нотки. — Изведём тварь, — ответила ведьма, и сердце Лёвы больно ударило по ребрам. — Разве можно? — осторожно спросил отец. — Мы не всегда жили с ними мирно. Пойдём к Захару, малец до утра проспит, а потом за ним глаз да глаз нужен будет. Запрём, и тварь сама за ним явится. Лёва бежал так быстро, что горели ноги. Ввалился в лес шумно и глупо, как нельзя, закричал дуриной: — Валера! Тот вынырнул из тени, схватил за плечи, огляделся в лицо равнодушным лицом: — Что? — Они извести тебя хотят. Запереть меня, а тебя… — Лёва задохнулся и закашлялся. — Ну, — Валера погладил его по спине. — Тогда уйдем. — Уйдем? Вместе? — Ты мой, — ответил Валера, будто это все объясняло. Это все объясняло. Лёва облегченно выдохнул: — Куда мы пойдем? — В лес. — И как я там? Другие не примут. — Буду защищать. — Ото всех? Валера, кажется, задумался. Смотрел в лицо Лёвы своим ничего не выражающим взглядом и покачал головой. — Старшие сильнее. Пока. Они сели на землю, и Лёва забрал Валеру в свои объятья. — Можно в город, — наконец сказал он. — Там тетка. Она не верит в тварей. Сказала мне, что я всегда могу сбежать из «этой секты». Так что там не будет ни знаков, ни трав. — Ладно. — Правда? Ты сможешь в городе? — Мы оба пока… малы. Потом сможем решать: город или лес, или деревня. Сейчас нет. — Хорошо, — Лёва взял Валеру за подбородок, повернул к себе это бесстрастное лицо и поцеловал. Валера откликнулся на поцелуй, приоткрыл рот, огладил язык языком. — Мне нужно вернуться. — Нет. Пойдём сейчас. — Нужно собрать вещи. И деньги. И документы. Мои пока у Захара, я быстро. — Пойду с тобой. Захар — плохой человек. — Опасно. Жди на нашем месте. Приду к полуночи. — Точно придешь? — Обещаю. — Ладно. Ты лучше знаешь. Но приходи. На обратном пути сердце Лёвы стучало у самого горла. Он поверить не мог, что сегодня уйдет и больше никогда не переступит порог родительского дома. Может, и не увидит родителей. Но он должен защитить Валеру, он сделает это и останется с ним. Валера — его тварь. В доме все также не горел свет. Лёва скользнул в тихо скрипнувшую дверь, и его поймали крепкие мужские руки. Лёва вскрикнул, попытался ударить, но его держали, как брехливого щенка, и он только и мог, что бить конечностями воздух. — Ну-ну, — услышал он примирительный голос Захара. Включился свет, и Лёва увидел прижавшихся друг к другу родителей, бабушку, отчего-то с веником в руках, и ведьму. — Говорила же, сбежит, — она неприятно улыбнулась. Сейчас все они казались ему неприятными, особенно родители. Особенно тихая добрая бабушка, что когда-то показала ему дорогу в лесу. Она смотрела на него своими добрыми глазами, и не видел Лёва в них ни капли понимания.***
Мариянка трогала знаки длинными паучьими пальцами и задумчиво щёлкала языком: — Неплохо, — наконец сказала она, отстраняясь. В душном душистом сумраке дома Хлопов видел ее белое лицо неожиданно ярко. — Как в полях? — Полезно, — Хлопов пожал плечами. — Когда тварь близко, горит. — Как же ты будешь со своим, когда найдешь? — чуть насмешливо спросила Мариянка. — Потерплю. — Такая преданность и твари, — она приложила к ране пропитанные в отваре бинты и зашептала. — На море на Океане, на острове на Буяне лежит бел горюч камень Алатырь, на том камне, Алатыре, сидит красная девица, швея мастерица, держит иглу булатную, вдевает нитку шелковую, руду желтую, зашивает раны кровавыя. Заговариваю я Льва от порезу. Булат прочь отстань, а ты, кровь, течь перестань. Хлопов и сам знал этот заговор, но от вороньей ведьмы тот был в разы сильнее. Она шептала от кровотечения, от лихорадки, от заражения. Потом убрала бинты, плюнула в рану и заговорила громче глубже, этот заговор Лёва не учил, его охотничьих сил ни за что не хватило бы, и под этим заговором очищенная заговоренная уже рана начала стягиваться краями. Лёва сжал зубы, переживая боль, не давая ей истечь из горла позорными звуками. — Хорошо, — наконец сказала Мариянка. Приложила новую повязку, заклеила пластырем. — Ночь поспишь и зарубцуется. Пришел-то чего, только знаками похвастаться? Залататься-то, пусть и хуже, сам мог. Хлопов вытащил из кармана трепещущий кусок тварьей плоти. Протянул. Мариянка цокнула языком: — Надо же, как достал-то? — Тварь отдала. — Нравишься ты богам, даром, что не тун и не волхв, и за что они тебя в темечко поцеловали? — Знаешь, что это? — По деревенским шептаниям разве что. Твари не часто своими частями добровольно разбрасываются, а не добровольно, толку от них нет. Связь это, с Матушкой сырой землёй. — Что оно мне даст? — А то, Лёва, что боги свели все линии. Видимо, и знаки Шаману они нашептали. Смогу я найти твою тварь. С этим всем, смогу. Хлопов замер, словно лишнее движение может развеять эту картину, иллюзию, в котором воронья ведьма говорит… — Как? — Сама придет. Сейчас не приходит, потому что не слышит тебя, не хочет слышать, но через Мать-землю услышит. Хлопов облизнул пересохшие губы. Он ждал до вечера. Город укрылся темнотой, зажёгся огнями, а он все стоял у окна, смотрел за вереницей автомобилей и не мог произнести. Правда получится? Столько лет прошло. Что если… Все эти десять лет он шел и шел к своей цели, рыл носом землю, искал, где только мог. Звал, кричал, срывая горло. И вот сейчас? Сейчас дрожали руки. Слова встали в горле, царапнуло, и Хлопов закашлялся. И, не давая себе времени передумать, позвал: — Валера. Тени не шелохнулись, не ожили чернильными пятнами. В тишине квартиры мирно гудел холодильник. Хлопов разочарованно выдохнул. Это был долгий, очень долгий день. Рана на боку ныла и грозила воспалиться, если он сейчас же не отдохнет. Но Хлопов точно знал, что не сможет сомкнуть глаз. Мариянка обещала. Воронья ведьма сказала, что Валера придет, и Валера должен прийти. Потому что Хлопов больше не может. Потому что он уже начал забывать его лицо, пусть и берег его в своей памяти, как величайшее сокровище. Он даже научился рисовать, годы убил на художку между уроками Ош-туна и Мудилы, но к тому времени, как научился рисовать портреты, образ Валеры уже размыло в его памяти. Ни один его рисунок не был похож на Валеру, но Хлопов все равно хранил их в ящике комода. Он прилёг на кровать, чтобы рана в боку стала нарывать меньше, прикрыл глаза, снова пытаясь воскресить в памяти забытый образ: вот губы, что старались улыбаться, подражая его улыбке, губы, которые он целовал и целовал, пока они оба не задыхались, не начинали стонать в поцелуй, пока Лёва не срывался и не принимался раздевать, порывисто и почти грубо, а потом целовал снова, проталкивая пальцы и потом, толкаясь собой. И Валера шумно дышал ему в рот. Он проснулся от ощущения пальцев на шее — знаки пылали, но не разбудили. Вздрогнул, рванулся, пытаясь вырваться, но тело не слушалось, его держало крепко по рукам и ногам, он чувствовал, как тьма обволакивает его, а сверху сидит тварь, сжимает коленями его бока и душит, перекрывая кислород. Его тварь. Его. Он видел в свете прикроватной лампы отросшие вьющиеся волосы, точеный подбородок, белую кожу мягкой щеки. — Валера, — хрипло позвал он, задыхаясь. Валера вздрогнул, отпустил руки, тьма стекла с Хлопова, освобождая. Валера стремительно сорвался с него, но Хлопов, подстегнутый радостью и отчаянием, успел быстрее. Схватил, прижал к себе. Валера попытался вырваться, но не мог ничего сделать против того, кто звал его по имени. — Валера. Валера. Валера. — Не зови, не зови так. Он так звал! — шипел Валера змеей, бил кулаками в грудь, жал колено к ноющей ране. — Это я. Я. Лёва. Ты не сможешь от меня убежать, ты и сам знаешь. — Значит, неволишь? — Если только так, то да. Злишься? Валера рассмеялся, неестественно и громко, ударил кулаком в грудь и закричал: — Я ждал! Ждал! Утро! Скрипнуло внутри чувством вины. Он обещал прийти в полночь, и Валера ждал его, всю ночь, пока… — И утро! И ещё утро! — продолжил Валера и каждый вскрик сопровождался ударом в грудь. — А потом солнце. И ещё солнце. Хлопов понял вдруг, что солнце это не про день. — Ты ждал меня, — неверяще проскрипел он, голос подвёл, спрятался в горле. — Два года? Валера перестал бить, спрятал лицо в изгиб шеи. — Старший пришел. Сказал, если не встану сейчас, уже не встану. Что надо есть. Помог выбраться. — Что значит «выбраться»? Валера поднялся над ним, протянул руки, и Хлопов увидел, что вся белая кожа в рваных заживших шрамах. — Сросся с корнями, — отрывисто бросил Валера, не глядя в его лицо. — Пришлось рвать. Хлопов сглотнул, погладил травмированную кожу, прошептал: — Прости. Я пришел, я, правда, пришел. Прости, что поздно. Он помнил. Он пришел, рванул в лес всем собой и нашел лишь огромную пустую делянку – отвратительный кровавый шрам на лице земли. Валера дёрнул плечами: — Мне больше не нужно. — Ладно, — Хлопов кивнул. — Я смирюсь. Но я не отпущу тебя. Ты мой. Мой. Мой. Он снова сгреб Валеру руками, прижал, шептал как заведенный. Ему нужно было: чувствовать под пальцами, всем собой. Он так долго ждал, что теперь, впервые за десять лет, хотел рыдать, выть в голос, позволить Валере пустить тьму в каждую клеточку своего тела. — Я могу сожрать тебя прямо сейчас, — сказал Валера тихо. — И тебя не спасёт мое имя. Потому что ты мой и я в своем праве. — Хорошо, — Хлопов кивнул, погладил ладонью по острым лопаткам. — Если ты хочешь, хорошо. Я нашел тебя. Главное, что я нашел тебя. Валера вздохнул ему в шею. — Пусти, — буркнул он. — У тебя рана. Уберу. Он правда убрал, тьма огладила бок, скользнула под повязку, щекоча. И боль ушла. — Все, — Валера сел рядом, скрестив ноги. Смотрел нечитаемым взглядом. Хлопов сел тоже. — Ты стал сильнее. — Очень. Ел людей. Таких как ты. Охотников и тунов. — Я не тун. — Всегда им был. Говорили мне старшие, не подходить к тебе. А ты ходил, конфеты носил к моим деревьям, и был это настоящий дар, оторванный от сердца. Вот я и смотрел на тебя. — Ты не рассказывал никогда. — Ты не спрашивал. А я думал, много времени ещё. Расскажу. Все, что захочешь, все расскажу. Ты не захотел. — Валера… — Не зови так. — Я в своем праве, — Хлопов поджал губы. — Расскажи, — не ответил на это Валера. — Что тогда случилось, расскажи. — Они поймали меня. Там, в доме. Знали, что я побегу к тебе, и что вернусь потом. Мама сказала ещё: разумный мальчик, сначала подготовится. Они сказали, что изведут тебя. Вырубят твои деревья, что найдут и сожгут заживо. Либо так, либо я уеду. И я уехал. Валера кивнул. — Почему ты не нашел меня? — спросил Хлопов, и помимо его воли в голосе скользнула обида. — Все говорят, если тварь выбрала тебя, она тебя заберёт. Найдет и утащит. Почему ты не нашел? — Ты обещал, что придёшь, и я ждал тебя. Думал, что ты сам позовешь. — Я не мог. Они следили, опаивали и читали заговоры, — горячо заговорил Хлопов, пугаясь, что не убедит. — Держали взаперти, пока Мариянка не забрала меня. — Я не знал. Сердца людей переменчивы, как ветер. Поэтому нельзя разрешать им давать тебе имя. — Ты, правда, думал, что я забыл тебя, — горько бросил Хлопов. — Полюбил кого-то другого. Валера приблизился, принюхался, сказал: — Не пахнешь никем другим. Значит, все ещё мой. — Конечно. — Хорошо. Все равно был бы мой, но так хорошо. Валера толкнул Хлопова на спину, сел сверху, сжимая бока коленями. Хлопов положил руки ему на бедра. Погладил. Валера был горячий, тут же притерся бедрами, запрокинул голову, демонстрируя шею. Довольно рыкнул вибрирующим горлом. Хлопов и забыл, каким он был в такие моменты. Каким жадным, почти человечным и в то же время не похожим на человека. Тьма лизнула Хлопова по бокам, скользнула под футболку, пощекотала твердый живот. Дрожью бросило по коже. Хлопов схватил Валеру за руки, дернул на себя, тут же схватил за длинные волосы, сгребая их в кулак. Притянул к себе и впился жёстким кусачим поцелуем. Валера отозвался, укусил, зарычал поцелуй. Горячим плеснуло внизу живота, растеклось в подреберье. Жажда, забитая в самый угол, рвалась, брала свое, смывала все разумные мысли. Давить ладонью на затылок, не дать оторваться, не мочь вздохнуть — пить-пить-пить чужое дыхание, рычание, всхлипы. Гладить свободной рукой, сжимать бока до синяков, до темных памятен, которых, конечно, не будет. Валера не человек. Никогда им не был, никогда не будет. И все же. Валера вырвался из крепкой хватки, стянул с себя футболку, стащил узкие джинсы — в этих джинсах он соблазняет людей идти за ним? Он был весь белый в темноте комнаты, в свете единственной лампы, тени скользили вокруг него, но не касались кожи, тени тянулись к Хлопову, тонкими живыми щупальцами, касались холодными и горячими прикосновениями. Знаки горели, но щупальца гладили их, втягивались внутрь, и Хлопов чувствовал, как они остаются под кожей, знаки затихли. — Теперь так всегда будет? — Только со мной. Валера застыл над ним, огладил взглядом, Хлопов замер сам, заворожённый красотой перед ним. — Красивый. — Нравится? Хорошо. Валера нагнулся снова, поцеловал. Хлопов скользнул языком ему в рот, провел по кромке зубов, сплелся с чужим – гладким и скользким. Пропустил руку между телами, тяжёлый налитый член лег ему в ладонь, Валера рванул ему в губы. Хлопов размазал большим пальцем выступившие капли по головке. Валера весь был гладкий, горячий, отзывчивый до одури. Хлопов подхватил его за задницу, подтащил выше, член Валеры прошелся по его животу, задирая ткань футболки. — Сам… не разделся. — Отвлекся на тебя, — Хлопов хмыкнул, прихватил зубами тонкую кожу шеи, скользнул рукой ниже, погладил пальцем расщелину, надавил на мягкое и нежное. — У меня смазки нет. — Так ты делал это с людьми? — Валера взбрыкнул — Хлопов вставил кончик пальца — и тут же застыл. — Я не человек. Мне не будет больно. — А если мне будет? — Потерпишь, — Валера качнул бедрами, насаживаясь. Он был весь тугой, но расслаблялся под настойчивыми движениями, Хлопов млел от того, каким мягким он становится под его пальцами. Как шумно дышит, как насаживается, впивается пальцами в его плечи — вот у Хлопова точно останутся синяки, и потом Валера будет вылизывать их языком, как всегда делал. Валере нравились метки на нем. Это не могло быть долго. Не после того, как Хлопов ждал этого десять лет, не после того, как единственной его разрядкой были убийства. Он опрокинул Валеру под себя, едва стащил штаны до середины бедер и толкнулся, шипя от сухого скольжения. Он двигался быстро и рвано, тьма сжимала его шею, надавливая, Валера смотрел черными, без белков, глазами. Его рычание, почти пугающее, казалось бы, злое, если бы Хлопов не знал, не слышал его раньше, лишь иногда сменялись пронзительным стоном. Валера водил руками по простыне, сжимал пальцами, запрокидывал голову, и Хлопов смотрел-смотрел-смотрел. Не мог оторваться. Не хотел останавливаться. Валера выплеснулся ему на живот, растекся под ним обмякшим телом. Хлопов чувствовал его мелкую дрожь, задыхался под щупальцами тьмы и своим собственным желанием. Внутри горело, пылало адским пеклом. Удовольствие нарастало, скручивалось жгутом, Валера продолжал смотреть на него. Хлопов кончил, вбиваясь глубоко внутрь. Валера улыбнулся жуткой, неестественной улыбкой. — Хорошо, — сказал он, опрокинул Хлопова на себя, облизал лицо, протянул вниз руку и размазал свою сперму по ним обоим. — Мой. Хлопов перевернулся на спину, сгреб Валеру в объятия. Валера едва ли не полностью устроился сверху. — Ты останешься? — спросил Хлопов, отдышавшись, погладил острые лопатки. — У тебя мое имя. Ты сказал, что не отпустишь, — без всякого выражения напомнил Валера. — Я могу продолжить есть? Хлопов покачал головой: — Тебе ведь хватит и леса. — Уже нет. Хочу стать сильнее. Чтобы никто не мог убить. Чтобы никто не смог больше забрать мое. — Я больше никуда не денусь. — Человеческое сердце ненадежно, — Валера почти по-человечески усмехнулся. — Ты сильный. Если ты захочешь уйти, я должен суметь заставить тебя остаться. — Тоже будешь неволить? — Да. Хлопов задумчиво посмотрел в потолок. Чернильные тени скользили по нему, закручивалась в спиральные узоры. –Ты можешь жрать меня. Ты же и раньше так делал. — Заметил? — Сам сказал, что я тун. Ты мог спросить тогда, и я бы тебе позволил. Валера повернул к нему голову, оперся подбородком о грудь, заглянул в глаза. Иногда Хлопов жалел, что по его бесстрастному лицу и блестящим черным глазам нельзя было прочесть ничего. Но чаще он знал, что Валера скажет вслух то, что у него на уме. — Ты был слаще всего. Всегда был. И до сих пор. Я немного брал, но не твою жизнь. — Мою силу и мою любовь. — Да. — Мариянка сказала, что меня поцеловали боги. Может, они дадут мне столько сил, чтоб прокормить тебя. Валера покачал головой: — Это Мать. Это она привела меня сюда. Вела нас друг к другу. — Почему? — Ты полюбил ее дитя, и за это она тебя одарила. — А ты? Ты меня любишь? — У тебя мое имя, — сказал Валера, словно это все объясняло. — Я разрешил тебе дать мне его. И ты мой. И это, действительно, все объясняло.***
Ош-тун глянул на них со смесью недовольства и облегчения. Заварил чай, поставил на стол кружки. — Вот жеж, — поморщился досадливо, разглядывая, как жмется Валера к его боку. — Твое сердце теперь готово, однако настоящим туном тебе все равно не стать. Не тогда, когда тебя жрет тварь. — Он будет сильнее тебя, тун, — внезапно вмешался Валера, хотя обычно молчал в присутствии других. — Я дам ему силу. — И кем же он станет тогда? — Вы, люди, все стремитесь к именам. Назвать кого-то, обозначить. Будто от этого сущность изменится, станет понятнее. А сущность всегда глубже ваших названий. — Однако тварь, которой дали имя, меняется. — Нет, — Валера хмыкнул, с каждым днём его улыбка обрастала оттенками, становилась естественнее, пусть и смотрелась жутко на неподвижном лице. — Имена ограничивают, но не меняют. Он лишь забрал мою свободу, и теперь моей сути тесно в очерченных границах. Я не заберу его свободу, назвав как-то. Он будет тем, кто он есть, и будет сильнее тебя и любого туна, и любой ведьмы. Хлопов сжал его руку под столом. Пусть ему больно было от этого «забрал мою свободу», он сделал бы так снова, и снова, и снова. Привязал бы к себе всеми способами, которыми бы сумел. Валера погладил большим пальцем его ладонь. Ош-тун хмыкнул: — Что ж, пусть будет так.