Без ничего
26 июня 2024 г., 11:19
В начале было
слово. Но не было: денег, гражданства, квартиры, родителей, отчима, мачехи,
тетюхи, денег, квартиры, одежды, очков, телефона… Нихуя у меня не было короче
Проснулся я на вокзале, как уже было описано выше, без одежды, гражданства, денег,
родителей, телефона и всякого-всякого. И вот, просыпаюсь я, как только что
сказал, на вокзале голый без денег и родителей… И думаю: Писательство. Это и
было то самое начальное слово. И тут я понял, что суждено мне покорить горы,
моря, океаны, речки, озера, сушу, море, воздух, океаны. Ничего не остается,
придется писать… с нуля. Спрыгнул я со скамейки, вырвал дощечку и стал ногтем
на ней царапать: «Саймон проснулся в своей кровати…». К концу предложения
ноготочек у меня закончился, поэтому я бросил исписанную дощечку на шпалы и
побрел дальше. Начало, однако, было положено, и останавливаться на этом я не
планировал. На улице было холодно, до костей промерз – хотя нет, не было у меня
костей, – и слегка загрустил. Грустно было потому, что я увидел постамент «Я
люблю Воркуту». Я-то надеялся, что я хотя бы окажусь в Нью-Вашингтоне или, по
крайней мере, в От-Рижке… Делать было нечего: я вбежал в привокзальный ларек и
убил продавщицу.
Впрочем, стоило
мне только настругать её ногтей и положить их себе в карман, как сразу
выяснилось неладное: ногтей у меня не стало. Нет, карман-то был, ведь это,
фактически, ничего посреди двух чего-то, куда, соответственно, чего-то положить
можно. Двух чего-то у меня, конечно, не было, но когда нет ничего,
соответственно, ничего и есть (однако!), но, когда в этот самый карман (sic) я положил что-то (наструганные ногти),
они, опять-таки, пропали.
-Вот это оказия!
– проревел я, словно голодный вол, хотя у меня и не было представлений, как
это: вол, к тому же и голодный. Голодный, но… ещё и вол!!!
-Вот это оказия –
закончил свой монолог его началом, после чего с лёгкими нотками радости в
отчаянии засеменил обратно, дальше таблички «Воркуте», к рельсам и шпалам,
поперёк которой всё ещё валялась дощечка с моим текстом.
Дошёл, осмотрел
всё вокруг и, хитро прищурившись и взяв смекалкой у природы своё – человечье –
я таки нашёл дощечку. И хотел уже подбежать к ней, схватить и унести
куда-нибудь, чтобы продолжить писать свою «Педагогическую поэму» Макаренко
(ха-ха!), как по ней резко прошёлся локомотив, нахер раскрошив её в щепы.
-Впрочем, Иисус
тоже был невиноват, а его всё равно распяли – мрачно прошептал я…
Или же виноват? –
снова сказал я вслух, - ну кто – кто? – станет в здравом уме присоединять
неодушевленное к одушевленному: гвозди к человеку, гвозди к дереву… и, главное,
почему в этом омерзительном противоприродном действе проводником должен
выступать ни в чем не повинный бородач тридцати трех лет? Нет! Виноват он, как
пить дать, виноват! Он и есть тот сосуд, впитывающий в себя всю грязь этого
богомерзкого процесса. Чтобы потом взять да лопнуть нахуй! И заплескать всех
присутствующих в своей грязной крови.
И тут ко мне
пришла идея… Нет, не идея: сотни идей! Я прыгнул «солдатиком» прямо в окно
управляющего локомотивом, пробил его, пробил череп и глаза водителю, пробил
педаль газа (кабина локомотива выглядела в точности как кабина
среднестатистического камаза). Хотя водительских прав у меня не было, но две
небывалые вещи у меня все-таки были: прыть и навыки вождения: я профильное
обучение получил незадолго до этих событий.
Вперед, бродяги,
в путь длинною в вечность! – закричал я в динамик.
Этот локомотив
напишет не один, не два, а ТРИ абзаца!
Или не напишет.
Локомотив-то теперь стал мой, а если мой, то и не стал. Или перестал, не знаю,
как тут правильно, но, в общем-то, если я себя и мог убедить, что прыть и
навыки вождения у меня есть (их существование как и всё прочее – действительно
великий вопрос), то убедить себя в наличии моего локомотива было уже
невозможно. Если ты взялся за руль – аппарат твой. Логично. Вот и не стало
аппарата. Вагоны, кстати, тоже исчезли, а, значит, мне было не так уж и
грустно. В конце концов, ощущая, что ты не одинок в своём бедствии, ты
чувствуешь себя несколько лучше. Так и я испытывал абсолютную эйфорию, когда
падал на рельсы, ведь перед глазами была чудесной живописности картина: сотни и
сотни, тысячи, мириады бабок с котами в переносках (и вне их) стали падать со
мной на рельсы и шпалы. Добрая половина разбила себе бошки о металл, камни,
прочую радость. Кого-то насмерть удавили свалившиеся сверху туши.
- Я другой такой
страны не знаю где так вольно дышит человек – прокричал я и упал на шпалы.
Земля моя, радость жизни, целую тебя и благодарю за всё, абсолютно всё, что
растёт на тебе. Спасибо, родная моя!
И тут земля, став
моей, пропала.
Тут стоит
уточнить: земля не в смысле почва, а в смысле ЗЕМЛЯ: планета такая. Взяла – и
пропала нахуй. Летал я в звездах долго. Считать не умею, поэтому не скажу
сколько именно. Звезды меня тогда вдохновляли каждый день, пока я к ним не
прикоснулся (став моей собственностью они тоже исчезли). Стишок, однако, я
сочинить успел, послушайте его:
Звезды, а,
звезды?
Кто вам друг, а
кто вам враг?
Звнзды, а,
звезды?
То я круг, а то
овраг,
Звезды и тут-а, и
здесь-а:
Кто найдет,
получит их.
Взять и там-а, и
тудам-а:
Звезды есть а
вроде нет?
Звездный снегопад
Летит далеко
Оползень снежный
светящийся
Не очень
получилось, но что поделать: я же писатель, а не поэт. А какая хуй разница, в
любом случае же с нуля начинать придется. Заебало меня короче. Смысл мне че-то
там писать, если я уже моря океанов покорил? Ну и все.
Эй, вы тама! –
обратился я к кому-то. Сам не знал кому.
-А-а-а-а—а-а-а-а—а-а-а—а-а-а—а-а-а—а-а-а-а—а-а—а-а-а-!
– закричал я.
-А-а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а – долго-долго кричал я
-А-а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а
– очень-очень долго кричал я. Прям совсем.
-А- а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-
а-а-а-а-а—а-а—а-а—а-а—а-а-а—а-а—а-а-ммммммм – я кричал до тех пор, пока не
потерял голос. Интересно, но голос же у меня был. Так-то он есть и до сих пор,
в принципе, чисто гипотетически был. А сейчас он у меня и есть и отсутствует
одновременно. То что он был ранее – это ладно, как некоторая условность. Тем
более никто не заявлял, что я действительно говорил с кем-то, а не просто
слишком громко думал. Хотя, с другой стороны, и обратного никто не заявлял.
Когда что-то делал, в любом случае издавал какие-нибудь звуки, значит, голос у
меня точно был. A propos! Как система будет работать на данный
момент? Ведь вещь у меня одновременно есть и одновременно нет. С другой
стороны, я ссколько не летел в космическом вакууме, всё равно не задохнулся.
Значит, у меня в принципе организм, моя природа отрицают такое концептуальное
понятие как смерть. Смерть – это ведь отсутствие жизни, то есть обратная форма
существования. Не значит ли это, что у меня в некоторых аспектах отсутствует
отсутствие? Как это концептуально повлияет на всё?
Навык
размышления, впрочем, у меня остался, значит, летим дальше.
Темная ночь,
темна как теленок: Теленок во сне… Мой съел урожай. Ночной Ноктюрнал, Темная
тьма: Прячет теленка, прячет меня… Как прыгну, как стукну: Упаду: разобьюсь.
Розы как розы, а я, как я… Блять, опять в голову стишки лезут! Неужели мой
навык размышления, впрочем оставшийся, есть мой бич? Моя сука, бьющая плетью
мне по лицу? Журавлик на травке, Зеленой как зелень. Коль спрыгнет с нее,
Увидит весь мир. Дешевле Поэзию И ПРОЩЕ писать Кто купит в магазине Тот попался
на крючок И тут у меня в глазах как зарябит! Камушек размером с астероид мне
прямо в голову прилетел и разбил ее нахуй. Теперь Синяк на макушке Розовеет на
ветру Больно будет мне Кровь придаст горю В глазах рябит
И всё, абсолютно
нихера не вижу. Нет, конечно, я и до этого нихера не видел, но всё же я терял
потенциал. Остаётся только… думать. Слава богу, думаю я жопой, а не головой,
так что сложностей никаких не будут. Впрочем, как я пришёл к жизни такой?
Светлые порывы души: отойти от всего мирского, написать нечто экзистенциально
гениальное, независимое от мира абсолютно нисколько, ни на копейку, никак. И
вот я, посланный судьбой гений, желающий осветить весь мир, появился и начал
писать. Я взял дощечку… я взял дощечку. Нет, конечно, она потом пропала, когда
на неё наехал локомотив, однако дощечка была моя и не превратилась моментально
в пар со вкусом персика. Нет, нет, не может быть! Она всё же пропала! Меня
послала сама Судьба в столь бренный, пропащий мир. Меня любит Бог! Все меня
любят лишь за абсолютную безвинность. Даже не человек, а некое абсолютно
невинное существо без первородного греха. Появился из молитв и полного
воображения, взялся за дощечку и даже не ножом, не ручкой, а ногтём стал
стругать по деревяшке. Сама девинность, Я – синоним бессеребреннику! Одним лишь
ногтём… одним лишь ногтём. Нет, я – не пустой помысел наивного, верующего в
правду сверхразума. И на мне, и во мне, за мной – везде есть первородный грех.
Тот самый ноготь, мелочь, с коей пришлось родиться – вот моё главное имущество.
Не разум, а один жалкий ноготь. Как эксперимент я изначально был неуспешным, да
и в дальнейшем, будем честны, тоже. Незамеченное ранее тщеславие – лишь
показатель. Ноготь – вот разменная валюта души моей. Единая и главная. С самого
начала вместо чистой экзистенции, пика разума я представлял собой постылое
бытие. Не больше.