«И эта дружба крепла все больше, отличаясь полною взаимностью. Если Эвелина вносила в их взаимные отношения свое спокойствие, свою тихую радость, сообщала слепому новые оттенки окружающей жизни, то и он, в свою очередь, давал ей... свое горе. Казалось, первое знакомство с ним нанесло чуткому сердцу маленькой женщины кровавую рану: выньте из раны кинжал, нанесший удар, и она истечет кровью. Впервые познакомившись на холмике в степи со слепым мальчиком, маленькая женщина ощутила острое страдание сочувствия, и теперь его присутствие становилось для нее все более необходимым. В разлуке с ним рана будто раскрывалась вновь, боль оживала, и она стремилась к своему маленькому другу, чтобы неустанною заботой утолить свое собственное страдание»
В. Г. Короленко «Слепой музыкант»
В осеннем влажном шуме города мало кто мог подумать о том, что тот вечер станет чем-то особенным. Откуда людям, пришедшим на праздник, раскрашенный бумажными гирляндами и пахнущий попкорном и сладкой ватой, подобно тому запаху, несколько приторному и под конец дня уже почти невыносимому, какой обычно стоит в парках аттракционов, было знать о том, что скоро переливающиеся зелено-желтые разноцветные фонарики сменятся красно-синим светом проблесковых маячков машины скорой помощи, а смех детей и играющая из раскладных палаток музыка сольются с визгом сирен полиции. К тому пятничному вечеру готовился если не весь город, то, по крайней мере, большая его часть. Городская администрация решила, что круглую дату стоит отметить с размахом: все же четыреста лет — такое событие, к которому можно приурочить не только общественное празднование, но и вполне себе материальную выгоду, да и для местного мэра не будет лишним напомнить электорату о том, что он — тот человек, который не только построил торговый центр вместо ремонта автострады, но и подарил горожанам радость почти за бесплатно. Исключая траты на сотрудничество с Бридж Корпарейшн, — взаимовыгодное сотрудничество, стоит отметить, ведь улучшение городской инфраструктуры — задача не только и не столько чиновников, сколько добросовестных работников и квалифицированных архитекторов, чью работу спонсировать было скорее полезным вложением, чем убыточным и делающим карман городской казны непорядочно пустым. Пусть с директором строительной компании договориться было проблематично — дамочка требовала слишком… честного распределения финансов и невыгодного со всех сторон расположения рекламных щитов, которые ей, конечно, пообещали разместить так, как мисс будет угодно, но на деле же баннеры в самый последний момент задвинули в непримечательный угол рядом с заправкой, отдав предпочтение транспоранту, предлагающему купить жилье в центре города в рассрочку и почти без процентов, — дело было доведено до конца в срок, и все, кажется, остались довольны подобным сотрудничеством. Особенно довольными стоило считать студентов местной художественной академии, которым милостиво поручили взяться за дизайн вывесок и плакатов, рекламирующих предстоящие мероприятия. В плюсе, опять же, были все: молодежь впервые получила «действительно серьезный проект» и возможность продемонстрировать свой талант, а кто-то, в свою очередь, неплохо сэкономил на разработке оформления, ведь нанимать профессионалов было бы больно затратно. Таким образом, в масштабе праздника смешались радость простых горожан и перспективные надежды начальств, девизом которых было стараться главным образом для людей, но ведь, чтобы поспевать за их нуждами, в первую очередь стоит не обделить и себя! Но разве стоит всем знать этот лозунг? В пестроте праздника мельтешили дети, надоедающие своим родителям просьбами об очередном блестящем воздушном шарике на пластиковой палочке или о новой порции смерти диабетиков — розовом облаке сладкой ваты, тающей во рту и делающей липкими лицо и руки; в небе сверкали рождественскими огнями электрические звёздочки, нанизанные на черный провод, протянутый между двумя фонарными столбами, а в воздухе витал аромат ярмарки, химозный, конфетный, с примесью ароматизаторов, но в атмосфере веселья пьянящий, приятный. Вдалеке простерся красно-белый шатер, зовя, завлекая внутрь фиолетовым свечением из полутени. Оживленная толпа, радостные голоса, цветные лампочки, фонарики, браслеты, подошвы кроссовок, кто-то едет на самокате, почти падает, с кем-то столкнувшись, какая-то пожилая женщина пристает к прохожим, прося у них мелочь… В одиннадцать народ ждёт фейерверка… Когда все это замерло, как будто мир поставили на паузу, словно наскучивший фильм? Когда погасли электрические звёздочки, усеявшие сеткой темнеющее небо над головами прохожих, когда стихла музыка, превратившись из попсовых мотивчиков в вопли сирен и крики людей? Когда в воздухе вместо аромата мармелада и чего-то жареного и высококалорийного застыла дорожная пыль, пепел и запах металла? И когда вместо блестящих радужных всполохов света, разрывающих черноту неба, толпу разрезали выстрелы? Это должны были быть блёстки, а не стекольная крошка — на руках, в глазах, режущая, острая; это не от крови должна была стать влажной дорога. Ночью обещали дождь… Блестящие шарики из шуршащей розовой фольги с красивыми картинками в один момент лопнули, треснули, разорвавшись от разлетевшихся по улице осколков ближайших витрин и окон домов: сломались рекламные баннеры, обрушились палатки с едой. Вой сигнализаций, красно-синий свет, шум колес по дороге, визги и пустое серое небо, безразлично смотрящее на людские беды было последним, что увидел Лиам, прежде чем потерять сознание от внезапно пронзившей тело боли.***
Писк в голове, звучащий, словно помехи на неработающем канале телевизора, оборвался мерным тиканьем часов и шепотом нескольких людей, доносящимся откуда-то слева. Лиам, придя в сознание, почувствовал себя изрезанным, словно он был оселком, о который яростно натачивали кухонный нож. Все тело болело так, что страшно было пошевелить хоть чем-то, голова гудела, во рту пересохло. А на лице ощущалось что-то незнакомое, тяжёлое, закрывающее глаза и часть лба. — Г-где я?.. — спросил юноша в пустоту, еле сумев разлепить пересохшие губы. Попытавшись повернуть голову, он понял, насколько окостенела шея. И насколько болела голова — по ней резануло так, что зазвенело в ушах. — Очнулся! Мэриэнн, позови врача, — это сказала какая-то девушка, у нее был звонкий голос и быстрые шаги, судя по тому, насколько скоро она приблизилась к пациенту. — Сэр, пока вам не стоит предпринимать попыток подняться — ваше состояние… оно довольно нестабильно… Лиама обожгло изнутри пониманием: он в больнице. Как он оказался здесь, что с ним и с его состоянием? Почему все настолько ломит и что, в конце концов, намотано на его голове? — И глаза вам тоже лучше пока не пытаться открывать. Голос ее звучал нервно, взволнованно. Лиам чувствовал, будто у него отнялось лицо. Стало не по себе. Что же с ним случилось на том празднике, раз он ощущает себя промолотым в миксере и выложенным на больничную койку, как на пергаментную бумагу для выпечки? Странные сравнения приходили юноше в голову, пока он старался понять, что происходит. Лёгкий ветерок коснулся руки Лиама, когда новоприбывший в палату человек захлопнул за собой дверь. Его шаги были грузными, тяжёлыми. Когда они остановились где-то слева, зазвучал низкий, строгий голос. Лиам подумал, что это, должно быть, человек очень важный, раз все присутствующие, до того тихо шептавшиеся о чем-то насущном, синхронно замолчали. — Итак, молодой человек, что вы можете сказать о своем нынешнем самочувствии?***
Через полтора часа разговора с немногословным главным врачом выяснилось следующее: Лиама, лишённого чувств, как и тех, кто остался жив после подрыва на празднике, привезли с травмами различной тяжести в городскую многопрофильную больницу и прооперировали в срочном порядке. Сам юноша был госпитализирован с сильным ушибом головы и механической травмой обоих глаз. Осколки… Обо всем этом Лиаму доложили монотонно и резко, без остановок излагая все, что пациенту следовало знать о случившемся. Сердце с каждым словом колотилось все лихорадочнее, внутри неприятным комом начинал тяжелеть страх, скапливаясь где-то в горле. Перебирая подрагивающими пальцами край пододеяльника, Лиам боялся спросить о повязке на своем лице. Насколько велико было поражение, почему доктор молчит о возможном прогнозе? — Думаю, пора вас осмотреть — после операции прошло уже достаточно времени, чтобы начать диагностику вашего состояния, — сказал доктор, убедившись, что Лиам может приподняться и сесть на кровати. Рядом что-то брякнуло с металлическим звуком — должно быть, недалеко находилась тумбочка, на которую врач положил инструменты. Лиам почувствовал, как бинты вокруг его головы стали слабеть, отпуская его из захвата. Несколько лент отмотали, с лица спала на колени марлевая прокладка. — Попытайтесь открыть глаза, — сказал мужской голос коротко. Вновь звякнуло что-то железное. Лиам еле смог разлепить веки. Почему-то они казались очень тяжёлыми, видимо, сказалось действия наркоза, который ещё не совсем отпустил. Странно было не чувствовать контроля над собственным телом, но Лиама больше волновало не это. Вокруг было совершенно темно. — Посмотрите сюда, пожалуйста, — попросили его откуда-то из темноты. Грубые пальцы приподняли голову за подбородок, что-то приложили к глазу. Лиам не понимал… — Простите, но… Не могли бы вы включить свет? Я не могу ничего разобрать в темноте… Юноша не мог знать, что в этот момент присутствующие медсестры испуганно переглянулись, а главный врач, держащий напротив лица Лиама офтальмоскоп, нервно поджал губы. В яркой палате, раскрашенной солнечными лучами воскресного утра, молодой человек оказался похищен слепой пустотой.***
Липкий ужас стекал вниз по груди. Сердце оборвалось, улетев вниз с пронзительным свистом, разрезающим мрак. Окутывающий, забравший Лиама в свои цепкие, обманчиво мягкие руки. Его утянули, уволокли насильно туда, откуда очень редко можно вернуться — в слепоту. В кромешную мглу, холодную, колючую, царапающую изнутри осознанием: он теперь не видит. Ничего. Никого. Вокруг одна пустота. Это не черный цвет — цвета отныне нет вообще. Нет красок, нет света, хотя бы очертаний предметов, мутных силуэтов, отдаленно напоминающих привычный мир. Отныне Лиам в вакууме, практически в космосе. Да, вокруг есть звуки, ходят люди, что-то говорят, разговаривают с ним, но… Чернота, окатившая его, ополоснувшая, затекшая за шиворот — глуше молчания Вселенной. Он теперь не знает, каково пространство вокруг, есть ли оно в принципе, осталось ли? Удушающая волна все накатывала, не давая вздохнуть. После слов медицинских работников о том, что «поврежден зрительный нерв» и «хирурги пытались сделать все, что было в из силах, операция длилась шесть часов, но…», Лиам больше не слушал. Юноша понял: это конец для него. Он больше не увидит привычного мира вокруг, не сможет жить, как жил раньше. Как ему ориентироваться в пределах даже одной комнаты? О городе и думать не стоило. Слепой, беспомощный, он попадет под первую же проезжающую мимо машину! Что ему делать? Ведь он ещё так молод, ему дано ещё так много времени, а он… Как он будет им пользоваться, наедине с холодным чернильным мороком? Ему не к кому идти — отец покинул юношу несколько лет назад, он с трудом пережил смерть родителя, а отныне… Кто он без посторонней помощи даже на территории больницы? Глаза защипали обидные слезы. Злые, обречённые. Лиама сжигала паника, раздирала изнутри, оставляя рваные раны. Он ослеп… Зачем жизнь отняла у него зрение, зачем лишила возможности любоваться этим миром?.. Судьба так жестока, беспощадна, лишая художника красок… Лишая дела жизни, стремлений, амбиций, желаний, самой его сути… Ломая со скрипом, треском, хрустом души под ребрами, кромсая полотно будущего, которое только начало плестись, в которое только недавно добавились новые нити, стали рисоваться узоры, стремящиеся слиться в прекрасный и сложный орнамент. Нити сорваны и прялка разбита. Иглы воткнуты в склеру вместо подушечки для булавок. Глаза, голубые, почти прозрачные, смотрящие вокруг с любовью и трепетом, подмечающие красоту в малом: в серебряной нити паутинки и алмазном блеске снега в озарении фонаря, в траве на ветру и подсолнухах в радужном свете солнца, закрыты, забинтованы новой марлевой повязкой, укрыты от мира за ненадобностью.***
Лиама не могли привести в чувства до вторника. Он отказывался от еды, от осмотров, не желал впускать в палату никого из медперсонала. В комнате он был один — гораздо больше пациентов поступило на четвертый этаж в отделение травмотологии и в детский корпус, в соседнее здание. Юноша все плакал, не желая верить в то, что отныне он незрячий. И пусть ему говорили, что тревожить глаза после проведенной операции опрометчиво, и повышенное давление заживлению роговицы совсем не помогает, Лиам не слушал. В конце концов, что может быть ещё страшнее? Зачем ему беречь глаза теперь, когда он не может ничего увидеть? Для чего ему назначать капли, делать инъекции, зачем проводить обследования? Неужели и без того непонятно… Он ослеп, что может быть яснее? Доктора и медсестры недовольно вздыхали, не зная, как остановить самобичевания юноши. В конце концов, задача медиков — лечить физические травмы, а не ковыряться у человека в душе. Не то, чтобы подобного во врачебной практике не случалось — напротив, но при таком наплыве больных разбираться со страхами каждого было крайне времязатратно. Ведь не один Лиам боялся за свою дальнейшую судьбу. Многие из тех, у кого были серьезные переломы рук и ног, опасались того, смогут ли они в дальнейшем в принципе опять ходить, водить автомобиль, писать, заниматься повседневными делами. И как тут прикажете успокоить всех больных, чтобы исправно выполнять свою работу? С Лиамом разговаривал штатный психолог. Вернее, пытался, ведь юноша ничего не хотел, утянутый на дно темноты своим горем. Он отчаялся настолько, что не желал и слышать о помощи, о возможном облегчении его положения. Нет, Лиама слишком глубоко засосала бездна отчаяния, чтобы стараться его вытянуть. Он ведь сам не хотел. Для него было слишком рано. Смириться с инвалидностью — испытание, и юноша пока был слишком разбит, чтобы начинать бороться. Ему выдали трость, черные очки, но Лиам уперто не хотел возвращаться к обычной жизни. Изредка он поднимался с кровати, чтобы на ощупь подойти к окну и подставить лицо потокам тепла, все ещё надеясь увидеть сквозь мрак спасительный яркий луч. В остальном же юноша маялся от собственного бессилия, мучаясь от обрушившегося на его плечи страдания. Во вторник Лиама заставили встать и пройтись по палате с уже заранее ненавистной ему белой палкой. Все кончилось тем, что трость улетела в коридор, а сам юноша бессильно опустился на пол у стены, закрыв лицо руками и бессильно зарыдав. Он чувствовал себя беспомощным. Ущербным калекой… Как ему смириться с тем, что отныне ему никогда не увидеть людей, предметов, никогда уже не нарисовать ни одного полотна, не купить красок, цветных карандашей, пастели, восковых мелков?..Теперь это все для него бесполезно. Он не закончит учебу, не найдет работу, будет прозябать в нищете и отчаянии совершенно один. Кому он будет нужен, кто захочет иметь дело со слепым? Никому не нужны чужие проблемы, он ведь обречён!.. Как Лиаму жить дальше, ведь самые привычные занятия вроде готовки, мытья посуды или похода в магазин ему теперь непосильны! Может, он будет жить в доме престарелых, пока совсем не отчается или не сойдёт с ума? Лиам не знал. Его пугала неизвестность, пугало то, что он был зависим, уязвим и слаб… Как многое решает зрение. Почему раньше юноша не ценил то, что у него есть, что дано ему природой? Отныне, лишенный огромной ценности, молодой человек думал, что застрял в своей беспомощности… Ему не хотелось никого обременять. Лиаму было совестно и неловко, когда в общую столовую на второй этаж его отводила за руку одна из милых медсестер, помогала найти стол и сесть за него, не обрушив тарелки, а потом терпеливо ждала, чтобы после сопроводить юношу обратно в палату. Все не должно быть так, он ведь взрослый дееспособный человек, так почему за ним требуется присмотр! Почему Лиам нуждается в нем, почему он не может иначе! Юноша кричал на психолога, — мистера Дэвиса, немолодого мужчину с вкрадчивым голосом и невероятно большим запасом нервных клеток — говорил, что ему как отрезали руки, настолько он теперь бессилен. Порой в его речи мелькали слова о смерти… — Если вы хотите вернуться к привычной жизни, юноша, то извольте принимать нашу помощь, — говорил Лиаму мистер Дэвис из раза в раз, настаивая хотя бы попробовать. Конечно, несчастный считал, что толку от занятий немного, ведь зрение «белая палка» ему не вернёт, но врач был настойчив и обязывался лично курировать ослепшего мальчишку. В конце концов упорство доктора надоело Лиаму, и он решил согласиться ради того хотя бы, чтобы от него временно отстали с увещеваниями и настоятельными просьбами взять себя в руки. Сам юноша, растворяющийся в своей апатии, как капля йода в молоке, особого энтузиазма к подобному мероприятию не испытывал. Слишком больно и страшно было ему встретиться со своим главным врагом, в пасть к которому его безжалостно толкали врачи. Неизвестность пугала его, неспособность справиться с собой тянула вниз, ведь юноша будто заново родился — как приспособиться ему к такому новому для себя миру, как опять научиться в нем жить?***
Таким образом, к утру пятницы Лиам спустился к завтраку практически сам. За несколько дней он неплохо запомнил, где находятся кабинеты, в которые его обычно приглашали на обследования, пусть и натыкался на дверные косяки и цеплялся одеждой за ручки; по лестнице теперь он ходил куда увереннее — уже не держался за перила, как тонущий в шторм за спасательный круг, и более-менее успешно находил ногами ступеньки, промахнувшись всего пару раз. Самому Лиаму все это казалось крайне смущающим, учитывая, что подобные «тренировки» проводились в коридорах, и его, такого неловкого, неуклюжего, сопровождаемого целой толпой людей, видела, казалось, вся больница. Пусть Лиам не мог знать наверняка, какие у пациентов лица, он легко представлял интерес, смешанный с жалостью в их глазах. Юноше казалось, так глупо было все это начинать и становиться предметом всеобщего внимания. За шиворот вместе с холодом темноты залилось ещё одно чувство — унижение. В этом он мистеру Дэвису, естественно, не признался. Ведь ему — Лиаму — и без того уделили столько внимания, столько сил потратили на одного него и его упрямство — он понимал, что врачам принес только лишние заботы своим нежеланием помогать собственному выздоровлению, но ничего не мог с собой поделать. Слишком страшна свистящая мгла, чтобы пробовать в ней обжиться. Ему уже оказана слишком большая милость, чтобы быть настолько неблагодарным и жаловаться на выдуманные им же неудобства. Поэтому Лиам, преодолевая стыд и неловкость, в пятницу утром зашёл в помещение столовой без сопровождения. И без трости. Юноша не мог смириться с тем, что ему нужно подручные средство, словно хромому. Себя он просто не представлял орудующим подобным приспособлением, и пусть это было одно только его глупое упрямство, Лиам стоял на своем: трость ему не нужна, ходить с ней постыдно, ведь он… Не хотел признавать себя ослепшим. И не хотел, чтобы другие, кто мог случайно увидеть его, подумали бы о беспомощности несчастного и стали бы жалеть. Ведь без этой белой палки и черных очков со стороны он кажется вполне здоровым… И неважно, что на самом деле собственное нежелание смиряться делает ему же только хуже. Поэтому, войдя в столовую, Лиам растерялся уже на пороге. Вокруг было слишком шумно: кто-то говорил, смеялся, звенели тарелки, из коридора слышался голос диктора утренних новостей, за окном щебетали птицы и шуршали кроны недалеко стоящих от больницы деревьев. Нельзя было собраться, сориентироваться, обратиться в абсолютный слух, чтобы сконцентрироваться на чем-то одном и идти на звук, как его учили. Да и полоса препятствий из безмолвно притаившихся на его пути столов и стульев существенно усложняли дело. В руках у Лиама ведь не было белой палки, чтобы обнаружить по дороге «мины» прежде, чем на них подорваться. Пришлось идти наугад, делая вид, что юноша видит, куда направляется. Как же глупо все это было, как позорно он себя ощущал, совершенно потерянный, но гордый для того, чтобы просить чужой помощи. Поэтому, гордый и упрямый, — растерянный и напуганный — он двигался, не зная куда, пока во что-то не вписался локтем. Послышался звон посуды, чей-то вскрик, скрип ножек пластиковых стульев, скребущих по паркету. Кто-то встал, столовая вмиг оживилась. — Вы что, не видите, куда идете! — на него кто-то кричал совсем близко. Женский голос, недовольный, полный раздражения и досады. Должно быть, он переколотил целую гору посуды, и весь пол теперь был усеян белыми пазлами осколков. Лиам ведь даже понять не мог, насколько велик масштаб учиненных им разрушений, сколько и чего он разбил, в кого влетел… Внутри гадостно засвербило, снова глаза защипало от несправедливости, от чувства собственной слабости… — Простите… — еле сумел он выдавить из себя извинение. Щеки мгновенно потеплели, стыд прошёлся по позвоночнику мерзким холодочком. — Я помогу собрать, давайте я… Лиам тут же, не думая, опустился на колени, принялся шарить по полу, не боясь, не задумываясь, что его желание исправить положение может навлечь только больше бед. Ведь так бы он поступил раньше, принялся бы помогать, но сейчас… Он ведь не может… — Нет уж, не надо, лучше идите, — процедили недовольно. Юношу слегка отпихнули, чтобы он не поранился, наткнувшись на осколок. Пришлось подняться. О, как же Лиаму хотелось в тот момент провалиться сквозь землю! А лучше сразу умереть, чтобы не испытывать этого гадостного чувства стыда, этой тяжести, ощущения собственной… Никчемности… Неполноценности… Есть сразу же перехотелось. Зачем он пришел сюда, в самом деле? Почему почувствовал в себе уверенность, готовность? Ведь нисколько он не в силах, его притворство быстро раскрылось… Прикусив губу, Лиам поспешил выйти, втянув голову в плечи, словно провинившийся школьник. Он решительно не знал, куда идет, ноги сами несли его, по дороге собирая углы скамеек и дверные косяки. Паршиво… Гадко, отвратительно… Вновь в горле застрял непроглатываемый ком обиды и унижения, соленый, мокрый, тяжёлый… Замкнутый круг, в котором Лиам крутится всего каких-то жалких несколько дней, а ему уже кажется, что вся жизнь его будет такой: полной этой мерзенькой жалости к самому себе и ощущения себя неполноценным… От безвысходности хотелось кричать, бить что-нибудь, кому-нибудь нахамить, тянуть себя за волосы, царапать руки до ссадин. Хотя последних у Лиама и без того было достаточно: после той ярмарки все лицо его было в порезах, а руки — в синяках. Но какая разница, он ведь не может посмотреть на свои увечья. Каким-то образом Лиаму удалось спуститься по лестнице и выйти на крыльцо больницы, почти ни во что не врезавшись. Юноша не думал об этом, ему хотелось лишь уйти подальше от людей, чтобы его, опозорившегося, униженного, никто не видел, не осуждал и не начал сочувствовать. Ему хотелось, чтобы все было как раньше. Зачем он отправился на тот праздник, зачем даже участвовал в разработке дизайна баннеров для этого паршивого дня, насильно выбившего из-под его ног землю! Ведь теперь юноша летит в неизвестности, не зная, что там — в бездне, насколько больно ему будет удариться о дно? И как он будет с него подниматься? Сев на верхнюю ступеньку больничного крыльца, Лиам поднял голову. Обхватив колени руками, он вновь подставил лицо теплым невидимым лучам. В сердце до сих пор колыхалась пожухлой степной травой робкая надежда увидеть солнце. Хотя бы небольшой его проблеск. — Молодой человек, извините, пожалуйста… — услышал он вкрадчивый голос откуда-то сзади. За спиной хлопнула больничная стеклянная дверь, обдав его прохладным потоком воздуха; кто-то подошёл почти неслышно, незаметно. Ему уже все равно. — Уйдите, — коротко отрезал Лиам, демонстративно делая вид, что спокоен, что совсем недавно не собирался расплакаться. Что с ним такое? Для кого юноша так рисуется, что-то из себя изображая? Почему Лиаму теперь так важно быть в чужих глазах сильнее, чем в собственных? Слепота определенно портит его характер. Сидя на железных ступеньках, пригретых невидимым осенним солнцем, прижимаясь щекой к балясине, Лиам понял, что к его грубой просьбе не прислушались. Человек, прервавший его душевные самоистязания, никуда не исчез — напротив, Лиам почувствовал движение рядом с собой, его колено задело что-то лёгкое, тканевое, ступенька чуть дрогнула, когда на нее опустились. — Вы не порезались? Было столько осколков, я подумала, вы могли пораниться, — тихий голос был женским. Другим. Не тем, что отчитывал Лиама, не тем, что на него накричал. — Какое вам дело? — юноша сам не ожидал от себя подобной интонации. Обычно вежливый и учтивый, в тот день он был не лучшим собеседником. Внутри успело что-то заскрестись, возмутиться, требуя немедленных извинений, ведь на самом деле он не хотел грубить — подумал, да, но ведь это были лишь мысли, причем пронесшиеся в его голове поспешно, в порыве раздражения! Собственное хамство поохладило злость на несправедливую судьбу. Лиам открыл было рот, чтобы просить прощения, но вдруг услышал: — Я не знаю, — прозвучало растерянно. — Мне показалось, вам нужна помощь. Юноша удивлённо повернул голову в сторону чужого голоса. Он сделал так по привычке, ведь незнакомку он не увидел, и смысла от этого действия не было. Вдруг она тяжело вздохнула — Лиам понял, так женщина постаралась скрыть свой ужас при виде его шрамов. Лиам и сам, несмело трогая кожу вокруг глаз и носа, невольно вздрагивал, представляя, как он мог бы выглядеть с этими боевыми ранениями, заработанными так глупо. Не ходил бы он на ту ярмарку… — Всевышний послал вам такое испытание… Должно быть, вы очень сильны духом, юноша, — она говорила на одном дыхании, словно страх при виде его увечий сковал лёгкие, не давая вздохнуть. Лиам опешил. Злость вдруг перекрасилась в апатию, совесть кольнула немым укором. Она так добра, хотя ей нагрубили… Знать бы, кто его собеседница, почему ей есть дело до совсем незнакомого человека?.. — Вовсе нет, — отозвался Лиам, откидываясь назад. В поясницу врезалось острое ребро ступеньки. Отвернувшись от женщины, он думал было замолчать, сделать вид, что шум деревьев и почти совершенное безмолвие больничного дворика куда интереснее завязывающейся беседы, но что-то внутри просило выговориться. Ведь незнакомому человеку куда проще открыться — с ним можно больше никогда не встретиться. — Если Всевышний и есть, ему совершенно наплевать на нас. — Позвольте, вы не правы, — она заговорила, казалось, чуть увереннее. Лиам понял вдруг, что чувствует на себе ее взгляд. Женщина не отводит глаза, не опускает головы. Странное ощущение. Может, даже надуманное, ведь откуда юноше знать наверняка?.. — Всевышний видит каждого. Он не стал бы чинить нам тех преград, какие мы не смогли бы преодолеть. И раз так определено судьбой, значит, так нужно зачем-то, только нам не понять Его замысел, ведь мы — всего лишь смертные. Нам стоит нести свой крест со смирением, но и с достоинством. В душе опять начало закипать раздражение. Да что ей от него надо, в самом деле! Почему не уходит, неужели не чувствует, что собеседник не расположен к общению? Сдались ему эти проповеди! Кому теперь молиться? Небеса жестоки, над людьми они только смеются, отбирая все больше и больше… Свыше милости юноша ждать точно не станет. — Так говорит ваш духовник? — Лиам не думал, что может быть настолько колючим. Сдув прядь волос со лба, он вновь повернул голову в сторону своей новой знакомой. Пустыми глазами юноша остановился предположительно там, где должно было находиться лицо собеседницы. На этот раз она не вскрикнула. — Нет, но, думаю, он бы со мной согласился, — удивительно, насколько женщина не слышала в его словах иронии. Ведь Лиам не ждал услышать ответ на свой, очевидно, риторический вопрос. — Знаете, прежде я посещала церковь святого Франциска по воскресеньям, но в эти выходные пропустила службу из-за… — она замялась, но юноша и так понял. Раны после той ярмарки болят не у него одного. Повисло странное молчание. Оно, оседая в воздухе тонкими каплями, казалось давящим. Наверное, стоило ей что-нибудь ответить, но Лиам боялся открыть рот, чтобы не сказать вновь что-нибудь резкое. Вмиг он почувствовал себя тем ещё грубияном. Лучше бы ему нахамили в ответ, одернули, сказав о недостатке воспитания и манер. Так было бы справедливо… Дверь за спиной открылась снова — Лиам услышал характерный звук опускающейся ручки и лёгкое царапанье металлических язычков об ответную планку. Раздались грузные шаги, ступеньки задрожали. — Ну и куда же вы сбежали? Не стоит опускать руки при первой неудаче, — это был мистер Дэвис. Тяжёлая сухая рука опустилась Лиаму на плечо, ее тут же захотелось стряхнуть, но юноша сдержался. — Пойдёмте. Простите, мадам, я украду вашего кавалера на внеплановый осмотр. У него явно было приподнятое настроение. Пришлось встать и последовать за врачом внутрь здания. В душе Лиама мешалось странное сочетание чувств: по синусоиде его настроение сменялось от раздражения до неловкости, от стыда до вновь закипающей злости. Юноша не мог понять, что так на него влияет, что заставляет качаться из стороны в сторону его душевное равновесие, разбалтываясь все больше и больше. Весь мир с его слепотой вдруг стал таким отвратительным. Лиам чувствовал отчаяние ребенка, которого дразнит банка с печеньем, стоящая на верху подвисного шкафа. Красная крышка, шоколадная крошка… Ее видно, но не достать. Теперь он может только трогать, но глаз не открыть. Все вокруг реально до тех пор, пока имеет текстуру, форму, объем. Температуру, поверхность. Все так близко, но ничего не увидеть. Пока Лиам вставал, влекомый — настойчиво тащимый — рукой психолога, его поймали за ладонь тонкие пальцы. Легко, осторожно, совсем ненавязчиво. — До свидания, — прошептала она, отпуская руку юноши. Касание было скользящим, теплым. И мягким. Приятным и неожиданным. Настолько, что Лиам не смог попрощаться. — Вижу, вы заводите знакомства, очень рад — сказал мистер Дэвис, пока больничный лифт ехал с третьего этажа на первый. — Общение с другими людьми — важная часть реабилитации. Учитывая ваше состояние, хорошо, что вы нашли с кем-то общий язык. Лиам, ощупывая прохладную гладкую панель с единственной выпуклой кнопкой и узором из мелких выпирающих точек под ней, молчал, не в силах сказать, что никаких знакомств он заводить не планировал, да и что в принципе общаться с кем-либо у него не было особого желания. Но все же теплое, почти невесомое прикосновение оставалось невидимым следом на пальцах, лёгким напоминанием о случайной встрече в такой неудачный день.***
Больше Лиам не думал о той странной встрече, стараясь вычеркнуть из памяти злополучную пятницу. После того дня юноша решил, что пора заняться хоть чем-то, чтобы совсем не сойти с ума в четырех стенах. Да и наедине со своими мыслями было куда неуютнее, чем в то утро в столовой, так что, решив сбежать от собственных страхов, Лиам стал покорно следовать рекомендациям мистера Дэвиса. Врач выдавал ему небольшие задания, которые юноша обязывался выполнять и после отчитываться об успехах. Конечно, стоило бы следить за пациентом, чтобы реабилитация шла эффективнее, вот только пациентов, подобных Лиаму, было человек около сорока, а вот психологов на одну больницу только трое, потому пришлось положиться на добросовестность и честность мальчишки. К тому же, помощь нужна исключительно больному, и его дело — брать её или нет. Лиаму сказали больше гулять по территории больницы, параллельно учась использовать ненавистную белую палку. Юноша уже немного умел правильно опознавать препятствия, ведя трость прямо, а не орудуя ей, как клюшкой для гольфа, размахивая в разные стороны. Ощупывать дорогу не было очень уж сложно, пусть первое время и было непонятно, что вообще делать с этой странной штукой, которая каким-то образом должна заменить ему глаза. Пересиливая возмущение, щипающее где-то в горле, Лиам озадачивал себя тем, чтобы суметь пройти прямо по тротуару, не зайдя на газон и не наткнувшись на кирпичную кладку, ограничивающую траву от дороги. Наверное, там были клумбы, отороченные цветными овальными камешками, или, может, вазоны, а в них цвели монстеры, такие же, какие были в самой больнице — Лиам знал, ведь чуть не уронил горшок на третьем этаже, пока самостоятельно изучал пространство внутри здания. Или, может, за низеньким каменным ограждением росли сосны, ствол у корней которых обязательно выбелен. Молодые деревья, покрашенные таким образом якобы от вредителей, чем-то напоминали Лиаму своим видом простые карандаши с ластиком, закреплённым на конце металлическим вытянутым обручем. Ему вспомнилось, как на нудных уроках и лекциях эту блестящую перефольгу недоалюминий очень часто хотелось прикусить или даже начать жевать со скуки. Конечно, от дурной привычки тянуть в рот что не попадя Лиам избавился ещё в средней школе, но порой приличия забывались: трещали ручки, кончики карандашей, деревянные линейки… А потом было очень неловко, когда соседи по парте просили одолжить что-нибудь из канцелярии, и оказывалось, что у Лиама нет ничего более презентабельного, чем маркер с измятым колпачком и ластик, испещренный дырочками-отпечатками от острозаточенного карандаша. Было же время… Теперь юноша с опаской думал, что впредь ему нечего будет вот так невзначай погрызть. Мистер Дэвис пообещал, что со следующей недели его начнут обучать азам письма и чтения — психолог обмолвился также, что присматривает реабилитационный центр для незрячих, и что Лиам, если будет содействовать врачам и следовать их рекомендациям, вполне сможет туда отправиться, только вот юноша его уже не слушал. Вскоре он встретится с новым испытанием— вновь обучиться грамоте. Так странно было понимать, что в двадцать пять лет студент, почти закончивший обучение, заново начнет учить алфавит. Какой же несуразной и чужой стала жизнь, ведь это все — это должно происходить не с Лиамом, с кем-то другим… Он никогда бы не представил, что вот так может лишиться зрения. Оборвалась его прошлая, связанная из разноцветных ниточек, точно пестрая фенечка, рисующаяся судьба, проложенная из детства куда-то в туманное завтра. Отныне эти ниточки, словно макраме, он может только потрогать, ощутить из чего они, как завязаны хитрые узлы… И где они рвутся, где становятся из ярких…никакими. Лиам боится забыть, что такое цвет. Воображение до сих пор способно нарисовать ему картины прошлого, того ничтожно малого, что он успел посмотреть, прочитать, запомнить глазами, но… Все сложнее держать эти образы перед ослепшим взглядом, рисунки памяти сыпятся речным песком, стоит попробовать вспомнить изображение в деталях. Он ещё помнит свой дом, обстановку в квартире, частый бардак на рабочем месте, графитовые следы на столешнице, капли краски, мазки акварели по плотной хлопковой бумаге… Пока ещё держатся в памяти лица преподавателей и однокурсников, университетских приятелей, соседей по лестничной клетке. Отец с его седыми волосами и неопрятно подровненной бородой, его старый костюм, бабочка, трясущиеся сухие руки, узловатые пальцы, перебирающие очередную бесполезную мелочь, а для него — драгоценность. Лиам боится, эти картины исчезнут, истончатся, размокнут в его тоске, в его отчаянии. Ведь упаднические мысли так легко окутывают разум, забирая в свой липкий капкан. Идя по дороге вдоль торца больницы, Лиам не сразу заметил, как наступил на что-то. Погруженный в свою печаль, юноша только по чужому возмущённому голосу и странному хрусту понял, что что-то сломал. Нечто маленькое, в меру мягкое и ломкое было нечаянно им раздавлено. Вновь он что-то испортил… — Эй, ты что наделал! — послышалось откуда-то снизу. Это был девичий голос, звонкий, блестящий, как струя родниковой воды. — Теперь… Стой, теперь из-за тебя у меня целых два мелка! А нет, даже три, или…погоди, крошки тоже считаются? Как думаешь, этими кусочками ещё можно рисовать? Глянь под ноги! Да аккуратно, не раздави ещё сильнее! Лиам совсем опешил, когда к нему кто-то подбежал, несильно потянул в сторону, схватив за рукав, и, не переставая говорить, начал кружить рядом. Трость тут же захотелось отчего-то спрятать за спину. — Возьми, поможешь мне, — сказала вдруг девочка, легко коснувшись локтя Лиама. Она проворно вложила в пальцы юноши пыльный прямоугольный брусочек. — Я Прима, кстати, а ты? Он не знал, как тактичнее ответить. Неужели девочка не видит, не понимает, в какое неловкое положение ставит слепого своей просьбой? Дети порой такие странные, такие чудные… — Я Лиам, — отозвался юноша, нервно вращая мелок в руке. Он даже не мог понять, какой цвет ему дали. С чего-то он показался синим… Непонятно. — Но, Прима, понимаешь… — Как считаешь, бабочке лучше нарисовать жёлтые крылья или зелёные? — девочка, казалось, не слушала. Взяв Лиама за руку, она повела его куда-то в сторону и вдруг потянула вниз, призывая опуститься на асфальт. — Нет, зелёные нельзя — она же сольётся с травой. Слушай, бывают зелёные бабочки, ты когда-нибудь видел? Наверное, это странно — ведь бабочки должны быть яркими, как цветы, а я что-то никогда не видела зелёных цветов. Когда они ещё не раскрылись — да, но ведь это не сами цветы, а только их бутоны, а вот бабочки… Выбери лучше сам, я что-то сомневаюсь… Послышался шелест картона — так открылась коробка с мелками где-то у Лиама перед лицом. В колени втыкались мелкие камешки, вмешанные в асфальтовое покрытие. Оно должно быть светло-серым, с блестящими вкраплениями… — Прима, я… я ничего не вижу, прости, — еле смог произнести юноша, перебирая повлажневшими пальцами кусочек отломанного мелка. Так неловко ему было признаваться в своей слепоте. Трость, спрятанная за спиной, показалась вдруг очень тяжёлой, словно на ней была намотана железная поржавевшая цепь. Опять противное липкое чувство заставило пожелать, чтобы под ногами развалилась земля. Но девочка, похоже, ничуть не смутилась. Усмехнувшись, она положила картонную коробку между собой и Лиамом и вдруг сказала: — Ну и что? Разве это препятствие? Выбирай, и мы создадим настоящий шедевр! Лиаму хотелось встать и уйти, даже обидеться на такие глупые и наивные слова, но… Прима как обдала его потоком солнечного света, лучами розового, белого, золотисто-желтого, теплого цвета, которые тяжело было расстраивать. Девочка слишком счастлива, чтобы огорчать ее своим отказом. Лиам решил подыграть. — Хорошо, пусть бабочка будет… — перебирая пальцами пыльные прямоугольные брусочки, некоторые из которых были стёрты наполовину и даже больше, — один был размером не больше ногтя, должно быть, девочке он нравился сильнее остальных — юноша делал вид, что выбирает. Наконец определившись, он вытащил кусочек мела из угла коробки и протянул его Приме. — Вот, держи. Лиам постарался коротко улыбнуться — получилось натянуто. Все ещё неприятное чувство неловкости щекотало внутри. Зачем ты дразнишь его, Прима, ведь он больше не может творить… — Нет, крась лучше ты, — сказала она весело. — У меня плохо получается рисовать левой рукой — я же правша. Лиам так и остался сидеть с протянутой ладонью, вновь не зная, как поступить. Запоздалая мысль прикололась к сознанию английской булавкой: Прима тоже пострадала на той ярмарке, у бедняжки что-то с рукой. Однако она не печалится, не грустит, рисует мелом на асфальте… Про себя Лиам отметил: маленькая девочка его сильнее. — О, я придумала! — вдруг сказала Прима, хлопнув в ладоши. Звук получился глухим — руками ударили не синхронно. — Мы нарисуем вместе: это будет наш общий шедевр — мой и твой, идёт? Прохладные тонкие пальчики взяли Лиама за запястье. Сердце его пропустило удар, когда Прима стала вести его руку по поверхности тротуара. Мел спотыкался на мелких камешках, вкрапленных в поверхность дороги, крошился, оставляя за собой яркий след. Пальцы дрожали, сжимая пыльную палочку чересчур крепко. Второй кусочек мела, тот, что Лиам нечаянно раздавил, с пористым сколом, предположительно синий, юноша положил в карман. По привычке, не задумываясь, как спрятал бы выпавшую из сумки мелочь. Обычно в его одежде чего только не находилось. — Так бабочка все же жёлтая? — поинтересовался Лиам, пока девочка двигала его рукой из стороны в сторону. Он старался сделать ровную штриховку, как если бы создавал набросок на бумаге. Почему-то юноше хотелось, чтобы Приме понравился результат их общих стараний. — Ну… не совсем. Ты выбрал розовый цвет, — сказала она, чуть замявшись. Но тут же голос ее оживился, стал звонче и ярче. Должно быть, так звучала бы радуга, переливаясь тонами, точно спектром цветов. — Но теперь я смотрю и понимаю, что розовый — тот цвет, который нам был нужен. Ведь бабочки — они красивые, яркие, они должны привлекать внимание, а что может быть красивее и ярче розового цвета? Лиам усмехнулся. На этот раз искренне. Его так трогала открытость Примы, ее неугомонная разговорчивость, живость, присущая очень счастливым детям. Юноша успел ей чуточку позавидовать. — Прима, а почему ты рисуешь здесь, а не рядом с детским корпусом? Это ведь соседнее здание, — Лиам решил занять девочку беседой. Теперь ему было интересно узнать побольше о своей новой знакомой, такой веселой и беззаботной. Кажется, юноша стал чуточку от нее заражаться. Бабочка была покрашена в розовый и, как сказала Прима, фиолетовый оттенок. В компанию ей требовалось изобразить ещё двух подружек, оранжевую и жёлтую, ведь какая же уважающая себя бабочка летает без сопровождения? Рука Лиама усердно вырисовывала неровные линии, повинуясь воле юного творца. — Да там же скучно! Что с этой малышней — даже не поиграешь. А асфальт там уже кончился — его весь исписали своими каракулями, — Прима вдруг убрала руку, стала перебирать оставшиеся в коробке мелки. Передав Лиаму новый цвет, она продолжила: — Ведь там одни десятилетки, а мне уже четырнадцать! Юноше стало так весело от ее слов, что он не сдержал улыбки. Как здорово быть подростком, чувствующим себя настолько взрослым, что уже становится стыдно играть с ребятами помладше. От Примы нежно пахло чем-то травяным. Нагретым солнцем, сладким и медовым. Вдыхая легкий аромат, Лиам подумал, что, может, девочка украсила себя цветком, поэтому он слышит этот приятный аромат совсем близко? Проводя очередную линию, закрашивая крылья новой меловой бабочки, юноша решился спросить: — Чувствуешь, в воздухе стоит такой запах! Я думаю, он красивый, что скажешь? — О, тебе нравится? — Прима вновь оживилась. Перехватив ладонь Лиама поудобнее, она стала пытаться управлять его пальцами, чтобы изобразить завитки-узоры по краю крыла нарисованной бабочки. — Это мой венок из одуванчиков, здорово, да? Вообще, странно, что они ещё цветут, но рядом с дорогой вот были, я сбегала и сорвала. Они пахнут…солнцем. Мне так кажется. Лучше и сказать было нельзя. Лиаму показалось вдруг, что в душе его стихает ураган. Это ещё не штиль, но волны определенно стали спокойнее. Сидя рядом с Примой на асфальте, юноша думал, что эта девочка впитала в свой голос улыбки тысячи солнечных зайчиков, так она была очаровательна в своей детской радости, в собственной фантазии, овеивающей запахом поздних одуванчиков и шелестом крыльев нарисованных бабочек. Голову Лиама вскружили невидимые цветные картинки. Вдохновленный, он не заметил, как темнота в душе расцвела фейерверком. — Сколько времени, не знаешь? — спросила вдруг Прима, отнимая руку от ладони юноши. Рисунок был закончен: три пестрые бабочки порхали в спиралевидных облаках над полем из чёрточек-травинок. — Наверное, меня уже ищут. О, у тебя есть часы, дай глянуть! Лиам и забыл. Он не успел опять смутиться — девочка вдруг схватила его за левую руку и поднесла к лицу его запястье. — Мне пора, уже четыре, — сказала она. Голос Примы немного увял, точно одуванчик понурил головку, недопив воды. — Я пойду, не скучай! Волосы девочки коснулись кожи Лиама, кончики мягко щекотнули его по руке. Захотелось на нее посмотреть… Постараться забрать в память черты лица, представить хотя бы примерно ту, чей свет юноша не смог увидеть, но который его согрел. — Подожди, — сказал он, несмело касаясь пальцами мягких прядей волос. — Я хочу тебя увидеть… Прима не возражала. Она весело смеялась — Лиам нащупал улыбку на ее лице, аккуратный нос, большие глаза… Девочка наверняка очень красива в своем венке из одуванчиков, с волнистыми, кажется, светлыми волосами по плечи. Она похожа на тот свет, которым пахнет, которым лучится ее смех, ее глаза, ее радужное, как крылья бабочек, воображение. — Ладно, пока, Лиам! Может, я ещё приду, если мне опять захочется порисовать — вокруг вашей больницы ещё много чистого асфальта. Она убежала, на прощание хлопнув юношу по плечу. Идя обратно, Лиам не мог стереть с лица блаженную улыбку. Кажется, он смог увидеть солнце даже ослепшими глазами.***
Лифт приехал довольно скоро, и Лиам успешно справился даже с тем, чтобы нащупать кнопку на внутренней панели — благо, этажи были пронумерованы не только непонятным точечным узором, в котором ему предстояло разобраться, но и обычными объемными цифрами. На шестой этаж железная коробка с гладкими стенами внутри и, кажется, зеркалом с задней стороны — на ощупь походило на стекло, Лиам даже вытер рукавом места, к которым прикасался пальцами, чтобы не оставить следов — поднималась довольно уверенно, но вдруг остановилась. Послышался звук открывающейся двери — по полу прошлась мелкая вибрация. А после раздались шаги. В лифт зашёл ещё один пассажир. — На какой вам этаж? — спросил Лиам, стараясь казаться вежливым. После компании Примы осталось приятное дружелюбное послевкусие, как от леденца, чей вкус остаётся на языке, хотя сама конфета уже давно растворилась. Хотелось подольше сохранять этот медово-радужный флёр, кружащий в хороводе тягостные мысли и не дающий им оседать на поверхность сознания. — На седьмой. Ой, это вы! Здравствуйте! Та самая женщина, с которой Лиам пару дней назад был так неприветлив. Он узнал ее голос: нежный, приятный. Лёгкая капель, мелодично стекающая с растаявшего козырька крыши. Ненавязчивый, спокойный. — Добрый день, — поздоровался Лиам, постаравшись даже чуть улыбнуться. Получилось естественнее, чем в первый раз рядом с Примой. Слева щёлкнуло — она нажала на кнопку. Двери закрылись, пол задрожал. Лифт поехал наверх, стали подгибаться колени, а желудок привычно немного упал, чтобы после вернуться обратно. Незнакомка встала рядом, невидимая, чуть ощутимая. Колено юноши вновь задело нечто тканевое — кажется, она носила платья с летящим подолом. Наверное, стоило перед ней извиниться. Для чистоты собственной совести, чтобы не чувствовать тянущего вниз камня, привязанного канатом к душе, чтобы не тянула так балластом противная приставучая вина, цепляющаяся к мыслям, как репейник. — Наверное, в прошлую нашу встречу я вел себя не слишком вежливо, — сказал Лиам, задев ее руку своей. Мягкая, теплая. Пальцы у нее тонкие, гладкие. — Простите. — Ай, забудьте, — воздух колыхнулся, задев щеку юноши хрупким ветерком, — она отмахнулась. — Вы были не в настроении, со всеми случается. Лучше… Лучше скажите, где вы так вымазались? У вас все лицо в чем-то цветном. Да, кажется, пару раз Лиам смахивал пряди правой рукой, в которой держал мелки, трогал лоб пальцами, прикасался к щекам. — А, это я помогал раскрыться юному дарованию на художественном поприще, — улыбнулся Лиам, проводя по лицу ладонью в надежде стереть разноцветную пыль. — Вот, видимо, издержки производства. Она усмехнулась. Звеняще, открыто. Чисто. Мелодично. Лиаму такие мысли показались странными. Теперь он жил в мире звуков и ощущений, все больше он в нем растворялся, неохотно становясь его частью. До сих пор не желалось верить в то, что один-единственный вечер прорезал такую глубокую линию на его судьбе. На душе, сознании. Ему придется научиться существовать в мире прикосновений и вибраций, голосов, шелеста, лязга, скрипа, шума… Как же он скучал по цвету, по зрению… Стирая меловые следы ладонью, Лиам не знал, получалось ли. Ему ведь даже в зеркало не посмотреться, чтобы проверить… — Постойте, вы так только сильнее размажете, — голос ее раздался уже ближе. Женщина шагнула к нему, Лиам почувствовал, как повеяло духами. Словно незримая шаль, его окутал тонкий, еле ощутимый аромат, сложный в описании. Она пахла чем-то невесомым, небесным. — Разрешите вам помочь? Юноша еле заметно кивнул. Свободная, тонкая рука прикоснулась к его скуле. Нежные пальцы, держащие мягкий кусочек ткани, расшитый по краю — кожу щекотали звёздочки кружев, — касались еле-еле, бережно, аккуратно. И то ли лифт стал дрожать сильнее, то ли у юноши вдруг подкосились колени, а сердце подпрыгнуло и оборвалось, когда теплая кожа незнакомки случайно обожгла край его губ. Они молчали, казалось, давно проехав нужный этаж. Лиам не понимал, почему так долго не звучит пронзительный звон, почему прохладный механический голос не оповещает об остановке. И почему больше не чувствовалось больничного запаха лифта с примесью моющих средств и освежителя воздуха, а ощущался только аромат ее крема для рук: лотос, сирень, уходящая весна. От волнения боязно было вдохнуть. Чтобы не разрушить, не оборвать этот тонкий, прозрачный мираж, тепло и нежность чужих рук, платок, пахнущий свежестью, стиральным порошком. Юноша был как во сне, объятый столь лёгкими, хрустальными чувствами… — Шестой этаж, — произнес безжалостный голос с записи, разбив полупрозрачный витраж из ароматов, из ощущений, температур, прикосновений. Все резко оборвалось, как пленка старого кинофильма, сорванная с вращающейся катушки. С шипением открылись панельные двери, разъехавшись в стороны, точно в купе. — Кажется, вам пора? — произнесла она, отстранившись. Платок в последний раз скользнул по щеке, дразня-целуя кружевом на прощание, одаривая невинной, мимолётной лаской. — Да, — ответил Лиам, все ещё находясь где-то в трансе, в той мечте, что околдовала его и теперь не желала отпускать, вплетаясь в волосы, оседая на радужке слеплых глаз полупрозрачными бусинами. И только идя в свою палату, ощупывая тростью коридор и считая двери по форме ручек, юноше понял: он не спросил имени своего полуневидимого наваждения, не узнал, как зовут женщину, которая второй раз к нему даже слишком добра.***
Дни потянулись как один, долго и муторно. Лиам старался разобраться в языке выпуклых точечек, но все они сливались в непонятный узор, который хотелось соскрести ногтями после бессильных попыток понять написанное. Шрифт Брайля ему не давался: все было слишком одинаковым, сложным, ему словно приходилось выучить два, — даже нет, не два, а все четыре алфавита, чтобы понимать эти чёртовы точки размером меньше ушка иголки, читать их, писать их в отзеркаленном виде и все это слева направо! В голове все смешивалось, ничего не получалось запомнить. Руками не выходило нащупать квадратик с двумя столбиками из трёх отверстий и отличить одну такую «букву» от следующей. Проклятая слепота выбросила его в море, в котором Лиам с трудом барахтался, стараясь ещё держаться на плаву. Получалось ужасно. За эти дни юноша больше ее не встречал. Ни загадочную женщину без имени, ни Приму — должно быть, последней надоело рисовать и девочка нашла себе более веселое занятие в детском корпусе с «десятилетками». Хотелось вернуть ей нечаянно украденный мелок, который Лиам после обнаружил в своем кармане. Юноша так и не узнал, какого он цвета. Мистер Дэвис давал новые задания, полагаясь на сознательность пациента и его желание скорейшей реабилитации. Лиаму было поручено купить что-нибудь в буфете столовой. Конечно, на возмущение от упоминания этого места врач только отмахнулся: «Ведь это нужно вам, а не мне. Придется научиться распознавать деньги на ощупь, ведь не всегда получится расплачиваться картой». Только вот как это сделать, — распознать — он почему-то рассказать не удосужился. У Лиама было не так много вещей с собой, медсестры помогли ему изучить содержимое своей сумки заново — он и забыл, что кроме четырнадцати долларов и нескольких монеток по десять и пять центов у него где-то во внутреннем кармане помимо всего прочего завалялись скрепки, фантики от леденцов и несколько резинок для волос. Тем не менее проблема оставалась проблемой: шелестящие под пальцами бумажки никак не отличались друг от друга, и если на монетах ногтем ещё можно было прощупать цифры, то купюры упорно не хотели поддаваться и молчали о своем номинале. Возможно, психолог затеял с ним игру, хотел, чтобы Лиам сам искал решение для возникающих трудностей… Разве что этим можно было объяснить то, что квалифицированный специалист бросил недавно ослепшего парня на произвол судьбы и решил лишь изредка его консультировать. Должно быть, в этой стратегии заключалась какая-то глубокая идея, какую Лиам в силу своего неведения не мог принять и осмыслить. Поэтому в коридоре у окна, за которым шелестел опавшими листьями прощальный осенний ветер, Лиам стоял и старался понять, какую купюру он держит в руках. Ведь проклятая гордость не позволит спросить, лучше же заниматься настолько полезным делом и стараться увидеть то, что никак рассмотреть нельзя! — Что вы делаете? — послышалось сзади. Локтя коснулись теплые пальцы. Голос раздался над ухом, словно укрывая от других пациентов, которые изредка проходили по коридору. Да, это вновь она. Лиам не удивился: запах чистоты, стираной одежды и чего-то ещё обнял его, стоило женщине оказаться рядом. В душе чуть защекотало приятное чувство. Лиам тяжело вздохнул, собираясь с духом. Вновь этот якорь собственной беспомощности потянул на дно, стягивая из этих сиренево-лиловых облаков ее духов, охвативших сознание. — Помогите… Подскажите, пожалуйста, что это за купюра? — мурашки посыпались мелким бисером по спине, отстукивая дробь вдоль позвоночника. Опять ему стало неловко! Видимо, со своей слепотой Лиаму уже не смириться… Всю жизнь его будет преследовать этот отвратительный стыд за то, что он не может обойтись самостоятельно, что вынужден просить помощи… Ему казалось это унизительным. Она наклонилась. Юноша понял вдруг: пахнет ладаном. Вспомнись слова про пропущенную службу, про церковь святого Франциска. Волосы женщины вобрали запах благовоний, пропитались туманным дымком тлеющего фимиама. И почему ему подумалось, что это в каком-то смысле даже красиво? Ему помогли. На подоконник слева направо были выложены две пятидолларовые купюры, затем бумажка в два, и после две по одному. Монетки были сложены в стопочку от большей к меньшей. Вот только Лиам боялся забыть и переспрашивать заново. Это было бы глупо — просить помощи дважды. — Согните их, — подсказала женщина. Она осторожно коснулась руки Лиама, вкладывая в его пальцы самую дорогую бумажку. — Как вам захочется, только бы вы отличали. Лиам подумал, что мысль это достаточно дельная. Одни купюры он согнул пополам, вторые — в четверть, последнюю оставил такой, как была. Положив деньги в карман, юноша почувствовал облегчение: половина миссии была выполнена. — Спасибо, — поблагодарил он. Лиам протянул ладонь, чтобы коснуться руки женщины, но задел что-то марлевое и твердое. Поспешно отдернув руку, юноша понял, что это была перевязка… У нее гипс на правой руке. Он хотел было открыть рот, чтобы начать извиняться, но его перебили: — Не будем об этом, — голос собеседницы потускнел, затягиваясь ситцевыми тучами. Стало неловко: Лиам ее расстроил? — Может, вам помочь ещё с чем-нибудь? Захотелось отблагодарить свою спасительницу чем-нибудь существенным. Лиам решил, пора выполнить задание мистера Дэвиса, но… — Не совсем. Но пойдёмте со мной, пожалуйста. Стоит даже превзойти его ожидания.***
С Жозефиной — а именно так звали его новую знакомую — Лиам довольно быстро нашел общий язык. Решив поступить как истинный джентльмен и угостить даму, юноша не прогадал — пирожком с ягодами она осталась вполне довольна, а сам Лиам приятно удивился, когда к нему придвинули пластиковый стаканчик с кофе из автомата. Напитки оттуда так сладко пахли корицей и ванилью, что этот аромат тянулся по всему этажу незримой молочно-кремовой лентой, струясь вдоль стен до лестницы и обрываясь где-то у дверей лифта Она помогла Лиаму сесть, он открыл женщине бумажный пакетик с сахаром и осторожно высыпал в стаканчик с рельефными кольцами. И никто, на удивление, не пострадал: ни столовая, ни собственная гордость. Спустя пару дней их отношения можно было назвать даже приятельскими. Вместе они гуляли по больничному дворику, и пусть Лиам все ещё стыдился того, что вынужден ходить с тростью, и не признавал темных очков, а также просил Жозефину брать его под руку, чтобы казалось, будто он ведёт женщину, а не наоборот… в целом, юноше думалось, что не все в его положении настолько уж и плохо. Особенно, когда рядом чувствовался аромат ладана и весны, прохладной, не пышущей здоровьем или молодостью, но по-своему завораживающей. Она была мягкой, трепетно доброй и нежной, и пусть Лиам не мог ее видеть, Жозефина стала самым реальным из всего, что окружало слепого. К следующей неделе они стали часто появляться вдвоем в больничном фойе, где собирались пациенты, уже достаточно здоровые, чтобы встать с постели и даже общаться. Сидя на кожаном диване у окна, Лиам с Жозефиной могли просто молчать, слушая телевизор, включенный всегда на одном и том же канале. — Опять про тот взрыв на ярмарке, — устало вздохнула женщина, чуть соскользнув плечом по обивке. Дерматин — она говорила, он отвратительного ярко-горчичного цвета и совсем не сочетается с остальным интерьером — неприятно скрипнул. Лиам почувствовал, как угловатое плечо соприкоснулось с его рукой. Сердце отчего-то перевернулось, но вскоре встало на место. — Говорят, приходил полицейский, расспрашивал пациентов. — Но так ничего и не выяснил, — это сказал уже кто-то новый, такого голоса Лиам прежде не слышал, хотя в рекреации каждый день было достаточно много людей, и некоторых из них он уже научился отличать, причем не только по интонациям, но даже по шагам. — Хотя он же был там, на месте до подрыва. Просил разрешение на задержание варщика. Но я не подписала. — Так вы директор Бридж Корпарейшн? — спросила Жозефина, приподнимаясь. Лиам лишь слушал — со своей личной трагедией он выпал из реальности и совершенно не знал последних новостей о прогремевшем несчастье. — Может, ваш мост и намеревались взорвать? Только почему-то он всё ещё стоит, и целый, а множество людей в лучшем случае здесь. А сколько погибло, и сколько из них — дети? Лиам почувствовал: назревает конфликт. Беспочвенный, но было ясно, что женщина так же, как и он, сожалеет о посещении того злополучного праздника и злится на безжалостную судьбу. У нее была сломана лучевая кость в предплечии, они срастались долго. Жозефина боялась того, что останется калекой по чужой вине. Она рассказала неохотно на одной из прогулок и сразу попросила не углубляться в эту неприятную тему. Лиам понимал — о собственных страхах говорить тяжело. — Считаете, лучше террористы подорвали бы мост, на котором почти всегда оживлённое движение, и погибли бы абсолютно все, кто был там, а не попали бы в больницу, пусть с травмами, зато живыми? Вы милосердны, — девушка явно намеревалась отстаивать свою позицию. Она была под стать Жозефине, непреклонной, острой на слова. Юноша бы улыбнулся, не будь обсуждаемая тема столь удручающей. — А вы вежливы. Как были хамкой, так ей и остались. — О, ошибаетесь. Была бы — сломала бы вам ногу, а не просто наступила! Лиам подумал, эта ссора может синим пожаром разгореться до драки. И пусть ему не представлялось, как Жозефина в гипсе смогла бы броситься на кого-нибудь с кулаками, юноша подумал, что смотреть на подобное было бы выше его сил. Она была слишком обижена на судьбу, вот и вся причина. Лиам знал эту беспомощную злость, знал, как клокочет внутри обречённость и страх, смешиваясь, сплетаясь в узел, который тянет на дно, обрастает ржавым налетом горечи. Безысходность, бессильная ненависть. Ее чистую душу она загрязнять не должна… — Дамы, не нужно, — Лиам примирительно поднял руки, повернув голову в сторону голоса невидимой девушки. — Теперь уже не так важно, кто стоял за этим преступлением и какие у него были мотивы. Главное, многие живы, нам стоит радоваться уже этому. Скажи такое кто-нибудь самому Лиаму неделю назад, когда он только начинал принимать тот факт, что теперь ничего не видит, юноша бы и слушать не стал. Начал бы язвить, препираться, но сейчас… Хотелось, чтобы ему поверили. Хотелось и самому верить в свои слова. — Я чуть не умерла, лежала в коме неделю! — возмутилась девушка. Она стукнула кулаком по обивке дивана. — Моя компания, я не знаю, что с ней, сколько она убытков понесла за это время — боже, я оставила свой бизнес таким, как Амели, а вы мне предлагаете радоваться?! Лиам не сдержал улыбки. Он протянул девушке руку, второй взял ладонь Жозефины. Должно быть, обе они на него изумлённо взглянули, когда юноша соединил две женские кисти и накрыл с обеих сторон своими пальцами. Это тепло было даже слишком приятным. — Именно — радуйтесь. Вы ведь живы. Мы все с вами живы. Не стоит ссориться, верно?.. — Селена, — кажется, пыл девушки поугас. Возможно, она не согласилась с Лиамом, но руку Жозефине пожала. Юноша почувствовал себя миротворцем. Это было удивительно хорошо. После они сидели уже втроем, изредка перебрасываясь парой слов. Беседа не клеилась, но, кажется, шторм и без того стих. Полчаса, проведенные в тишине, полностью всех устроили. Лиам вслушивался. Недалеко играли в шашки — переставляли таблетки-фигурки, звучал немногословный разговор, по единственному каналу на телевизоре шла какая-то нудная передача, слева-направо раздавались шаги персонала, по полу шуршали колесики медицинских каталок. За окном шумел ветер, по стеклу изредка стучали разросшиеся ветки. Сонное умиротворение обволокло сознание, совсем не хотелось думать. Снова скрипнул дерматин, сильнее пахнуло ладаном. Сердце замерло, а душа задрожала, когда теплая щека прижалась к его плечу. Лиам понял, что-то в нем ломается, ведь в аромате ее духов вдруг захотелось потонуть и не всплывать. Удавиться шифоновым платком, скроенным из звездчатого кружева и прощаний отцветающей весны, атласными лентами обмотать голову, только бы они пахли ее руками и стиральным порошком. Лиам понял, что желает прикоснуться к ней, понять на ощупь длину волос, переплести пряди между пальцами, скользить рукой вдоль запястья… Слишком смелые мысли, слишком поспешные мечты. Упиваясь тем полупрозрачным неощутимым флером, жемчужной дымкой, окутавшей его, Лиам боялся вздохнуть, чтобы не потревожить, не спугнуть момент светлой, чувственной неги, какой его так щедро одарил случай и монотонный голос диктора новостей, усыпивший эту нежную женщину со вспыльчивым характером и сломанной рукой. Она дышит размеренно, еле ощутимо, но у Лиама душа замирает, когда он закрывает слепые глаза и кожей сквозь рубашку ощущает жар. Пробирает щекочущий озноб, дразняще манит забыться. Лиам заранее проклинает миг, когда она, вздрогнув, очнётся. Отстранится, что-нибудь скажет. В сердце юноши еле слышимым, пугливым шепотом зарождается новое чувство.***
Лиам не понимал самого себя. И совсем немного боялся. Рядом с Жозефиной ему было так волнительно хорошо, так легко на сердце, и вместе с тем тревожно. Он ждал нежных касаний и тайно млел, чувствуя, что с ней он не полностью честен. Спустя ещё неделю Лиам покривил бы душой, назвав ее подругой. Жозефина казалась ему спасительницей. Незримой, невидимой, теплой и чувственной. Участливой, доброй. В ней не было унизительного снисхождения, она не относилась к Лиаму, словно он был больным, а ведь он был! Он был беспомощным и слабым, но совершенно забывал об этом, в тайном упоении вдыхая носом ладан и кристальную свежесть в аромате мягких волос, к которым юноше один раз удалось прикоснуться украдкой. Лиам был заворожен, околдован. И это казалось неправильным. Сидя с грифелем в руке перед осточертевшей тетрадкой и книжкой-образцом, по которой Лиам сверял написанное, он тяжело вздыхал, стараясь не отвлекаться. Не получалось. Память отчаянно не желала впитывать расположение точек, они до сих пор сливались в один непонятный колючий ком, об который уже обкололись пальцы. Лиам правда старался. Просто из головы его не шел тот изящный, воздушный образ, какой он успел представить, и какой, должно быть, мало совпадал с настоящим. Она старше на семнадцать лет, она вряд ли красива, как молодая девушка… И она с каждым днём влечет Лиама все сильнее, все крепче его тяга к доброй натуре, к горячему дыханию, к рукам, пахнущим кремом и сиренью. Лиаму кажется, мрак, забравший его, чуть рассеился, стал не таким густым. Впустил к нему спасение, желанное и трепетное, к которому юноша готов кинуться опрометью, броситься на шею и молить остаться. Но ведь он знает, что нельзя. Лиам истыкал уже несколько страниц совершенно впустую. Его писанину проверяли и с каждым разом всё сильнее качали головой — не выходит. — Ничего, — говорил мистер Дэвис, хлопая юношу по плечу. — Вы стараетесь — это главное. Скоро отвезем вас в реабилитационный центр. Да, он в другом штате, но там работают профессионалы, они помогут вам. Лиам не слушал. В его душе зародилась тревога, волнение, жаркое, даже болезненное. Ему не хочется ничем обременять такого замечательного, прекрасного человека. Не заботой о себе, об инвалиде, Лиам хотел бы… Сам о ней переживать. Помогать, чем было бы в его силах, но ведь помощь нужна именно ему. Юношу пугает осознание этой горячей, манящей тяги, желания быть рядом, касаться рук, волос, предплечий. Спрашивать, скоро ли снимут гипс, становится ли ей легче… Для Жозефины он — неподходящая пара. И от этого только сильнее хочется прильнуть к ней, обнять. Узнать, как выглядит его дурной, но такой прекрасный мираж во плоти. Он не мог себе позволить, не мог просить разрешения коснуться лица Жозефины, ее плеч, талии… Слишком неверные, яркие чувства расцветали в душе. Иногда Лиам гулял и один. Уже более уверенно, правда, всё ещё порой натыкаясь на бордюры или скамейки, но куда более быстро, чем прежде. Смириться с тростью в его ситуации было самым благоразумным решением. Пусть юноша додумался до него и не сразу. Вновь он вышел на улицу в больничный дворик, когда уже не мог выкалывать точки без желания выбросить железный трафарет на петлях куда-нибудь подальше. Лиам носил его с собой в сумке, как и тетрадки, на обратной стороне которых был напечатан весь тот алфавит, который он не мог теперь видеть. Но чувство несправедливости стало понемногу стираться. Раздражение на самого себя превращалось в меланхолию, в грустное осознание: теперь он влюблен, хотя не должен. Лиам сам себе запрещает: нельзя ему привязываться, нельзя думать, чтобы не было потом больнее. Тревожить сердце Жозефины он не станет. Женщина слишком совестлива, слишком порядочна: она не посмеет отказать, хотя захочет. Наверняка… — Эй, Лиам! — на него кинулись со спины, детская ручка вновь хлопнула его по плечу. — Угадай, что я тебе расскажу? — Прима! — юноша просиял. Давно он не слышал этого веселого голоса, радужного, переливчивого смеха. — Где ты была? Я скучал. Прима стала кружиться — она не могла идти прямо. Ее звонкие, переливающиеся тонами слова, точно огоньки на праздничной гирлянде, искрились, звучали то слева, то справа, то немного отставали, а то забегали вперёд. От нее чуть закружилась голова. — Ну, я ведь сама по себе, как кошка, когда хочу, тогда прихожу, — говорила она, подпрыгивая — туфли шлепали по дороге с разным звуком. — Но у меня ведь есть для тебя новость! Угадай, кого покажут по телеку? — Неужели тебя? — изумился Лиам. Остановившись, он рукой поймал девочку за локоть. Прима недовольно встала, но после все равно стала подпрыгивать на одной ноге, попутно разговаривая: — Ну да, представляешь! К нам заходили журналисты, с камерами, с микрофонами, все выглядело таки-и-им серьезным! Расспрашивали про ту ярмарку, ну, понимаешь? А кто им расскажет лучше, чем я? Мне ведь суждено засветиться в прямом эфире, вот я все и лезла дать им интервью! Они многое потеряют, если не включат мою речь в репортаж! На душе Лиама стало светлеть. Прима точно была солнышком, разгоняющим тяжёлые тучи над сердцем. Протянув ей ладонь, юноша безмолвно предложил идти вместе. Прима не отказала. Уцепившись за средний и указательный палец, она потянула Лиама за собой, размахивая их сцепленными руками. — Значит, ты теперь звезда? — шутливо спросил юноша, стараясь тростью не попасть Приме под ноги, чтобы та, зазевашись, не споткнулась. — Да, в некотором роде, — ответила девочка. — Надеюсь, успеют показать в новостях, пока меня не заберут. — Заберут? Так за тобой скоро придут родители, ты вернёшься домой? Лиам не ожидал, что вмиг Прима остановится, словно иголка, запнувшись о царапину на виниловой пластинке. Она перестала прыгать, сжала руку лишь крепче и зло произнесла: — Не нужны мне эти дурацкие родители! Мне и одной хорошо! Родители нужны только слабым и глупым, а я и сама справлюсь! Поднявшийся ветер подхватил ее слова вместе с опавшей листвой, шелестящей по сухому асфальту. Лиам почувствовал, как покраснели уши. Он нечаянно обидел яркое, счастливое солнышко, сам того не зная резанул по больному. Как же неловко… — Репортёры приезжали расспросить о нашем детдоме. На день города нас повели группами… Девочка совсем зачахла. Лиам слышал, как она начала шмыгать носом и утирать его рукавом. Со злости она пнула Лиама ногой — несильно, но отчаянно. — Прости, — сказал юноша. Он не придумал ничего лучше, чем протянуть к девочке руки, приглашая в свои объятия. — Мне жаль. — Не надо, — в нос ответила она, но все же обнять себя позволила. Лиам накрыл рукой ее голову, пригладил волосы, мягкие, вьющиеся. Все ещё пахнущие светом и медом, поздними одуванчиками. — Я уже слишком взрослая, чтобы меня удочерили. Я…хотела бы умереть на той ярмарке! Чтобы не видеть, как других детей забирают в семьи, а я остаюсь! Она стукнула кулаком Лиаму в спину — попала по сумке, звякнул прибор для письма. Вжавшись в парня, Прима тихо зарыдала, топчась на месте и наступая ему на ноги. Юноша не возражал. Прижимая девочку к себе, он стал тихо качаться из стороны в сторону, старясь ее успокоить. Прима плакала недолго, но, кажется, ей давно это было нужно. — Не говори так, — сказал Лиам, когда она отстранилась. — Тебя… полюбят, Прима, обязательно полюбят. Нельзя не любить такое сокровище. Ведь он не мог обманывать, говоря, что для девочки найдутся родители. Это было бы слишком обнадёживающей и слишком болезненной ложью. Она опять громко шмыгнула. И вдруг обняла Лиама вновь. Коротко, с разбега прижалась к нему и тут же отпрянула. — Ладно, хватит разводить здесь болото! — сказала Прима, топнув ногой. — Только ты ничего не видел, понял! Лиам не сдержал смеха. Должно быть, девочка недоуменно на него смотрела, не понимая, почему ее новый друг так заливается. Что забавного она сказала? Лиам не стал объяснять. Какое-то время они ещё гуляли: Прима прыгала вокруг, пиная листву, и что-то говорила — что-то бессмысленное и веселое, а юноша делал вид, что слушает, и иногда кивал, понятия не имея, с чем соглашается и что подтверждает. — …и тогда я взяла землю из цветочного горшка и насыпала Аннет в портфель! И еще на стул учительнице, заметь, на ней была тогда светлая юбка и… — слова Примы отрывками оставались в памяти Лиама. Он, до сих пор потрясенный ее внезапным откровением, не мог прийти в себя. Как такой замечательный ребенок может быть таким несчастным? И как вся эта радость помещается в ней, как отчаяние не вытесняет неугомонную, непоседливую и говорливую натуру, как уживаются в подобной концентрации такие полярные чувства? — Эй, а что у тебя в сумке? Там есть леденцы? — вдруг спросила Прима, теребя юношу за рукав. Кажется, он отвлекся, девочка звала уже давно. — Ну Лиам, ты меня не слушаешь! Я обижусь! Кому я рассказываю? Ты ведь понятия не имеешь, как правильно надувать лягушек и как отличить их от жаб. А последних, между прочим, ни один дурак надувать не станет! Парень получил тычок в бок острым локтем, пришлось вернуться в реальность. И все-таки Прима его восхищала. Ему бы такой гибкий, лёгкий характер, тогда бы, возможно, Лиам не так болезненно осознавал свою обречённость. Пришлось найти ближайшую скамейку и разрешить Приме провести ревизию своих карманов, чтобы дать ей убедиться, что ни одного, даже самого малюсенького леденца у Лиама нигде не завалялось. — О, а это ещё что? — спросила Прима, вытаскивая железный трафарет. От щёлкнул с металлическим лязгом, когда девочка раскрыла прибор. Покопавшись в сумке, она нашла ещё и тетрадку с неудавшимися записями. — А, так это секретный язык, да? Это шифр, как в кино, я видела! Ух ты, тут ещё и обозначения есть! Лиам попробовал объяснить, но теперь не слушали уже его. Девочка была настолько увлечена «непонятной штуковиной», что объяснения ей уже и не требовалось. — А можно мне что-нибудь написать? О, я знаю: выучу этот язык и буду писать неприличности, а никто не поймет и не накажет! Лиам конечно, постарался спасти ее от написания неприличностей, но девочка слишком ловко уворачивалась, не давая отобрать тетрадку. Дразня его, Прима смеялась, юноша и сам не мог сдерживать улыбку. Конечно, импровизированная драка продлилась недолго, и после вещи были возвращены хозяину. Парень промолчал о том, что лучше бы Приме никогда не изучать этот «шифр» и не нуждаться в нем. Он решил не расстраивать ее ещё больше, не рушить радужное, но такое легкорастворимое в печали счастье. В жизни этого блестящего, веселого солнышка, как оказалось, больше пасмурных дней, чем можно было представить.***
Жозефина начинала чувствовать себя одновременно и радостно, и беспокойно. Она не поняла, когда так привязалась к ослепшему мальчишке, что начинала скучать по нему, едва расставшись. Теперь они вместе поднимаются на лифте и неловко прощаются, с неохотой разнимая руки. Неясная дрожь в пальцах заставляла нервно вздыхать, прогоняя дурные мысли. Ведь изначально лишь сочувствие и тревога толкнули пойти за ним. Только беспокойство и потребность в порядке и опрятности, своей и чужой, шепнули протянуть платок, стереть меловые разводы с лица, ничего другого не желая. Исключительно беспокойство и совсем немного симпатии побудили ему помогать. Тогда как совершенно законные, порядочные стремления облегчения чужой доли привели Жозефину к тому, что она невольно розовеет в его компании и перебирает непослушными пальцами свободной руки край юбки, комкая и разглаживая его по несколько раз за один разговор? Почему ей отныне так тревожно и упоительно хорошо, когда Лиам берет ее за руку, оглаживает, изучая пальцы, кисть левой руки без гипса. Он, конечно, так только старается рассмотреть мир, ведь иначе не может. И это только мечта, прозрачная, хрупкая — о том, что Лиам прикасается к ней из желания тепла, близости рядом, а не потому, что осязание отныне — его единственный способ видеть. У женщины от боли по сердцу расходились трещины, когда она представляла, насколько Лиаму страшно там, в темноте, как же он несчастен и одинок, как он ненавидит и проклинает беспощадную судьбу. Всевышний, за что ему такое испытание? Неужели мальчишка заслужил подобное мучение, несправедливое и тяжёлое, давящее, точно мраморная плита? Творец его не пожалел… Но вместе с тем Лиам силен духом, ведь борется, старается приспособиться… Он рассказывал, как учится писать, выкалывая шилом точки, и как старается смириться с тростью, с которой ему только и можно безопасно ходить, ни во что не врезавшись. Жозефина считала его просто героем… Он непременно справится, ведь он способнее, чем сам о себе думает. Лиам перешагнет свою слепоту, женщина знала, недуг не станет ему помехой. Стоило забыть о том, чтобы на него так смотреть, подолгу, тихо любуясь и кляня себя за недостойные мысли. Он был слишком красив, пленительно, греховно прекрасен. Пустые глаза, голубые когда-то, жестоко изрезанные, заживающие шрамы на лице. В нем было изящество, обаяние еле различимого призрака, хрупкого, одинокого. И печального. Скрывающего собственную боль. Хотелось протянуть руку, коснуться лица, почти прозрачной кожи, трепетно гладкой, чуть ли не мраморной. Припасть губами, осыпать поцелуями затянувшиеся царапины, белые ресницы, ласкать в дурной, пьяной неге веки, лоб, касаться пальцами шеи. Чтобы он смотрел белыми зрачками в ответ, желал увидеть… Жозефина рвано дышала, каждый вечер мучаясь от подобных фантазий. Ее сердце тревожит слепой паренёк, ещё такой молодой, у которого вся жизнь впереди. Что она ему?.. Лиам сможет и сам, Жозефине не стоит быть ему спасением. Он не должен искать в ней той помощи, что способен оказать себе сам. Ворочаясь в больничных простынях, женщина подолгу не может уснуть, все думая, как унять сердце, что предательски трещит и с болью рвется, желая любви мальчишки. Желая этих нежных, едва ли не стеклянных пальцев на собственных щеках, возле губ, у носа… Чёртовы прикосновения, воспламеняющие неверные мечты! Один раз, вновь сидя на ужасного цвета горчичном диване, юноша понял, что Жозефина бесстыдно его рассматривает. До того она, коря себя за ужасные мысли, тихо радовалась, ведь Лиам не видит таких ее взглядов, не замечает, как щеки краснеют, а пальцы нервно перебирают складки одежды. Тайно им любоваться получилось недолго. — У меня что-то на лице? Вы так пристально смотрите, — спросил он, стараясь стереть несуществующую грязь пальцами. Хорошо, он не понял, как Жозефина растерялась и покраснела. Голос подвёл ее, задрожал. А разум совсем оставил. Ведь, будь он трезвым, не затуманенным лилово-блестящей, воздушной, словно пар над источником, порочной влюбленностью, она ни за что бы не ответила: — Нет, просто вы очень… обаятельны… Все вокруг словно замолкло. Остановился неинтересный документальный фильм о каком-то политике, оборвалась звуковая дорожка разговора той недовольной девушки и неприятного на внешность господина — его поселили на несколько палат дальше от Жозефины, он все ходил жаловаться из-за своих нескольких сломанных пальцев и причитал, что его травма — великое горе, ведь он уже немолод, мало ли не заживёт, хотя во всю уже шевелил рукой и активно жестикулировал; швабра недалеко работающей санитарки перестала с влажным хлюпом скользить по полу. Конечно, все оставалось как прежде, но Жозефина будто оглохла, осознав, что же она натворила. Господи, можно ли понимать ее слова как признание?.. Бесстыдное, запретное признание в симпатии старой девы к юнцу… Как аморально… — Вы мне льстите, — ответил Лиам с застенчивой улыбкой. Кажется, мальчишку она смутила. Опустив глаза, Жозефина не сразу поняла, что он протягивает руку. — Могу ли тогда я тоже полюбоваться вами? Разрешите?.. Она не поверила в то, что донеслось до ушей в звенящей тишине той неловкости, которая сгустилась над головой давящим пластом, готовым вот-вот разорваться. Сердце пропустило удар, когда плечо задели бледные тонкие пальцы. Мир стал уходить из-под ног, когда две теплые, нежные ладони начали боязливо прикасаться, ведомые женской рукой. По плечам, шее, тихо поглаживая, проскользили чувственные пальцы, задержались на щеках. Жозефина, затаив дыхание, боялась, он нащупает часто бьющуюся венку под линией челюсти, поймет, как быстро колотится сердце, как она боится и одновременно млеет, стыдясь своей привязанности. Лиам помедлил, взяв лицо женщины в руки. Оглаживая скулы большими пальцами, он не спешил, словно старался запомнить. Совсем уж безумная мысль промелькнула в сознании, когда Жозефина, прикрыв глаза, почувствовала его дыхание на дрожащих губах: юноша ее дразнит, притягивает, словно для поцелуя, и медлит, не желая дарить несчастной старой деве, может быть, последний миг любви, какой ей ещё позволен. Жестокий человек… Как этого хотелось, как Жозефина пылала, в душе желая, чтобы он не отнимал рук, чтобы наклонился лишь ближе, всматривался слепыми глазами и видел её, чувствовал, как дорог он теперь пропадающей в собственной страсти порочной, заблудшей душе, как нужен ей, как желанен. Как искушение, как зов греха, такого влекущего и запретного… Тяжёлое дыхание не смогло сдержаться в лёгких, когда Лиам коснулся сначала носа, потом глаз, очертил контур лба, ощупал уши — Жозефина пожалела, что в тот злополучный день надела столь невзрачные серьги. Волна жара прошлась по спине, сгорев где-то в солнечном сплетении, когда юноша спустился к губам, едва прикасаясь подушечками пальцев, опасливо, торопливо, точно боясь обжечься. Слишком много чувств разом нахлынуло на одну изнемогающую душу. Жозефина думала, что способна потерять сознание, упасть в его руки прямо сейчас, на глазах тех немногих, кто находился в рекреации на этих ужасных горчичных диванах и делал вид, что вовсе их не замечает. Наглая, бесстыдная ложь… Иллюзия разбилась об недовольный громкий голос соседа по этажу Жозефины. Оказывается, на время он освободил скучающую собеседницу от собственной компании, а сейчас направлялся обратно, возмущенный и взмыленный, размахивая толстенной медицинской картой. — Нет, ну вы представляете! — это он говорил девушке, но так, чтобы слышали абсолютно все, включая врачей, с которыми только что прошла неприятная и утомительная беседа. — Они хотят меня выписать, хорошенькое дело! Говорят, я ещё их всех переживу, а разве по мне не видно — почти разваливаюсь! Дескать, ваши пальцы — не причина так долго задерживаться в стационаре, извольте, говорят, освободить пространство! Да чтоб их! Жозефина придушила бы этого говорливого гада собственными руками, если бы ей позволяла религия. Раздражение закипело в горле, когда Лиам резко убрал руки и, чуть смутившись, опустил голову. И на его щеках размазались яркие розовые пятна. — Вы просто посмотрите на мою медицинскую карту, я ведь кладезь болезней! Как они не видят, что без должного лечения я просто загнусь! Хотелось в него чем-нибудь кинуть. Желательно, поувесистей, чтобы на раз!.. Откинувшись на спинку дивана, Жозефина закрыла глаза, приложив пальцы к векам. Это все ей почудилось, это был лишь мираж, проклятый морок, наваждение… Такое желанное, пламенное, поджигающее изнутри самые чувственные нити, которые стали против воли хозяйки сплетаться в невозможный, нереальный узор. Узор для них двоих… — Как возмущается. Хотя что там — чиновникам же положено казаться важными, — прервал Лиам неловкое молчание. Жозефина опешила. Сердце все ещё не могло успокоиться, заходясь в изнурительном быстром танце. С трудом совладав с вмиг пропавшим голосом, она спросила: — Откуда вы знаете? Юноша говорил так уверенно, словно возмущающийся господин был его знакомым. Всякое, конечно, бывает, но. — Так я и не знаю — я только что это выдумал, а вы мне и верите, — рассмеялся он. Кажется, равновесие спокойствия должно было восстановиться между ними после этой спорной шутки. Только вот почему-то щеки ещё долго горели, требуя то ли таблетку аспирина для снижения температуры, то ли новых таких прикосновений, а пульс истерично стучал. Но вот наглец, беспардонно прервавший столь желанный и трепетный миг, совершенно точно даже не старался скрыть противную ухмылочку в усах, делая вид, что изучает тяжеленный талмуд с перечнем собственных болячек! И пусть он даже не смотрел в сторону Жозефины, больше заинтересованный скучающей хамкой, подперевшей щеку кулаком, женщина уверена — он это сделал намеренно и теперь внутри над ней издевается!***
Лиаму кажется, он осмелел неприлично сильно. На консультациях с психологом, на которых мистер Дэвис то и дело говорил о реабилитационном центре для незрячих, в который юношу отправят вот-вот, со дня на день, он совершенно забывался и лишь изредка кивал, создавая видимость заинтересованности. На самом деле Лиам все не мог унять дрожь в руках и стереть жар, цветной кляксой тревожно пульсирующий в груди. Он что же, дерзнул с ней заигрывать?! — …таким образом, в четверг, следовательно, через три дня… Нет, конечно, для слепого простительно и оправданно прикасаться к чужому лицу, чтобы понять черты собеседника, но ведь… — …реабилитация идёт довольно долго, вам придется провести в Коннектикуте где-то три месяца, может, чуть больше… Но ведь Лиам желал ещё. Прощупать тонкий нос, густые ресницы, обвести по контуру губы… Юноша прижал бы ее к себе, не помни он о том, что находился в людном месте. Наклонился на пару сантиметров ниже, только бы чувствовать горячее дыхание на собственных щеках, ощутить пальцы, перебирающие пуговицу на манжете его рубашки… Уткнулся бы в шею носом, чтобы задохнуться от аромата ладана и цветов… Боже, как один человек способен так его мучить!.. Или это Лиам сам истязает себя?.. — Так что, вы согласны? Юноша отстранённо кивнул. Речь врача он пропустил мимо ушей и совсем не обеспокоился тем, что согласился на что-то так бездумно. В конце концов, разве выбор у него правда есть? Все сводится к тому, что пациент должен соглашаться, спросить — лишь формальность. Идя по скользковатому, должно быть, свежевымытому и поэтому ещё влажному кафелю, ориентируясь по шершавой стене, Лиам чувствовал, насколько же голова его стала тяжёлой. Скоро это безумие кончится, скоро прервутся их встречи и все встанет на круги своя. Лиам уедет, ее выпишут, и больше они не встретятся. Наверное, так будет правильно, ведь как бы юноша ни желал любви Жозефины, просить ее он не посмеет. Это приятное, кружащее свежим, небесным дурманом голову наваждение растворится во мраке, в той черноте, в которой Лиам увяз. Своей обречённостью он отягощать Жозефину не станет, это слишком большая ноша, чтобы добровольно водружать ее на столь хрупкие плечи. Лиам ведь не настолько жесток…***
Говорливый господин оказался тем ещё нахалом, ведь одним вечером с хитроватой усмешкой подошёл к тихо сидящей паре с коробкой шашек под мышкой. — Не желаете сыграть партейку? — переводил он свой быстрый, блестящий взгляд то на Жозефину, то на Лиама. — Мадам? Молодой человек? Женщину аж подкинуло от возмущения. Внутри закипело, ногти впились в обивку, оставив на искусственной коже еле заметные следы-полумесяцы. Да как он смеет! Верх неприличия, бестактности, бескультурия! Неужели у этого паршивца совсем нет сострадания к бедному парню? Как он только мог себе позволить предложить подобное, словно в насмешку над несчастным, специально ставя Лиама в неловкое положение! Ведь он совершенно точно понимает, что мальчишка слепой, и явно знает, что играть Лиам не сможет! Жозефина хотела уже было обрушить весь свой праведный гнев на бессовестного наглеца, но вдруг услышала: — Давайте, я сыграю. Лиам выглядел совершенно спокойным, и либо он настолько хорошо держался, умело скрывая смущение, либо предложение нагловатого мужчины его почему-то совсем не встревожило. Протянув незнакомцу руку, юноша широко улыбнулся. — Прекрасно! — болтливый господин, который, видимо, стыда был лишён совершенно и полностью ещё с рождения, не замешкался даже тогда, когда юноша потянулся за тростью, скатившейся на пол и, шаря ладонью по холодным плиткам, не сразу ее нашел. — Только извольте пройти к столу, а то, конечно, можно было бы сыграть и на подлокотнике, только, боюсь, ревматизм и поясница после такой игры меня не простят. Ваша дама с нами? Жозефина уже и не знала, как вести себя так, чтобы не быть излишне грубой. С трудом она сдерживалась, чтобы не осадить порядком надоевшего ей мужчину. Чем-то он раздражал непомерно сильно. — Я прослежу за тем, чтобы игра велась честно, — ответила она, вставая. Ненавязчиво подхватив Лиама под руку, женщина повела его за оживившимся господином — тот уже приметил низенький столик, засыпанный глянцевыми брашюрами, и пару кресел в углу у окна. — Ведь вы соберётесь жульничать, верно, Реймунд? — Какое голословное обвинение! — наигранно возмутился он, раскрывая доску. — Я уважаю только честный спорт. К тому же играть ради победы — себя не уважать, вы согласны, юноша? Лиам, конечно, кивнул. Началась партия: красные и белые шашки встали на свои места. Жозефина беспокойно перебирала пальцами рукав платья, смотря, как Лиам порой сбивает фигуры-таблетки с мест, ищя рукой нужную и прощупывая ходы соперника. Реймунд, кажется, в упор не замечал того, что оппонент ничего не видит. Благо, свои ходы он озвучивал и даже подправлял расположение шашек, своих и чужих, когда юноша нечаянно сдвигал одну из них в сторону. — Да вы, молодой человек, в дамки почти залезли, — из уст этого наглеца подобные слова показались даже чем-то вроде похвалы. — А фронт свой держите уверенно, неужели не пустите? По доске проклацали красной фигурой — пара таблеток вышла из игры. Рядом с Реймундом высилась небольшая стопочка белых монеток, Жозефина держала в руке честно выигранные Лиамом красные. Партия шла медленно, но, кажется, неспешный темп ее никого не смущал. Ещё бы этот поганец смел торопить Лиама! Жозефина и так недобро посматривала на мужчину, пока тот своими узловатыми пальцами поправлял сбитые шашки, отодвигая их на прежние места. Пусть только попробует, ведь что стоит обхитрить незрячего? Подлее поступка Жозефина не могла и представить. Стоя за спиной юноши, она молчала, не желая его отвлекать. Реймунд пару раз глянул на нее, как показалось Жозефине, с неоднозначной улыбочкой, но после перестал, возможно, устав натыкаться на ее острый взгляд. — Вам должно быть, уже здесь надоело? — спросил Реймунд, все же загнав и свою шашку на край доски. Фигурок оставалось все меньше с обеих сторон. — Скоро отправляетесь домой? Лиам помедлил с ответом. Занося руку над доской, он чуть касался пальцами поля в поисках своих шашек. Порой Реймунд или Жозефина говорили, какого они были цвета, если в одном месте собиралось слишком много монеток. — Да, я же забыл вам сказать, — ответил Лиам, касаясь Жозефины коротким движением. — В четверг я отправлюсь в Коннектикут на углубленную реабилитацию… У Жозефины упало сердце. В неярком свете поплыли все краски, горчичные диваны перестали быть столь раздражающе яркими. Затихла болтовня Реймунда о том, что штат Конституции — прекрасное место для душевного отдыха, ведь там так много лесов, следовательно, свежего воздуха, который благотворно действует на растревоженное сердце, о том, что сам Реймунд там даже бывал проездом — в Личфилде, прошлой осенью у него по дороге заглохла машина… Волосы Лиама выглядели так волшебно в свете холодной электрической лампы, воздушно, почти невесомо. Словно вот-вот растворятся вместе с ним, изчезнет его силуэт, точно видение. Да, она понимала, что встречи их когда-то прервутся, не найдя продолжения, но… Это было так скоро, каких-то два дня… Так, должно быть, правильно, ведь мальчишке не нужна старуха, он научится жить со своей слепотой и никогда не вспомнит о тех недолгих двух неделях. Он заслуживает счастья, достойного будущего. Без нее… — Ну а вы? Сколько вы носите этот гипс — не собираются ещё освобождать? — спросил Реймунд, выбив женщину из раздумий. Она, с неохотой подняв глаза, сухо ответила, быстро скользнув взглядом по доске: — Кости срастаются плохо. Врачи боятся повторного перелома, если снять перевязку раньше положенного. Домой отпустят, когда будут уверены, что это безопасно… Говорить не хотелось. Жозефина забыла о собственной травме, когда поняла, что сердце и разум ее занимает другая тревога. Рентгеновские снимки удручали, заставляя только молить Всевышнего и надеяться, что диафиз успешно восстановится. Было понятно, что в возрасте Жозефины требовалось больше времени на заживление даже такого, не самого серьезного повреждения по сравнению с теми, что получили другие пострадавшие после взрыва. Женщина не ожидала, что ее руки коснется теплая ладонь, в сочувствующем жесте сожмет, подержит так пару секунд. Лиам, не оборачиваясь, не говоря ни слова объял ее душу теплом, мимолётным, но таким дорогим. От глаз Реймунда это не укрылось. Быстро глянув из-под сведенных к переносице бровей, он заметил даже такой беззвучный жест. Краешки усов коротко дернулись вверх. Невыносимый человек… Партия приближалась к концу. Из рекреации уже начали расходиться пациенты, выключили телевизор, приглушили свет. На доске одиноко осталось шесть фигур, которые оппоненты гоняли по игровому полю уже минут десять, пытаясь поймать друг друга. Жозефина начинала скучать. Болтливый сосед по этажу, кажется, уже выдохся — не могли ведь у него закончиться истории о том, как он героически в студенческие годы, когда мужчина был ещё молод и свеж, — прямо как Лиам сейчас, — участвовал в межфакультетских соревнованиях по шашкам, вообще имел пристрастие исключительно к интеллектуальной деятельности и был по большей части человеком науки, а не творчества. Однако он помалкивал, раздумывая над очередным ходом. — Неохота признавать, но… — произнес Реймунд, методично постукивая ногтем по циферблату наручных часов. — Но, кажется, ничья… Нет, конечно, если подумать… Хотя и так не выходит… да и время уже позднее… Должно быть, и верно — ничья. Вашу руку, молодой человек! Звякнул наручный браслет, когда Реймунд протянул левую руку и, схватив ладонь парня, энергично ее потряс. — Спасибо вам за игру, — ответил Лиам, помогая собирать шашки в коробку. Видно было, новым знакомым он был более чем доволен. Коробка была больничной — ее оставили на столе. Подобрав с пола трость, которая вновь скатилась, не пожелав держаться в вертикальном положении, Лиам подхватил Жозефину под руку и неожиданно спросил, одарив собеседника добродушной, открытой улыбкой: — Поедете с нами на лифте? Вам ведь на четвертый этаж, как и Жозефине? Торфяные глаза встретились с серыми. В полумраке они казались ещё глубже, тени сгустились на лице Реймунда от неяркого света бледной лампы, изредка с треском мигающей в конце коридора. Лиам не мог знать, какая отчаянная молчаливая дуэль разожглась между этими взглядами. Вернее, нападала одна Жозефина, соперник лишь защищался, смотря из-под бровей долго, словно раздумывая. Его молили одним взглядом и поджатой, бескровной линией сомкнутых губ, просили, угрожали. Уйди!.. Уйди, ты ведь все прекрасно видишь!.. Понимаешь ее позднюю, грешную привязанность, наверняка усмехаешься где-то внутри одной уже мысли о подобном союзе, его несуразности, больной бракованности, и, должно быть, осуждаешь… Через два дня эти порочные стремления останутся лишь желанием, и ничто в её поведении не выдаст безумия измученного сердца, но сейчас… Уйди, неужели ты не осознаешь, бесстыдная твоя душа, как жаждет она того внимания, той трепетной, застенчивой ласки, о которой уже негоже мечтать?.. Сжалься над безвозвратно увядающей девой, так и не нашедшей в срок любви… Что тебе стоит?.. — Я, пожалуй, поднимусь по лестнице — встряхну костями лишний раз, — ответил Реймунд. Он молчал всего пару секунд, которые показались Жозефине бездонной пропастью, где растворился ее безмолвный крик, надрывный, ломающий ребра, бьющий по связкам. — А то что-то и в колене стрелять начинает, и спина уже плохо гнется. Без физической активности совсем задеревенею. Он попрощался, даже учтиво поклонившись Жозефине, на что она сдержанно кивнула. Слава Всевышнему, в этом паршивце осталось ещё хоть что-то святое, капля сочувствия, жалости… Почему-то вдруг на глаза навернулись слезы. Лифт спускался долго. Почти в темноте стоять под руку с Лиамом было той немногой радостью, которую Жозефина себе бессовестно позволяла. В груди расцветала радость пополам с печалью. Женщина до сих пор не могла представить, как парень решился, как нашел силы, ведь она помнила, насколько слепота давила на него, а сейчас… Огромная гордость взрывалась фейерверком в груди, так рада была Жозефина его личной победе. — Ну, я хотя бы не продул ему всухую, — усмехнулся Лиам, нетерпеливо постукивая тростью по полу. — Реймунд — сильный соперник, думаю, он вряд ли поддавался. — Это уж точно нет! — ответила женщина, заправляя за ухо спавшую на лицо прядь. Шпильки к концу дня еле-еле держались, грозясь выпасть и потеряться где-нибудь в коридоре, — все же одной рукой, тем более не ведущей, сделать приличную прическу было проблематично, а просить помощи не позволяла гордость. — Уверена, он ещё и обманывать хотел, только вот не решился! У него лицо мошенника, говорю вам, ещё и эти усы!.. Личность явно порочная… Наконец бессильная злоба, так долго варившаяся в душе, выплеснулась наружу пенными пузырями. Смотря на Лиама, Жозефина отчаянно не понимала себя. Она так радовалась за юношу, он сделал что-то невозможное, и отчаянно хотелось броситься ему на шею и расцеловать незрячие глаза, прильнуть к губам и замереть, забывшись, на миг погибнув… Нельзя. — Вы слишком критичны. Мне он показался приятным, — ответил Лиам, пропуская даму вперёд. Лифт спустился нехотя, как-то лениво. Должно быть, к концу дня он тоже устал. Металлическая коробка стала подниматься вверх еле-еле, чуть дребезжа. Жозефина, смотря себе под ноги, чувствовала, как заходится сердце, как дыхание рвется, кромсается от вновь охватившего волнения. Несмело протянув к юноше руку, она положила ладонь ему на плечо, стараясь обнять Лиама так, чтобы ее порыв казался исключительно актом дружеской радости и ничем более. Обманщица… — Лиам…ты такой молодец, правда!.. — женщина вдруг расчувствовалась. Она совсем забыла о приличиях, когда руки юноши легли ей на талию, скользнули вверх к лопаткам, бережно прижимая к себе. — В тебе столько силы, Господи… Как же я тобой горжусь!.. Уткнувшись носом в шею Лиама, она тяжело задышала. Зажмурившись, Жозефина чувствовала, как щиплет глаза, ведь то тепло, которого она так жаждала, овеяло вдруг, обхватило за плечи ласково и бережно. Почти что с любовью… К щеке прикоснулись тонкие пальцы, скользнули к уху, ищущим движением прошлись по голове от макушки до затылка. И вдруг вынули шпильки, освободив волосы из некрепкого захвата. По плечам рассыпались волнистые пряди, упали на лоб, щекотнули щеку. — Так лучше, — прошептал Лиам, прижавшись к женщине только сильнее. Вдыхая невесомый аромат, струящийся, легкий, как серебристый туман по утру, он сам тяжело дышал, боясь спугнуть ту безмятежную, разноцветно-пастельную радость, какая млела, содрогаясь от чувств. — Ты такая чудесная, Жозефина… сама не подозреваешь, насколько… Что-то треснуло в этом лифте, разбилось, пока железная коробка не спеша ехала между вторым и третьим этажом. Напуганная откровенностью, его и своей, Жозефина в каком-то бреду припала губами к шее юноши, оставив два коротких, скорых поцелуя. Она боялась проснуться — ведь это все только сон, все, что происходит с ней? Ведь только во сне можно так целовать, невесомо и мягко, распуская на коже стыдливые розоватые капли-отпечатки, пропадающие через пару секунд. И только во сне можно чувствовать, как столь желанные губы скользят от виска к волосам, осыпая их звездным дождем, лунным блеском вплетая в них нежность, бисеринками на тонких проволочках оставляя заботу. Жозефина осыпала его лицо лёгкими влажными прикосновениями; как мотыльки, свободные, белые, они порхали от подбородка к носу, по переносице ко лбу. Бабочки подёнки, несчастные, сверкающие всего пару часов, так скоро обречённые погибнуть, ее поцелуи были похожи на шепот ветра, на дыхание хрустальной любви, последней, отчаянно желанной. Вырванной из рук судьбы с криком, с мольбой, почти незаконно отобранной. Каждая царапина, даже самая мелкая, невидимая, какую можно прощупать лишь пальцами — Жозефина целовала упоенно, помешанно, стремясь унять хотя бы часть той боли, что он испытал. Беззвучно плача, женщина готова была обессиленно застонать, когда Лиам вновь положил ладони ей на щеки. Ощупывал, проводил пальцами по скулам, подбородку, остановился на губах… Жозефина боялась вдохнуть, чувствуя его руки на своем лице — глаза она открыть не осмелилась. Не терзай ее, ну же… Не притягивай так к себе, словно желаешь поцеловать, словно правда ее ласка тебе нужна, а не противна… Семнадцать лет — бездонная пропасть, она старуха для тебя. Почему же ты льнешь тогда сам, заставляя потонуть в поцелуе мучительный вздох, почему тебе не отвратительны ее стыдливые касания и так манит запах ладана в волосах? Почему тебе хочется, чтобы сломался лифт, только бы не открывались двери, только бы она осталась рядом, теплая, трепетная и такая…живая?.. Сумасшествие под плоской электрической лампочкой, в зеркале на фоне серебристой панельной двери застыли два силуэта. Он совершенно не видит, кого целует, она — податливо отдается чужим рукам. Им не нужны слова, чтобы рассказать о своей тягучей, как патока, горькой любви, порицаемой собственным разумом и такой желанной для сердца. Им не нужны глаза, чтобы увидеть совершенства друг друга и совсем не заметить свои. И им всего бы мгновение, которого не хватит, чтобы поцеловать напоследок и отстраниться, прежде чем распахнулись со злым шипением двери, прогоняя из отражения дурной мираж. Разбился бездумный, упоительный поцелуй, в котором оба были так несмелы, в котором юноша с женщиной замерли, растворяясь в чувственной ласке друг друга. Испуганный шаг назад, все лицо цветет от смущения. Жозефина видит за спиной юноши собственное отражение, встречается с собой глазами прежде, чем сорваться на бег. Жозефина не разбирала дороги, тот образ преследовал ее, чудовищный и прекрасный: растрёпанные волосы, пылающее лицо и совершенно пьяные глаза, застланые мутной поволокой. Она ли была той женщиной, развратной, но совершенно счастливой? Ей было страшно, но так пленительно вспоминать, что же она творила, что себе позволяла. А он не возражал… Замедлив шаг, Жозефина старалась успокоить заходящееся сердце. Ступая с клеточки на клеточку, которыми был устлан пол, она шагала неспешно вдоль закрытых белых дверей, про себя начиная считать. Не помогало… Со стороны лестницы послышались шаги и недовольное бормотание. Женщина не успела пройти мимо прежде, чем надоедливый, даже ненавистный уже сосед по этажу появился из темноты прямо перед ней, освещенный узкой потолочной лампой. Реймунд окинул ее коротким взглядом, она с вызовом посмотрела в ответ. Красноречивее молчания вообразить было нельзя.***
Ночь Жозефина не спала. В запахе больничных простыней она не могла представить, как теперь будет смотреть Лиаму в глаза… Конечно, юноша не сможет увидеть стыда на ее лице, но все же ему будет рядом с Жозефиной теперь крайне неловко. Он тоже поддался порыву, может, из вежливости или от отчаяния, от той боли, какой точит его слепота, медленно и по песчинке разрушая, но… Жозефина не имела права начинать подобное бесстыдство, а тянуть его за собой — тем более. Если она извинится, раскается и скажет, что подобное непристойное поведение было с ее стороны непозволительным, сможет ли после Жозефина общаться с ним, забыв о подобном инциденте? Естественно, нет… По лестнице на второй этаж Жозефина спускалась, точно на похороны: неловко, с неохотой. В десятый раз повторяя про себя оправдания, одно другого несуразнее, с каждым шагом она убеждалась в том, что все это, в самом деле, глупость, которой пора прекратиться. Лиам милосердно простит ее минутное безрассудство, а через день уедет на реабилитацию, и все будет, как прежде… Так будет правильно… Только вот привычный стол у окна был пугающе пуст, обдуваемый ветром из приоткрытой фрамуги, никем не занятый. Отодвинув пластиковый стул на металлических ножках и с некультурным дребезжанием царапнув ими по полу, Жозефина присела, смиренно принявшись ждать начала собственного наказания.***
Не дождалась. Лиам не спустился к завтраку. Весь день Жозефина бродила по больнице, надеясь его заметить. Зря. В сердце зарождалась паника. Но ведь… должен был быть ещё день, что изменилось за ночь, почему?.. Жозефина чувствовала, словно у нее что-то отняли. Что-то, что не принадлежало ей, на что она не смела претендовать, но все поглядывала украдкой, а теперь… В груди зияла выжженная кислотой дыра, ноющая по краям и сквозящая гуляющим по ней ветром. Разгадка нашлась внезапно — к ней подошли сами. Грузный мужчина с тяжёлым шагом застал Жозефину в коридоре, сидящую на скамейке для пациентов. Опустив взгляд на свои колени, женщина думала, нервно кусая нижнюю губу. Она попыталась спросить нескольких врачей, но все они лишь отмахивались, говоря, что ничем не могут помочь. У стола регистрации Жозефина никого не застала — оказалось, администратор в тот день слег с температурой, а заменить его было некому. К полудню она совсем извела себя, совесть грызла пополам с тревогой. Лиам уехал, а она так отвратительно себя повела, не зная, что это была их последняя встреча… — Я как раз вас и искал, — прозвучал низкий мужской голос. Подняв голову, Жозефина увидела человека в больничном халате, того самого, который пришел за Лиамом ещё тогда, две недели назад, и увел его на внеплановый осмотр. Женщина больше его не видела — Лиам рассказывал, что все больше психолог оставляет его одного, но приглашает на консультации и обучает письму, а из своего кабинета в большинстве своем не выходит. — Вижу, своего кавалера вы уже потеряли? Простите, что пришлось вот так внезапно его украсть. Вчера вечером мне позвонили, сказали, что на реабилитацию придется отправиться чуть пораньше — эти частные автобусы, они, видете ли, простаивать не любят, а ещё благотворительная организация, называется! Но что поделать, пришлось в срочном порядке его выписывать — не ждать ведь ещё месяц. Автобус уехал в семь утра, должно быть, вы его не застали. — Не застала… — эхом ответила Жозефина, прижимаясь затылком к стене. Перед глазами поплыло. Конечно, она предполагала, что все примерно так и случилось. Лиама выписали раньше времени, он отправился в другой штат и… И теперь она ещё долго будет чувствовать перед юношей вину, цепью обмотавшую горло, душащую… Останься она вчера в своем уме, отпускать Лиама было бы легче? Возможно, кто знает… Врач не стал занимать Жозефину беседой, по жёлтому коридору он двинулся белым облаком, которое противоестественно тянуло к земле. Смотря ему в спину, женщина думала, что хуже себя чувствовать она уже не может. И причина этому — ее собственное безрассудство.***
Ещё три дня протянулись в тяжёлом унынии. Болезненно, мучительно Жозефине было теперь смотреть на себя в зеркало. На растрепанную, побледневшую, изнеможденную. Не радовало даже то, что ее отпустили домой. Собирая те немногие вещи, какие у нее были с собой на той ярмарке, женщина застыла над кроватью, которую перестилала уже в шестой раз — все она видела изъян в своей работе, которой, вообще-то, было положено заниматься санитаркам. Она не могла успокоиться, нужно было занять руки хоть чем-то, чтобы так не пульсировало в голове. Но все было переделано и сложено даже слишком педантично и аккуратно, чем то было нужно. На простыни не было ни единой складки, уголки одеяла подогнуты параллельно краю матраса, подушка лежала точно посредине. Но ноги не несли к двери. Почему-то хотелось остаться в этой пустой, глухой комнате с выключенным светом, среди белых стен, клетчатых полов и запаха спирта с лекарствами. Но только не домой, хотя там, говорят, даже стены лечат. Только вот одиночество они не исцеляют. — Уходите? — раздался вдруг до боли знакомый голос. Он прозвучал почти над самым ухом — то ли Реймунд подкрался настолько тихо, то ли Жозефина совсем потерялась в собственных мыслях, пропустив, как он вошёл. — А где ваш поклонник? Давно что-то его не видать. Серую тоску подожгла внезапная ярость. Бикфордовым шнуром тянулась к сердцу тонкая нитка, за которую этот паршивец дёрнул так опрометчиво. Опять злое отчаяние закопошилось внутри змеиным клубком. — Не ваше дело! — вспылила Жозефина, резко повернувшись. Конечно, он даже не вздрогнул, не попытался для приличия сделать вид, что смущён, что совсем не желал ничем ее растроить, и вообще, Жозефина совершенно права — не ему спрашивать и интересоваться чем-то столь личным и интимным. Нет, мужчина специально досаждает ей, слишком внимательный и понятливый, чересчур проницательный. Намеренно ее терзает, давя на больное. — Может, и не мое, — согласно пожал плечами Реймунд, смотря исподлобья серьезно, так, что и без того длинный нос словно вытянулся и заострился, а взгляд потяжелел. — Но не нужно делать вид, будто я вас не понимаю. — Как вы смеете… — процедила Жозефина сквозь зубы, глядя в упор. Нет, ее смущения этот бессовестный негодяй не увидит. — Вы не имеете права говорить о том, о чем понятия не имеете. И вообще, почему вас только ещё не выписали! Травма ведь вправду несерьезная, как вам удалось уговорить врачей вас оставить? Реймунд усмехнулся абсолютно беззлобно. Скрещивая руки на груди, он продемонстрировал совершенно востановившуюся кисть, почему-то до сих пор замотанную в бинты. — Удивительно, правда? — сказал он, вдруг плюхнувшись на заправленную уже в который раз постель. Под его весом пружины звучно взвизгнули, растопырилось одеяло, складки изрезали педантично заправленную простынь, точно трещины на новом стекле. Про себя Жозефина измученно взвыла — в седьмой раз ей придется приводить это скрипящее по ночам недоразумение, спаянное в не лучшие времена из каких-то прутьев, в потребный вид. — Все побыстрее хотят домой, а мне вот здесь теперь уютнее, представляете. Хорошо, мир не без добрых людей — пожалели, говорят, у тебя и правда что-то и сердце шалит, и колени так нехорошо хрустят, понаблюдаем за тобой подольше, мало ли. Я ведь человек полезный, между прочим, такого по неосторожности потерять — преступлением будет. — И что же вас держит? — спросила Жозефина со скепсисом в голосе. Она не понимала, к чему ведёт этот надоедливый человек, в какую игру метафор он намерен ее втянуть — ведь у такого не может быть все просто, у него обязательно в каждом действии — потаённый смысл и своя выгода, а в слове — двойное дно, задекорированное вежливостью напоказ. Мошенник и аферист, честное слово… — Страсть. Та же, что и вас, — наткнувшись на загорающийся недовольством взгляд, Реймунд поспешил поправиться, — вернее, страсть, конечно же, различная, только вот потребность-то у нас с вами одна. Откуда только бралось в нем это нагловатое бесстрашие? Кто давал ему право, кто позволял говорить о подобном столь обыденно и столь…метко?.. Встав с постели, мужчина окинул Жозефину долгим взглядом. Реймунд видел, как медленно ее лицо из напряженно белого, как у мраморной статуи какой-нибудь древнеримской богини, становится цвета пепельной розы. Ему определенно нравилось то, как она смотрелась, стушеванная и растерянная — так в ней было гораздо больше жизни. Внутри Реймунд чувствовал горькую причастность к ее молчаливой беде. О Минерва, зарекшаяся никогда не любить!.. Тебя теперь терзают собственные запреты, серебряными узелками затянутые вокруг груди, впиваются и колют, терзая нежную кожу под хитоном, скроенным из звездчатых кружев. Тебе теперь в голову вонзается терновый венок, сплетенный твоими же осторожными руками, на котором цветочки из пяти лепестков лишь затем, чтобы скрывать жестокие шипы. Реймунд ведь яснее прочих видит, как тебе тяжело. Он уходит, даже не попрощавшись, но Жозефина уже даже в мыслях не может назвать его хамом. Да и в седьмой раз прикасаться к жёсткому от частой стирки постельному белью вдруг перехотелось.***
Пожалуй, самым противным временем года для слепого человека можно посчитать начало весны. Щупай тростью, не щупай — подтаявший снег все равно забьется в ботинки, а кожзам пропитается водой пополам с грязью. Обходить лужи было бесполезно, искать дороги посуше — тем более. Но, тем не менее, Лиам уверенно шел намеченным маршрутам, одним ухом слушая электронный голос навигатора через беспроводной наушник, а вторым улавливая отзвуки голосов внешнего мира. В полной темноте теперь он знал, что слева — проезжая часть, по ней катятся автомобили разных габаритов: вот у какого-то сумасшедшего на всю улицу играет радио, а не так давно мимо проехала полиция или скорая, верезжа сиреной; слева — металлическая витая ограда, по ней бряцает его белая палка, с которой Лиаму волей-неволей пришлось смириться. Под ногами помимо луж и подтаявших ледяных корочек должна была находиться брусчатка из, кажется, прямоугольных каменных кусочков. Пара из них выпали — юноша почти запнулся об них. Но вот роботизированный голос приказал повернуть, и Лиам, ощупав край закончившихся ворот, повиновался. Приехав домой в середине недели, он с трудом дождался воскресенья. Конечно, теперь его жизнь была совершенно иной, но отныне юноша представляет, что делать. Да, ему всё ещё непросто, но после той партии в шашки что-то в нем перевернулось. Стало ясно: он способен, он может, если начать, попробовать и перестать себя жалеть. Конечно, Лиам теперь много чего не сделать, но это не значит, что он совершенно бесполезен или, упаси Всевышний, от кого-то зависим. Ступеньки Лиам преодолел без проблем, найдя каждую из них и звучно отбив их края тростью. Пальцы коснулись резной ручки, дверь открылась. Подойти к кропильнице Лиаму любезно помог кто-то из сердобольных прихожан, а после услужливо проводил к одной из церковных скамей. Юноша сдержанно поблагодарил. Теперь Лиам испытывал куда меньше стыда, хотя всё ещё тушевался, когда ему требовалось попросить помощи или когда эту помощь ему предлагали. Характер переделать было тяжело, но юноша старался. Вообще, за эти четыре месяца он много чему научился. Замерев, Лиам вслушивался в шепот прихожан, в сырые шаги проходящих мимо людей. Так умиротворенно и торжественно делалось в душе. Но волнение не отпадало. За то время, какое Лиам обучался жить заново, приспосабливаясь к своему недугу, он тысячу раз успел пожалеть, что не додумался в последний момент хотя бы оставить ей свой номер. Ведь его вырвали так внезапно — ночью пришел мистер Дэвис, сказал собираться, приказал после лечь спать, ведь утром юношу ждал ранний подъем. В суматохе некогда было выкалывать цифры, ведь у парня не было даже карандаша, чтобы написать ей свой телефон, а грифель был единственным пишущим инструментом. С тяжёлым сердцем Лиам слушал, как кашляет мотор побитого жизнью автобуса, понимая, что уезжает в неизвестность на неопределенный срок и понятия не имеет, как потом отыщет свое разноцветно-воздушное наваждение, пахнущее церковью и духами. В кармане лежали пыльный кусочек мела и несколько шпилек для волос. Он не раз перебирал эти вещи, оглаживал пальцами, старясь воскресить в памяти голоса, интонации, прикосновения… Для Лиама тот предпоследний день в больнице стал поистине самым счастливым. Он не знал, откуда появилась в нем та уверенность, должно быть… Должно быть, она — его невидимая мечта, теплая, чувственная, с сердцем, полным любви, которой хватило бы на двоих, — она побудила, вдохновила Лиама бороться со слепотой, а не покорно сдаться давящей темноте. Нежный мираж, дышащий уходящей весной, поцелуи которой горели на коже лепестками сирени, каплями холодной росы струясь по лицу… Как Лиам эти четыре месяца надеялся, что вернёт ей эту любовь, ответит на нее без прежнего стеснения, без страха, что станет Жозефине лишь в тягость. Теперь не станет. Конечно, помощь ему всё ещё нужна, но не настолько, чтобы быть кому-то обузой. Особенно ей… Началась проповедь. Запел хор, священник начал читать псалмы. Лиам не слушал. Он никогда не назвал бы себя истово верующим, в церковь юноша ходил разве что в детстве с отцом, а сейчас… Он просто желал, чтобы Жозефина за эти четыре месяца в насмешку над его сердечной тягой не потеряла веру в бога. Церковь святого Франциска была единственным местом, где юноша мог бы ее найти. Он рассчитывал, женщина заприметит его и подойдёт сама — все же сам Лиам был довольно заметным, поэтому ему и оставалось только надеяться, что фортуна благоволит ему. В конце концов, он боролся с испытанием, посланным на его долю Всевышним, и раз Он правда следит за каждым смертным, успехи юноши должны быть отмечены. Вдыхая запах благовоний, Лиам совсем не думал о словах священника. Возможно, имей он возможность видеть, юноша был бы впечатлен куда сильнее: иконы, цветные узоры на полу, витражи, свечи, тепло сияющие в пустоте. Он до сих пор ещё думал, что потерял зрение так глупо и внезапно, все ещё сожалел, хотя глубоко в душе понимал, что ничего уже не изменить. Если это испытание свыше, Лиам пройдет его достойно и не уронит лица перед придирчивым взглядом судьбы. Пусть Мойры не думают, что могут впредь рвать нити его будущего — юноша сам возьмётся за иглу и неумело, но сам примется ткать на ощупь это полотно. Проповедь прошла незаметно, вновь зазвучали сырые шаги, тишина разлилась тихими разговорами. В тяжёлом аромате ладана Лиам почти задыхался, с волнением идя к выходу. Конечно, он много раз представлял, как его окликнут, может, подхватят под руку, ласково назовут по имени. Ему так хотелось чувствовать рядом с собой ее — свою добрую, трепетную, ситцево пряную возлюбленную с мягкими волнами волос и губами, дрожащими от несмелых поцелуев. Идя тяжело, неспешно, обострив слух до предела, Лиам все ждал, чувствуя, как сердце заходится от волнения. Он простоял на крыльце церкви несколько мучительно долгих, тянущихся целую вечность, минут. В каждых новых шагах Лиам желал слышать ее и каждый раз сердце обрывалось, когда звук отдалялся, двигаясь мимо невидимой волной. Обуви было много, женской, мужской, детской. С острыми, звучными каблуками, с тяжёлой подошвой, скрипящей, давно не видевшей починки. Шаркали плоские ботинки, стучали недалеко две трости — из церкви выходила пожилая пара, тихо шепча благодарности Спасителю. Кто-то поскользнулся на лестнице и чертыхнулся до неприличия громко. Скрипели петли, низ двери шуршал по коврику, все наровясь его замять. Совсем рядом на землю с карниза мокро приземлилась оттаявшая сосулька, разбившись на несколько острых кристальных осколков. В мире, полном звуков, но лишенном цвета, Лиам начинал ориентироваться все лучше, представляя в мельчайших деталях все то, что он не мог теперь увидеть. Воображение набрасывало яркие картинки, пестрые, как меловые бабочки на асфальте, нарисованные детской рукой. Сминая в пальцах перчатки, юноша собрался было уже идти. Наверное, ее не было в храме, или, может, женщина ушла раньше, так его и не заметив. Может, она не узнала, или намеренно избежала встречи — Лиам помнил, как резко треснула его радость в том лифте под звучание прохладного голоса и шипение открывшихся дверей. Помнил, как после услышал лишь звук быстрых шагов, растворившихся вскоре в глухой тишине. И как после не мог стереть с собственного лица блаженной глупой улыбки. Трость стукнула по лестнице, ища впереди опору. Юноша четко знал, что в конце ступенек есть железная решетка для слива воды, справа и слева — перила, которые он нашел, когда заходил, до витых ворот тридцать шагов. Совершенно ненужные зрячим людям цифры теперь спасение для Лиама в его темном мире, ограниченном примерно метром вокруг — существует лишь то, к чему возможно прикоснуться, поэтому подсчет шагов, фонарных столбов, поворотов придает для юноши окружающей действительности ощутимую реальность. Это ведь что-то более менее материальное, осязаемое… — Постой! — остановил Лиама несмелый окрик. Он чуть не поскользнулся от неожиданности на хрустящей под подошвой ледяной стекляшке-корочке, но устоял… Его поймали за рукав пальто. Тонкие, хрупкие пальцы в замшевых перчатках — материал скользнул по успевшей замёрзнуть ладони, тут же ее отогрев. — Лиам, я… — она часто дышала, стараясь собрать слова в цепочку. Каждое звено с трудом скреплялось с прошлым, но Лиаму не нужно было объяснений. Нащупав плечи Жозефины, юноша протянул ее к себе, прижавшись с горячностью, с той тягостной радостью, какая захлестнула его, потопила, а после вознесла на волне, прозрачно-яркой, овеянной солнечным светом и запахом цветов, небесным, невесомым. — Прости меня, я… я перед тобой виновата… А ты… Поцелуй, уверенный, желанный и так давно горящий на губах, лелеемый в душе прервал ее на полуслове. Лиам более не боялся, обнимая и бездумно целуя в щеки, своей к ней запретной тяги. Ведь он почти упустил свой осязаемый мираж, почти отрекся от того, что было для него так важно, так ценно. И ведь не потеря зрения была причиной этой его слепоты. — А я… — сказал Лиам, дыша ей в шарф крупной вязки, вобравший в себя аромат духов и церковных благовоний, — …решил вернуть тебе шпильки, Жозефина.***
К началу лета жизнь обоих цвела дурманящей, пьяной любовью, медово-пряной и трепетной. Застенчивые, порядочно недолгие прогулки перемежались со встречами в двенадцатом часу по воскресеньям на церковной скамье под монотонный голос пастора. Жозефина понемногу привыкала к тому, что встречи их — свидания, что чувства ее не порочны, а очень желанны, и к тому еще, что теперь она наряжается для того только, чтобы порадовать Лиама. Да, он не мог видеть ту красоту, какой женщина отныне светилась, лёгкая, весенняя, в голубом, пусть и сдержанном платье, но на ощупь Лиам понимал, что шифон ей идёт куда больше стретча, а облегающий силуэт украшает гораздо сильнее летящего. И пусть для Лиама она была красива, облаченная в любую ткань, с какими угодно рукавами и воротом, Жозефина хотела нравиться ему, чтобы видеть восхищение на точеном лице и по-наивному открытый восторг. Ей хотелось чувствовать себя обаятельной, хотелось его очаровывать… В конце весны Лиам позвал ее в гости, несмело и робко, боясь услышать учтивый отказ. Жозефина была женщиной застенчивой и несмелой, ему не хотелось настаивать. Их свидания становились все чаще, и все чаще Лиаму хотелось подхватить ее на руки и расцеловать горячо и с желанием, показав, как она ценна. Влюбленность, пламенея, мешалась со страстью в юной душе. Вместе они провели пару вечеров, обрывавшихся ровно в педантичные шесть тридцать вечера. Она уходила, оставляя шлейф духов и отпечатки своих ладоней на губах Лиама. Юноша знает, что она работает в аптеке, носит поверх пальто белый вязаный шарф даже в теплые весенние дни и не любит хризантемы, пахнущие горькой полынью и шоколадом. Ей нравится старое кино, светлая одежда и выращивать на подоконнике орхидеи. А ещё она пахнет невесомо, невыносимо прекрасно, так, что голова кружится, и хочется задохнуться, уткнувшись носом в шею. Гипс давно был снят, но Жозефина до сих пор, хотя прошло почти полгода, опасалась активно двигать рукой и поднимать тяжёлое. Порой Лиам целовал место ее бывшей травмы, говоря, что так раны заживают быстрее. Женщине казалось, такой нежности она никогда в жизни ещё не испытывала. Никто так трепетно, так чувственно не относился к ней, никто не дарил столько заботы и тепла одним своим пустым, незрячим взглядом. Она гнала прочь мысли о том, что такого прекрасного мальчика совсем не заслуживает. Нет, такое сокровище надо трепетно любить, беречь, а не отталкивать. Лиаму было непросто: дизайн пришлось оставить, переучиваться на другое направление. Но юноша верил, что и программист из него может получиться…сносный. Да, совсем не его стезя, но ведь это уже тянет на что-то, напоминающее реальное будущее для человека, не способного отличить ночь от дня. Лучше всего было различать вечера: уютные, в пряном аромате чая, корицы, крема для рук и сирени. Лиам обнимал ее подолгу, подолгу целовал, не смея отпустить, вздохнуть, до сих пор не веря. Сходя с ума от духов, невесомо-прозрачных, цветочных, юноша осыпал поцелуями ее волосы, дрожа и почти что плача. Как ему хотелось отдать ей всю нежность, всю ту трепетную влюбленность, какой горело его сердце, какая дрожала на белых ресницах невидящих глаз. Жозефина была для него не спасением — она была тем чудом, тем вполне настоящим, но все же легко исчезающим миражом, который вдохновлял его жить. Из тихих и скромных порывы их общего безумия становились все ярче, забирая в свой невидимый плен, только туже затягивая нити судьбы. Так в один вечер помешательство охватило за плечи обоих, оставляя влажные следы на ключицах, рисуя тонкие узоры вдоль выпирающих ребер, а на лопатках — нежные розоватые полосы. Та ночь ничем не была отлична от всех прочих, кроме, разве что, одного — женское пальто провисело на крючке в прихожей квартиры одного молодого человека неприлично долго и исчезло лишь следующим утром в педантичные полвосьмого.