Желание
29 июня 2024 г., 19:45
Санеми чувствует, как в груди перехватывает дыхание, стоит только Томиоке появиться в поле зрения.
Это происходит всегда внезапно, без предупреждения, словно кто-то невидимый сжимает его лёгкие, выбивая из них весь воздух. Ни к чему не прикасаясь, не говоря ни слова – Гию просто существует, и этого оказывается достаточно, чтобы у Шиназугавы закладывало уши от собственного сердцебиения. Оно срывается с привычного ритма, бьётся о грудную клетку с такой силой, что, кажется, рёбра вот-вот треснут. Ему становится трудно дышать, трудно думать, трудно делать вид, что он всё ещё способен контролировать себя.
Это даже не возбуждение в привычном смысле этого слова. Это нечто более глубокое, более разрушительное для него. Это изматывающее, почти болезненное чувство, будто кто-то целенаправленно мучает его, нажимая на каждую чувствительную точку, доводя до исступления медленно, методично, безжалостно. Он чувствует это каждой клеткой своего тела, каждой частицей сознания, и от этого становится одновременно тошно и сладко, будто он стоит на краю обрыва и знает, что обязательно упадёт, но не может отвести взгляд.
Гию опять собрал волосы. Этот простой жест, который Томиока проделывает каждое утро с механической привычкой, заставляет Санеми сжимать зубы так сильно, что челюсть начинает болеть. Пару прядей упрямо выбились из-под резинки – тёмные, блестящие, непослушные. Они теперь покоятся на лице, на шее, там, где под тонкой бледной кожей бьётся пульс, где вена вздувается при каждом ударе сердца. Волосы блестят, будто покрытые влагой, как шёлк, который хочется тронуть, ощутить между пальцами, пропустить сквозь них, запомнить текстуру навсегда.
Они выглядят так, будто пахнут жасмином или чем-то ещё тёплым, домашним, интимным. Санеми не знает, какой шампунь использует Томиока, но в своей голове он уже сотни раз представлял этот запах – глубокий, чуть сладковатый, смешанный, почему-то, с дымом. Он не раз представлял, как ловит эти выбившиеся пряди, как впивается в них пальцами, затягивает кулак у самого основания шеи, заставляя Гию запрокинуть голову, обнажить горло, смотреть в глаза. Прямо. Долго. Так, чтобы тот не мог отвести взгляд, не мог отвернуться, не мог притвориться, будто не замечает, как Шиназугава сгорает заживо.
Санеми стоит на собрании, слушает монотонный голос Ояката-самы, но не слышит ни слова. Все его чувства сконцентрированы на одном человеке – на том, кто сидит через три места от него, скрестив руки на груди, глядя в одну точку с обычной своей отстранённостью. И всё же Шиназугава знает: Томиока чувствует его взгляд. Гию слишком хорошо обучен, чтобы не замечать такого пристального внимания – этот взгляд обжигает, оставляет на коже невидимые ожоги, проникает под одежду, под кожу, в самую душу. И Томиока не дрожит, не оборачивается, но его пальцы на предплечье чуть заметно сжимаются, сминая ткань формы. Он знает. Он всегда знал.
Он не знает, замечают ли остальные, что происходит между ними в эти минуты, но Шиназугава уверен: тот, ради кого он выгорает изнутри день за днём, всё прекрасно понимает. Потому что облизывать сухие губы на собрании – это одно. Но делать это нарочито медленно, с едва заметной улыбкой в уголках рта, глядя прямо в глаза – это уже война. Расстёгнутые пуговицы формы, открывающие взгляду ключицы с выступающими костями, то, как Томиока поправляет воротник, касаясь кончиками пальцев собственной шеи — всё это он делает нарочно. Для него. Только для него.
Санеми сглатывает. В горле пересохло, язык прилипает к нёбу, а в груди разрастается жар, который невозможно унять никакими усилиями воли. Он видит, как Гию медленно, почти лениво, проводит кончиком языка по нижней губе, и в его глазах мелькает тень – тень осознания собственной власти над Шиназугавой. И это знание бьёт Санеми под дых сильнее, чем любой удар клинком.
Когда собрание заканчивается, Томиока, как всегда, встаёт первым. Он не оглядывается, не ждёт, просто направляется к выходу, оставляя за собой шлейф едва уловимого запаха и тихое шуршание одежды. Санеми не уходит. Он остаётся сидеть, сжимая пальцами край скамьи до побеления костяшек, чувствуя, как дерево впивается в кожу. Он дышит, пытаясь успокоить бешено колотящееся сердце. Он горит, и этот огонь не затушить ни водой, ни холодом, ни временем.
Он ждёт, пока все разойдутся, и тогда медленно, с хищной грацией охотника, идущего по следу – он направляется за Томиокой.
Он настигает его у самого дома. Гию не успевает даже взяться за калитку, как его с силой прижимают к ограждению – к старому дереву, которое жалобно скрипит под тяжестью чужого тела, под напряжением, повисшим в воздухе. Позвоночником Томиока упирается в доски, и от этого становится больно – острая, колющая боль разливается по спине, но он не дёргается. Не может. Санеми буквально врастает в него – бедром, грудью, каждым дюймом своего тела, сжигая все мосты между ними одним лишь прикосновением.
– Наигрался и сбежал, –рык в его ухо срывается с хрипом, сдавленный, хриплый, почти звериный. Голос низкий, чуть дрожащий от сдерживаемого напряжения, будто его изнутри стискивает что-то тяжёлое и неудобоваримое, что невозможно проглотить или выплюнуть, – В твоём стиле, Томиока.
– Может быть... – губы Гию почти не шевелятся, только шепчут, будто заклинание, будто признание, которое он не решался произнести вслух все эти долгие месяцы. Руки Томиоки цепляются за накидку Санеми, пальцы предательски дрожат – тонкие, бледные, с выступающими суставами. Он прижимается сильнее, сам, добровольно, и в этом жесте больше смысла, чем в любых словах.
Поцелуй режет воздух, разрывает тишину, уничтожает последние остатки самообладания. Шиназугава целует так, будто кусает – жадно, голодно, почти жестоко. Он впивается в рот Томиоки, сминая его губы, требуя, берёт, не спрашивая разрешения, потому что знает – Гию тоже этого хочет. Тело Томиоки под его руками горячее, напряжённое, живое, и Санеми чувствует, как под его пальцами колотится чужое сердце в бешеном, сбивчивом ритме.
Когда их дыхание становится рваным, почти одинаковым, будто они настроились друг на друга, дышат в унисон – Гию неожиданно берёт его за руку. Молча. Крепко. Ведёт за собой, не оборачиваясь, и в этом жесте есть что-то обречённое и одновременно победное. Это даже не приглашение – это приговор, окончательный и бесповоротный.
Всё в доме Томиоки кажется стерильным, вычищенным до скрипа, как он сам – ни одной лишней вещи, ни одного беспорядка, ни одной случайной детали. Полы блестят, стены пусты, воздух пахнет сухой древесиной и лавандой. Но Санеми не обращает на это внимания – его сносит, сметает волной безумия, и он снова вжимается в Гию, срывает поцелуи с губ, с шеи, с ключиц, будто голоден до невозможности, будто не ел несколько недель. Вещи падают на пол с тяжёлым, звенящим звуком – он слышит, как катана Томиоки ударяется о доски, и это звучит как похоронный звон по его самообладанию. Но он не реагирует. Он только чувствует, как чужие губы идут по его щеке, по скуле, по шрамам на его лице. Медленно. Осторожно. Почти с благоговением, будто Томиока изучает его, запоминает каждую неровность кожи, каждую отметину.
– Могу ли я... – шепчет Санеми в изгиб чужой шеи, и его голос срывается, ломается на полуслове.
– Не стоит, – перебивает Томиока, и в его тихом голосе звучит сталь, которую Шиназугава слышит впервые, – Я... готовился.
Эти слова – простые, короткие, будничные – звучат громче, чем любой крик. Шиназугава замирает, чувствуя, как внутри что-то переворачивается, как грудь сдавливает от осознания. Чёрт. Он знал. Всё знал. Все эти взгляды, все эти прикосновения, все эти мгновения, когда Томиока оказывался рядом чуть дольше, чем требовалось – он готовился к этому. Он ждал этого. И от этого понимания становится одновременно легче и тяжелее.
Санеми подхватывает Гию, укладывая его на футон. Томиока не сопротивляется, его руки ложатся на плечи Санеми, а ноги раздвигаются сами собой – приглашающе, покорно, доверчиво. Он дрожит, когда пальцы Шиназугавы касаются его кожи, но не отводит взгляда. В его глазах смесь страха и желания, и эта смесь сводит Санеми с ума.
Он входит в него уверенно, но медленно – настолько медленно, что каждая секунда растягивается в вечность. Гию дёргается, выгибается дугой, всхлипывает, впиваясь ногтями в спину Санеми, оставляя на коже алые, горящие полосы. Слёзы капают по его щекам, но Томиока не говорит «нет». Только кивает, только дышит прерывисто, только шепчет его имя – снова и снова, как мантру, как молитву. И в этом шёпоте вся его душа, вся его боль, всё его одиночество.
Санеми теряет голову.
Темп сбивается, становится жадным, хищным, почти неконтролируемым. Он держит его за бёдра, прижимает к себе, будто боится, что тот исчезнет, испарится, растворится в воздухе, как только он ослабит хватку. Он слышит, как Гию срывается на стоны – глубокие, хриплые, отчаянные, как дыхание сбивается, становится прерывистым. И этого хватает, чтобы сорваться самому – кончить с глухим, сдавленным рыком, уткнувшись лицом в изгиб чужой шеи, чувствуя, как под его губами бьётся бешеный пульс.
Он зарывается лицом в чужие волосы, вдыхает запах пота и жасмина, чувствует, как сердце постепенно успокаивается, входя в нормальный ритм. Пульс у обоих бешеный, тела сплетены в единое целое, и никто не говорит ни слова – только дыхание, тишина, тяжесть собственного тела на чужом.
– Мой, – выдыхает он шёпотом. Не приказ, не просьба, не требование. Констатация факта, которую он должен был произнести вслух ещё много месяцев назад.
Позже, когда дыхание выравнивается, когда мир перестаёт вращаться с бешеной скоростью, Гию начинает поглаживать его волосы – неспешно, мягко, почти ласково, как будто он делал это сотни раз, как будто знал, что всё закончится именно так, как и должно было. Санеми прижимается щекой к его влажной коже, разглядывая трещины на потолке, прислушиваясь к биению чужого сердца под своим ухом. Он чувствует, как пальцы Томиоки перебирают его волосы, как они касаются затылка, спускаются к шее, оставляя за собой дорожку мурашек. Но он думает совсем о другом.
Он думает о том, что теперь не отпустит. Никогда.
В этой тишине, нарушаемой лишь их синхронным дыханием, он понимает: все эти месяцы он не просто хотел Томиоку. Он боялся потерять его. И теперь, когда Гию лежит рядом с ним, расслабленный, влажный, с красными следами его пальцев на бёдрах, он клянётся себе – он сделает всё, чтобы Томиока никогда не сомневался в том, кому принадлежит. Он будет приходить снова и снова, будет брать его, будет оставлять на его коже свои следы, пока тот не запомнит эту боль, эту нежность, эту одержимость.
Санеми закрывает глаза и чувствует, как чужая ладонь ложится ему на затылок, притягивая ближе, в тепло, в запах, в тишину. И в этом жесте всё, что Томиока никогда не скажет вслух. Доверие. Принятие. Возможно, даже любовь.
Шиназугава улыбается в его шею, пряча улыбку во влажной коже, и позволяет себе провалиться в сон – впервые за долгие недели, не боясь, что проснётся один.
Примечания:
Пб включена.
https://t.me/jj_rakutan – мой телеграм канал.