Селфхарм

NC-17
Завершён
172
svnprc гамма
Размер:
8 страниц, 3 850 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
172 Нравится 22 Отзывы 29 В сборник

паршивая философия и эскапизм

Настройки
Примечания:

Пахну как ток, как «не подходи — убьёт»,

Как крокодил, как медленная тётя впереди,

Когда тропинка узкая, и её не обойти.

      Медленно поднимаюсь по лестнице засиженного мухами подъезда на Третьей линии Васильевского острова. Костяшки нещадно саднят болью, кровавая корочка мерзко стягивает кожу под носом, мир перед глазами — мутная бензиновая лужа. Сжимаю немеющими пальцами фильтр сигареты и тяжело опускаюсь на ступеньки, думая об одном: не сдохнуть в проклятом подъезде и хотя бы добраться с горем пополам до квартиры. Вторая мысль менее чёткая, но тоже бьётся о черепную коробку: как я, блять, до такого дошёл? Что со мной? Смотрю на свои руки — живого места нет, кожа сбита практически до скользкого красноватого мяса, неприятно липкая наощупь. Стряхиваю с сигареты ошмёток сизого пепла, вдумчиво и методично тушу окурок об окровавленную костяшку. Боль слепит, но отрезвляет, помогает наконец почувствовать себя хоть немного, на самую капельку живым. Чертовски хочется домой, к нему, потому что дома не приходится глушить пустоту болью, не приходится себя ненавидеть и не приходится пытаться себя же любить, потому что меня любят за двоих. И я, пожалуй, тоже люблю. Чувство несправедливости саднит под рёбрами, прорастает подобием терновника и колет изнутри горьким вопросом к самому себе: как ты можешь любить кого-то, если ты не любишь себя? Как ты можешь, блять, вообще любить? Но у меня, похоже, комплекс жертвы и поехавшая крыша, а у Ильи — синдром спасателя, так что, наверное, всё поровну. Любовь — это романтизированное обобщённое словцо, которое не полоскал на языке только ленивый, реальность — общие на двоих проблемы с головой. По мне плачет какое-нибудь отделение Кащенко для особо буйных, по нему — спокойная счастливая жизнь и надёжный человек, чтобы с ним искренне и навсегда, но судьба сводит нас вместе и связывает вместо метафорической красной нити ебучей пеньковой верёвкой. Я навеки заперт в клетке собственного сознания, тону в грёбаных эскапизмах и навешиваю на себя маску шута, прикрываясь нулевым арканом таро. Если бы был философом, возможно, пиздел бы что-то про самопознание через саморазрушение, но я, блять, не философ, я гопота с Васильевского, вот и получается, что мне как-то похуй. Вся моя философия — это получать по ебалу и бить в ответ, моя философия — не доверять даже себе, моя, блять, философия — это три слова «не бей, убивай». Только вот вся эта паршивая философия катится ко всем чертям, когда рядом он. Илья вообще-то, честно говоря, неизвестно кем мне приходится, потому что если характеризовать наши взаимоотношения, даже слово нужное подобрать невозможно. «Встречаемся» звучит совершенно глупо, как будто мы не два взрослых мужика, а школьники какие, которые за ручку провожают друг друга со школы и после первой в жизни бутылки пива на двоих пьяно целуются в подъезде, в скромное «дружим» наши взаимодействия тоже не укладываются совершенно. Мы, в общем-то, даже наши отношения не обговаривали ни разу. Ни разу не говорили о нас, если есть вообще какие-то там эфемерные «мы» и если это не очередная проекция моего ебануто болезненного сознания. И вообще-то я иногда ловлю себя на абсолютно идиотской мысли, что считаю Илью своим мужем. Фактически, наверное, это и есть какой-нибудь неформальный брак, потому что пожениться официально, с церемониями, штампом в паспорте и прочей шелухой, мы по закону не можем, зато делим на двоих мою однушку на Васильевском со всеми вытекающими. Если бы моя мать знала бы, она бы в ужасе спросила что-то в духе «Влад, ты что, из… этих?» и непременно на последнем слове понизила бы голос. Я бы ответил незамедлительно, что Илья, в общем-то, единственный человек, с кем мне когда-либо было хорошо. Я вообще-то ради него прошёл огонь, воду и медные трубы, развёлся и перестал курить гашиш, к которому пристрастился ещё в армии, в восемьдесят девятом, за пару лет до распада нашего необъятного. Вообще-то моя жизнь, наверное, идёт по пизде с того самого момента, когда меня попёрли с третьего курса педагогического института. Знаю, что педагог из меня был бы дерьмовый, однако выбора, куда поступать, особо и не было. Я вообще по юности и дурости стремился к вниманию, мог бы и девчонку покрасивее выбрать из тех, что по мне, законченному отморозку с Васильевского, без ума страдали, поэтому учёба и будущая профессия не в приоритете была. Тогда-то мне, шкету двадцатилетнему, и всучили в руки автомат. Пиздуй, мол, в Закавказье, Череватый Владислав Геннадьевич, служи на благо Советского Союза. Правда, на благо Союза я разве что на протяжении двух лет рубился в подкидного в штабе и обменивал на армянскую дурь стащенных из соседней деревни баранов, но это уже не столь важно. С армянской дури, наверное, и начинается моя история болезни. Или с гауптвахты, на которой я неделями мог просиживать, закусившись с кем-нибудь не на жизнь, а на смерть. А может, с того, как я вернулся в девяносто первом в ставший родным, но изменившийся внутренне до неузнаваемости Питер. Судить, в общем-то, не мне. По ощущениям, что я испытываю сейчас, это вообще какая-то другая жизнь, чужая, далёкая и не моя. А ведь когда-то, в этой самой другой жизни, у меня была жена, был сын, было вообще всё как у людей… Всё, кроме мизерной дольки счастья, которая, наверное, есть сейчас. Единственное, что в моей жизни осталось хорошего. Всё, что было до, я хочу забыть.

Я пахну как боязнь смотреть тебе в глаза,

Как много лет искать слова, но так и не сказать,

Пахну оголённым проводом, паникой без повода,

Депрессивным городом.

      Вспоминаю о нём и улыбаюсь невольно разбитыми губами, наплевав, что в уголках спеклась кровь, и любое мимическое движение приносит резкую боль. Надо бы побыстрее подняться в квартиру, потому что он ждёт, он переживает, волнуется за меня, такого нерадивого придурка, который чёрт знает как вообще на его голову свалился. Знакомство у нас абсолютно глупое вообще-то вышло. Помню, полтора года как из армии вернулся тогда. Пытался за это время снова поступить, но пролетел, как фанера над Парижем, и тогда-то начал метаться от одного к другому. Собирался открывать бизнес, подумывал заняться рэкетом, но Лена, жена бывшая, воспротивилась, хотел даже на телевидение податься, как какой-нибудь Кашпировский, заговаривать воду через экран и ещё чёрт знает чем заниматься, но что-то не пошло, к счастью. Тогда-то и вспомнил я своё тёмное боксёрское прошлое, гордое звание мастера спорта СССР, в университетские годы мною полученное, и решил от полной неопределённости в жизни в спорт вернуться. В общем, злой я был в тот день, что сам чёрт, потому что узнал, что в легальных боях участвовать возможности больше не имею по состоянию здоровья. Лепила проклятый, дедок в круглых очках с толстой оправой, с величайшей скорбью на физиономии мне сообщил, что у меня, мол, симптомы болезни Паркинсона имеются, поэтому боксом мне заниматься никак нельзя. Зато, конечно, адресок подбросил, где на боях без правил можно заработать хорошенько под конец карьеры. Выбора у меня, в общем-то, не было, и я согласился, потому что молодую жену и сына надо было кормить хоть чем-то. Там я с Ильёй и познакомился, собственно. Явился в гадюшник какой-то последний, к которому нормальным людям подходить даже страшно. Здесь и героин достать, и оружие прикупить, и всё, что только в голову придёт, раздобыть или сотворить. И среди этого блядского Содома и Гоморры — он. Высокий, с меня ростом примерно, худощавый, чуть нескладный и от этого ещё более мило, чужеродно и нелепо выглядящий в этом притоне. На это чудо в перьях я сразу и уставился в оба. Картина вообще смешная пиздец — я, молодой отец, семьянин и круглый идиот, весь такой уже на опыте, завсегдатай не то что казино этого паршивого, а самых отшибленных притонов в Мурино, и Илюша. Илюша — этакий маленький цветочек, пробившийся сквозь асфальт посреди помойной ямы, стоит, не знает, что делать, пришёл с друзьями за компанию, а сам даже выпить чего боится, потому что в мир иной уйти чуть быстрее задуманного не хочет. Помню, я тогда к нему первым подошёл, как будто на физическом уровне ощутил какую-то потребность узнать, что за цаца такая тут стоит, каким ветром вообще принесло мальчишечку. Он боялся меня поначалу, так на меня смотрел, будто перед ним пекло разверзлось, и оттуда сам чёрт вместо меня вылез, но оттаял достаточно быстро, и тем же вечером я впервые его ослепительную улыбку увидел. Так я и узнал, собственно, что его Илья зовут, что он меня на три года старше, что оказался здесь совершенно случайно. Завертелось между нами всё с неимоверной скоростью. Поначалу хотелось отрицать, биться в конвульсиях и доказывать с пеной у рта, что я примерный семьянин, не могу испытывать никакого влечения к другому мужчине. Однако рядом с ним всё снова накрылось медным тазом, и однажды нам суждено было поговорить об этом. Я тогда совсем потерял голову от губительного осознания, что во мне непреодолимо разрастается какая-то бездонная чёрная дыра, которую не выходит заткнуть абсолютно ничем, и думал сначала, что всё дело в Илье, в какой-то больной зависимости, которую породил во мне он, потому что лучше мне становилось только рядом с ним. Говорили долго, но совершенно непродуктивно, с моей длительной истерикой, разъёбанными тарелками и в который раз ссаженными об стену костяшками, но Илья спокойно выслушал многочасовой ебануто-бредовый сумбур, смог-таки угомонить даже в такой ситуации, уговорил подумать, подождать, сказал, что в семью, да ещё и с ребёнком, не полезет ни за что. Для меня это был отчасти зелёный свет, руководство к действию. Если бы мои абсолютно безумные чувства были бы полностью обречены на провал, я бы в никуда из семьи не ушёл, не будучи уверенным, что меня будет ждать ещё кто-то. В общем-то, в первый же день своей бытности свободным от законного брака человеком я напился в слюни, бесцеремонно припёрся домой к Илье и остался на ночь, а с утра продолжение того нашего дурацкого разговора завершилось поцелуями во все места и сбором шмотья. Решение, фигурально выражаясь, не мять сиськи лишний раз было достаточно спонтанным, но единственно в нашей поганенькой ситуации верным. Я и был, наверное, изначально с точки зрения психического здоровья не слишком хорош, но тогда по неизвестной причине меня начало ещё сильнее клинить и вообще тащить неведомо куда, отчего мне самому пиздецки страшно было. Постоянные нервные срывы дали о себе знать, да и та самая чёрная дыра разрасталась разве что. С катушек я сорвался знатно, и бои без правил проклятые вместо денежного хобби превратились в единственное средство выплеснуть ненависть, ощутить себя живым, хоть какими-то эмоциями наполниться. И успокоить меня в круговороте бесконечного сумасшествия мог в итоге только один человек, который понять меня смог, привлечь, полюбить взаимно. Разве что от собственничества Илья меня избавить не смог, только, пожалуй, развил его во мне ещё больше. Вообще всех наших общих знакомых о истинной природе моего сожительства с Ильёй не знает никто, кроме одного моего давнего приятеля чуть ли не со школьной скамьи. Лезть и советы давать, кроме него, некому, так что Олежка за всех отдувается и постоянно затирает, чтобы не трогал я парня, чтобы в покое оставил, что от меня ничего, кроме неприятностей и постоянной рези под сердцем, и нет вовсе. А что я? Я ненавижу себя, люблю боль и люблю Илью. И вот ещё интересный момент вспоминается. Однажды я хотел повеситься. Точнее, это было дважды или трижды, но первые две попытки как-то не запомнились. А на третью меня вытащил из петли Илья.

А ты пахнешь как спокойствие, как в голове тишина,

Ты — как десять часов непрерывного сна,

Ты — четверг, ты — 16:00, ты — ромашковый чай и покой.

      Вползаю наконец в квартиру, еле передвигая ноги. Илья ждёт уже, у самой двери входной преданно встречает, обнимает за плечи молча, жмётся, греет. Тянусь и целую его в тёплый висок, изувеченные ударами пальцы прячу в его отросших волосах, чувствуя, как касания оседают болью на ссаженных костяшках, глажу его по голове, ласкаю бережно. Мы молчим, но мне наконец хорошо, можно сказать даже так. По крайней мере, я не нуждаюсь на время в боли, чтобы чувствовать себя живым, потому что есть Илья, а Илья — это любовь. О любви вообще-то испокон века пиздят разномастные рассказчики, от Шекспира до Пушкина, даже Левий Матфей отличился. В моей голове это всё-таки выглядит иначе, потому что я не поэт, не евангелист и не писатель. Для меня всё-таки любовь — это ближе не к всепрощению, а к поддержке и принятию любых заёбов, пусть даже самых неадекватных. Абсолютное и ответственное понимание того, что у твоего человека, как и у тебя, ебанутые тараканы в голове бегают. Готовность этих самых тараканов понимать и ценить, а не дустом выкуривать. Он мягко касается губами губ, отодвигается, видимо, почувствовав кровь. Я отворачиваюсь вполоборота, усмехаюсь криво — принимай, Илюша, своего благоверного с разбитым в мясо ебальником, и не опять, а снова, дорогой мой. Илья вздыхает, осторожно тянет меня за руку в сторону кухни, а я и не противлюсь особо, позволяю. Самому хочется побыстрее закончить со всеми заботами и просто вытянуться на кровати, обнимая Илью и наслаждаясь его родным обволакивающим теплом. — Опять, — укоризненно шепчет он, усаживает меня на хлипкую табуретку. — Давай обработаю. Хочется огрызнуться, но не можется. Потому что это, блять, Илюша, мой любимый Илюша, которому можно всё, которого я единственного никогда не обижу и не причиню вреда. Он даже не читает мне нотаций, и я его жалею искренне, думаю, насколько же он чертовски со мной устал, вымотался, потому что со мной постоянно дичь всякая, со мной спокойно, блять, как данность не бывает, а он умудрился в меня такого вляпаться. На кухне слабым мерцанием горит свет вытяжки, Илья нервно губы кусает, копается в шкафчике, достаёт перекись. Я любуюсь каждым его движением, он вообще всегда такой красивый, плавный, неспешный, грациозный по-своему, что на него неотрывно смотреть хочется, наслаждаться увиденным и на всю жизнь запоминать. Его вид сейчас настолько серьёзный, что не может не вызывать умиление, и я невольно тяну уголки потрескавшихся губ в улыбке, поудобнее устраиваясь на поёбанной жизнью табуретке. Притягиваю Илью к себе за бёдра, усаживаю на свои колени, когда он приближается ко мне с ваткой в руках. Боюсь, конечно, что нас двоих табуретка не выдержит, но для меня нет ничего важнее его близости, а на остальное абсолютно плевать. Он кусает губы, ёрзает на коленях, прижимается ближе и наконец мягко касается моего лица. Вообще-то та ещё пытка, щиплет ощутимо, и я только сдавленное тихое шипение издаю, чувствуя жжение в рассечённой чьей-то тяжёлой печаткой скуле и неприязненно думая о том, что костяшки мои в покое тоже оставлены не будут. Илья улыбается слегка, дует на ссадину ласково, как ребёнку, чтобы было не так больно, и я невыносимо хочу прильнуть к нему в поцелуе. Его ласковые и по-девичьи мягкие руки на моём разбитом ебле — блядский моветон. Такой же, как и поиск смысла в том, что между нами. Потому что между нами бесконечность из поцелуев, совместных ночей и моей крови, которой я, блять, когда-нибудь выжгу в сердце четыре буквы его имени. Я не раз говорил, что мы живём в отвратительном эскапизме. А ещё у него очень тёплые губы.

Я пахну как отстой, но я умоляю тебя, постой!

Многого не попрошу, у меня запрос простой:

Пожалуйста, позволь залечь на тебя пластом,

Как будто ты песок, а я скат или сом.

      Просыпаюсь среди ночи от удушья. Ощущение, что лёгкие полны кислорода, но я никак не могу от него избавиться, выдохнуть хоть немного. Сердцебиение ощущается чужим, глухо отдаётся в ушах, руки дёргаются, как в припадке. Ощущение фантомной петли на шее становится всё более явным, давит горло. Хочется сорвать её к такой-то матери, но руки не слушаются, как в сонном параличе. Неистово царапаю собственную шею слабеющими запястьями, но содрать чёртову петлю никак не получается. Сажусь на кровати, подтягивая к груди деревенеющие и покрывающиеся льдом изнутри колени. Вокруг меня сплошная и непроглядная темень, ночь обволакивает и загоняет в тиски, пульсирует под кожей мириадами острых игл. Дышать блядски страшно, кажется, что я захлебнусь, если сейчас сделаю вдох, что иглы прорвут натянутое под петлёй горло, брызгая кровью. Пульс стучит где-то в висках, кровь гулко плещется в изъеденном изнутри червями черепе, тревога нещадно бьёт под дых. Из треснутого зеркала в подножии кровати на меня смотрит Дьявол, а тянуть руки к богу со дна океана больше не получается. Мерзость. Какая же, блять, мерзость. Закрываю лицо ладонями, всё ещё не понимаю, как убрать с горла петельный спазм. Хочется разбить зеркало и методично пытать осколками скользкие тревожные вены. Умирать не хочется, но я умираю почти каждую ночь. У Ильи всё-таки слишком нежные руки. Он обнимает сзади, и я чувствую его тепло и жгучую вину за то, что снова мешаю ему, мешаю спать, мешаю жить, отравляю своим ядом. Он разворачивает к себе, шепчет что-то бессмысленно нежное, хватает меня за запястья, гладит, нашёптывает, чтобы я дышал вместе с ним, уверяет, что он со мной, и всё хорошо. Я сотрясаюсь в спазмах удушья, тычусь мокрым от испарины лбом куда-то в его плечо, и мне хочется, пиздец как хочется расплакаться от собственного бессилия и от давящей на горло петли, но крутые парни ведь не плачут, наверное. Однажды мы говорили о том, что у меня, видимо, проблемы, что панические атаки — это ненормально, и Илья предлагал мне обратиться к врачу. Я отказался — самопознание через саморазрушение не подразумевает обращений за помощью. Панацея у меня одна — единственный на Земле человек, которого я могу подпустить к себе слишком близко и открыться до глубины души, а потом позволить нырнуть в самое сердце. В его объятиях я всегда успокаиваюсь. Его ласковые губы находят мои. Поцелуи долгие, мокрые, удивительно нежные, такие, что у меня внутри всё переворачивается. Мне сейчас, наверное, настолько плохо, что до невозможности хорошо. Руки всё ещё дрожат, а сердце заходится в безумном ритме, но причиной тому уже не холодный спазм эфемерного удушья, а глоток свежего воздуха, которым для меня является неизмеримая любовь ко мне.

Угомониться бы в твоих безмятежных руках,

Но я пахну как страх, как сбежать впопыхах.

      Я глажу его по щекам, по шее, по оголённым плечам, наслаждаюсь теплом и мягкостью кожи, тем, как он льнёт ко мне ближе, вот-вот замурчит, как котёнок. Перехватываю его под коленями, позволяю сесть на собственные бёдра, сдавить острыми коленями тазовые косточки. Я знаю прекрасно, что Илюша всегда стесняется вот так вот, сидя на мне, сверху, но самому это нравится до одури, чуть ли не до поросячьего, блять, визга, и отказывать себе в таком удовольствии я не хочу совсем. Я целую его так чувственно и нежно, как никогда и ни с кем не умел до этого, и он отвечает, ластится чувственно. Илья так рядом, так близко, касается, гладит, и мне снова крышу рвёт, но уже от неимоверного ощущения любви, в котором я утонуть и захлебнуться готов сотню раз. Он отстраняется лишь на секунду, чтобы сорванно выдохнуть мне в губы моё имя и теснее прижаться, и я закономерно расплываюсь в какое-то подобие лужи. Хаотично зацеловываю его скулы, шею, ключицы, кусаюсь, передаю все свои чувства руками, губами, всем, чем только могу. Ощущения запредельные, с Ильёй так абсолютно всегда. Он вообще невероятный, невозможный просто, от него сердце щемит, хочется плакать от счастья и умиротворения, которое он дарит. Хочется большего, хочется его любить-любить-любить, хочется мокрыми поцелуями занежить и вообще всего, что только можно, чего только сам Илюша пожелает. Он полуголый, сейчас только в нижнем, но я даже раздевать его не спешу, ловлю каждое чувство, каждую искорку в воздухе между нами. — Влад, — шепчет он, трётся, ластится, пересекается со мной взглядом — глаза у него влажные и глубокие-глубокие, в таких тонуть впору. — Пожалуйста… Я никогда не отказываю, когда он просит, никогда и ни в чём. Впитываю каждую эмоцию, расправляясь до конца с остатками такой ненужной сейчас ткани, что разделяет наши тела, притягиваю Илью плотнее за бёдра. Возможно, это и воспринимается уже как какой-то ритуал, когда я неспешно растягиваю пальцами, но ощущается одно и то же действие каждый раз как будто новое. Это можно было бы описать затрапезными узко, горячо, влажно, но нет, это не подходит, это чисто на уровне материи. Дурманяще, восхитительно, невероятно, чертовски хорошо. Слов нет, чтобы передать все ощущения до мелочей. Он целует отчаянно, жмётся к губам, и меня прошибает снова. Я держусь с трудом, хотя держаться и не надо, я пытаюсь как-то ограничиться, хотя можно абсолютно всё, но Илья не позволяет, сам мягко давит, властвует, ненавязчиво подталкивает к действиям. Мы далеко не в первый раз, но я всё равно стараюсь быть предельно осторожным, толкаясь в растянутое нутро уже не пальцами, а членом, никуда не тороплюсь, позволяю привыкнуть к ощущению наполненности, стараюсь сделать не просто хорошо, а как можно лучше. Илья слегка гнётся в спине, лезет к моим щекам подрагивающие от возбуждения пальцами, скулит тихонько, переполненный ощущениями и мной. Тяну его к себе осторожно, накрываю мягкие и слегка припухшие губы своими, потому что надо быть тише, стены тут картонные, а контингент на Ваське всё-таки не самый прогрессивный, явно не оценит. Одно всё-таки дело — геи по телевизору, другое дело — в соседней квартире, да ещё и спать по ночам мешают. Вес горячего стройного тела сверху ощущается приятно и правильно. Я никуда не тороплюсь, пытаюсь контролировать себя и происходящее, двигаюсь в нём размеренно, неторопливо, медленно, чувствуя его, как кажется, абсолютно и полностью. Илья мягко покусывает мои губы, тянет меня за руку, переплетает наши пальцы, сжимая в крепкий замок и прижимая моё запястье к кровати. Он неосторожно касается моих сбитых костяшек, но подушечки его пальцев ощущаются нежно, не причиняют боли. — Ты весь в шрамах, — жарко и сумбурно шепчет Илья, и нас обоих словно накрывает каким-то общим на двоих невероятным дурманом, когда он свободной рукой ведёт по моей груди, обводя бесчисленные следы из архива моих поражений и неудач, узловатые и едва заметные белые, свежие и застарелые, тонкие и расплывшиеся. — Откуда этот? — Не помню, — так же негромко отвечаю на срыве, толкаюсь глубже, вжимаясь бёдрами в его ягодицы. — Пьяный был. Я действительно не помню, откуда добрая половина моих шрамов взялась, да и разговаривать об этом во время секса — далеко не самая лучшая идея. — Ты красивый, — глупо и не к месту хвалит он, едва размыкая губы, и я не выдерживаю, снова целую, потому что говорить не хочется, не хочется слушать, что меня совсем не портят шрамы, хочется наслаждаться каждым движением, дрожью, чувственностью, жаркими губами на своих и мягкой пульсацией растянутого на собственном члене распалённого нутра. Я кончаю первым от одного только взгляда и от ощущения плотно сжатых вокруг члена мышц, довожу до оргазма Илью буквально в пару движений рукой, целую нежно в разгорячённые поцелуями губы, осторожно давлю на плечо, заставляя улечься рядом. Он такой сейчас разомлевший и нежный, что сердце сводит от чувств к нему, и хочется целую вечность держать в объятиях, не отпуская из рук ни на секунду. Время близится к рассвету, кажется, но точно судить я не могу — летом всегда белые ночи. Мы лежим рядом на узкой кровати, и вообще-то я ненавижу спать рядом с кем-то, но Илюше можно, у нас даже подушка одна на двоих. Никому бы такого не позволил, но с ним всё по-другому, с ним особенно, с ним даже нравится тесниться рядом, щеками друг к другу жаться трепетно. Нравится и сейчас, когда он устраивается поудобнее, ложится по-хозяйски щекой мне на плечо. Ни о какой петле на шее не идёт и речи, когда он вот так вот доверчиво жмётся ко мне. «Скажи ему «я люблю тебя», не будь идиотом хоть однажды, Влад!» — ругаю себя в мыслях, но получается только максимально глупое: — Если я когда-нибудь тебя обижу, я нахуй выпилюсь. Хотя бы уже что-то. Между букв в стылой тишине комнаты повисает тот самый, чтоб его, чувственный посыл, который я не могу уместить в убожество букв, — «я тебя больше жизни люблю». — Дурак, — горько шепчет Илья и тянется ко мне, жмётся теснее к груди. — Какой же ты, блять, дурак. Между слов застревает «я тебя тоже».

Я пахну как боязнь смотреть тебе в глаза,

Как много лет искать слова, но так и не сказать,

И в этом смысле тебя очень пронесло,

А то сам понимаешь, было бы ни то ни сё.

      И лишь однажды мне наконец хватает смелости неуверенно и показательно нагло прошептать в его тёплую шею, крепко прижимая к себе после очередного своего срыва, после которого я оттаиваю, как обычно, рядом с ним: — Слыш, Илюшка, а я вообще-то люблю тебя. Наконец признаться, чтобы увидеть самую прекрасную в мире улыбку и услышать в ответ: — Я тоже тебя люблю, Влад.

Как забота, как дом, как способность всерьёз

И надолго любить, бесконечно любить.

Примечания:
172 Нравится 22 Отзывы 29 В сборник
Отзывы (22)