Часть 1
3 июля 2024 г., 19:03
Не далее как вчера со мною случилась встреча, не совсем обыкновенная в своём роде. Именно, вчера, около пяти часов вечера, зашли ко мне в кабинет двое господ. Первый из них был черноволосый, с бледным лицом и, кажется, склонный к неврозам или сумасшествию, хотя, может быть, и не так. Глаза его были голубые и необыкновенно большие, и он был высок ростом. Второй тоже с большими глазами и тоже голубого цвета, но волосы соломенные, и он был чуть не головою ниже первого господина. Первый — спокоен и держался с достоинством, второй — вертляв, быстр, но несколько неловок и с какою-то странною улыбкою. Всё это уже похоже на начало какого-то анекдота. Но это вовсе не анекдот, и я говорю вполне серьёзно, это только предисловие к факту, который, по моему мнению, знаменателен и важен по крайней мере с двух сторон: общественной и литературной.
Публике известно, что уж месяц как вышел из печати мой роман, озаглавленный «Бесы», и кое-кто, может быть, уже его прочёл. В этом моём романе действуют две главные фигуры: Николай Ставрогин, русский барич, не знает, к чему себя применить, творит фантастические вещи и в конце концов убивает себя. И Пётр Верховенский, которого я отчасти срисовал с Нечаева (его дело также известно публике), шут и кривое зеркало Ставрогина. Верховенский исчезает из моего романа, как Чичиков из гоголевских «Мёртвых душ» — неизвестно куда. Роман я закончил, он издан и теперь продаётся в книжных лавках.
Теперь я должен, однако, извиниться перед моими читателями. Происшествие, случившееся со мной, было самое фантастическое. Именно — те господа, которые явились ко мне в кабинет и о которых я сказал выше, представились мне: Ставрогин и Верховенский. Я оторопел. Конечно, я подумал, что это какая-то шутка, я вполне мог представить себе, что эти молодые люди, вроде Нечаева и его товарищей, способны на такую шалость. К тому же они показались мне совершенно не такими, как я их описал. Представившийся Верховенским совсем был непохож на моего героя: мой герой почти уродлив, а вошедший господин был красив, как наследный принц из детской сказки. Я ждал от них с минуты на минуту какой-нибудь подлости. Но они удивительно смирно повели разговор, и тогда уже стали казаться мне скорее читателями, которые, вероятно, слишком зачитались новым романом — ничего больше я не мог придумать. Правда, мелькнула мысль и о галлюцинациях, но я отбросил её — вошедшие господа выглядели совсем по-человечески. Они стали хвалить мои книги, и так обыкновенно, что я совсем перестал опасаться и предложил им сесть. Я налил чаю, и мы стали говорить довольно приятно, но при этом обнаружилось, что они оба были очень мало сведущи в литературе, в истории, вообще нетверды в разных познаниях. Всё-таки между нами появилось тёплое чувство, мы стали смеяться. Тогда я, как бы в шутку, спросил их настоящие имена. Они не поняли меня. Выдававший себя за Верховенского повторил, что их имена суть Пётр Степанович Верховенский и Николай Всеволодович Ставрогин, и что как я могу этого не помнить, ведь они представились и ведь я сам им эти имена выдумал из головы.
- Падучая, да? Сочувствую вам, знаете, это ведь очень неприятно. Вы держитесь, - тут он впервые отошёл от Ставрогина и присел на край стола около меня, и ещё похлопал меня по плечу, - нашей литературе без вас, сами знаете, никак, любезный Фёдор Михайлович…
В этот момент его лицо в первый раз оказалось очень близко к моему. И вдруг я увидел, что это действительно был Верховенский, как я его выдумал. Но что-то было в нём не то, что заслонило всё прочее, так что я даже его не узнавал, пока он не начал со мной подобострастничать. Это не то как будто разгладило ему черты лица, и лицо его совершенно от этого изменилось. Исчезло на нём выражение вечной злости и обиды, и взамен того вдруг появились большие голубые глаза, даже наделённые вроде как особенной прелестью — что-то в них светилось плутоватое и словно детское. И весь он от этого преобразился. Даже наглость его, развязность и сиденье у меня на столе вдруг захотелось ему простить. Тут нельзя было узнать моего романного героя. Это было что-то совсем другое и в один и тот же момент — то же самое.
Пока я думал об этом всём, Верховенский снова обратился ко мне, всё так же сидя на краешке стола передо мной (я был до того огорошен, что забыл согнать его оттуда):
- А мы к вам, любезный Фёдор Михайлович, ведь не просто так явились. У нас к вам есть одно дельце, весьма щекотливое, но я всё же думаю, что вам, дорогой вы наш отец, совсем не сложно будет его разрешить, если вы только избавитесь частию от своих некоторых религиозных предрассудков… Вы меня, признаюсь, немного расстроили тем, как вы там в итоге всё завернули, знаете, я думал, вы нас вместе куда-нибудь за границу отправите, а вы меня вместо того обидели, и очень существенно. На что это похоже, сами посудите, если один вешается, если вот оригинал, лучшая половина, то что ж остаётся кривому отражению-то? Неужто тоже вешаться, по примеру? Да ведь кривое, потому повеситься не может, вы и сами это знаете, иначе бы вы вместе нас повесили. И за что же мне, скажите, такое от вас терпеть? Совершенно ведь не за что!
Он хотел сказать что-то ещё, но тут Ставрогин (а я более не сомневался и в том, что он действительно Ставрогин) захохотал, а я, воспользовавшись этим, перебил наконец Верховенского:
- Помилуйте, да ведь вы убили собственными руками человека, и ещё причиной смерти по меньшей мере дюжины.
Ставрогин перестал хохотать и сказал:
- Я это же имел в виду. Извините.
- Ну да, убил. Разумеется, - вклинился опять Верховенский, - конечно, это я убийца. Но вы подумайте о том, любезный Фёдор Михайлович, по чьей вине, по чьей воле-то я — убийца? Ведь по самой по вашей воле! А по своей, откуда вы знаете, может быть, я и не стал бы убивать. Вы ведь этого у меня не спрашивали, вы попросту сказали: пошёл и убил. А я, может быть, совсем этого Шатова и не хотел убивать. Очень мне нужен был ваш Шатов! Мне Шатов был, знаете ли, совсем без надобности. Мне ведь не Шатов совсем нужен был. Да вы это и сами знаете, сами и написали! Мне он, другой, Иван-Царевич…
Тут его перебил Ставрогин.
- Это он обо мне говорит.
Верховенский хотел продолжить, но я опять ему не дал.
- Позвольте, вы о каком-то деле говорили.
- А, о деле! Это, понимаете ли, так просто нельзя сказать. Нужно сначала вас предуведомить, а то вы будете не подготовлены и ничего не поймёте. Видите ли, мы, по вашей же, между прочим, вине, вышли немножко из вашей воли, хотя будто бы только в одном пункте, но это такой капитальный пункт, что он всё поменял, и теперь вы уже не совсем в своём праве как автор, но всё-таки с вами нужно обделать, чтобы совсем уж…
- Он о том говорит, - внезапно сказал Ставрогин, - что я жив. Равно как и Шатов, и Кириллов, и жена Шатова…
Я уже успел подустать от болтовни и перестал вслушиваться, и слова эти вернули меня к делу.
- Погодите, это как же? - вскричал я в недоумении, - Я точно помню, что я писал иначе. Все эти лица мертвы, и по вашей вине, - тут я обратился к Верховенскому, - и никак иначе не может быть, потому что я — ваш автор, и как это я не в своём праве?
- Я о том вам толкую, что я хочу своеволие заявить… - начал Верховенский, но Ставрогин его перебил, и теперь уж совсем резко и странным образом. Именно, он подошёл прямо ко мне и к Петру Степановичу, сидевшему всё ещё на столе передо мной, и самым бесцеремонным образом (хотя и весьма осторожно и, сколько я мог судить, заботясь о том, чтобы ему не было неудобно) поднял его со стола на руки, как женщину, и переселил к себе поближе, на диван, на котором сидел всё время до того. Верховенский при этом замолк и не только не возражал против всего этого, но и как будто обмяк в руках у Николая Всеволодовича, а на диване улёгся головой на колени к нему и поджал ноги под себя. Ставрогин посмотрел на меня и принялся гладить его одной рукой по волосам. Я глядел на них, будучи совсем уже в недоумении и уверившись в том, что всё происходящее — плод моего нездорового воображения и нервов. Но тут мне снова бросилась в глаза одна деталь. Это снова было не то, то самое, что поменяло Верховенского до такой степени, что я сначала не смог его узнать. То, что они делали между собой, могло быть только одним из двух: или страшным развратом, или проявлением настоящей, истинно христианской любви. Зная их, какими я их выдумал, я должен был признать это развратом. И я действительно сперва подумал, что они явились ко мне, что я написал бесовской роман, и хотя я вывел в нём бесов исключительно для того, чтобы предостеречь читателя, хотя роман написан именно против бесов, но я всё-таки создал бесов сам, и мне за это явлено наказание. И я уже принялся было крестить их и поминать Христа про себя, но тут произошло кое-что, отчего я тотчас уверился в их действительной человеческой природе.
Верховенский повернулся ко мне (до того он лежал лицом в живот Ставрогину) и с любопытством смотрел на меня и мои крёстные знамения. Когда он стал поворачиваться, Ставрогин поглядел на него как будто с беспокойством, наклонился к нему и прошептал что-то, и взял его лицо уже двумя руками.
- Тебе же неудобно, Петь, - заявил вдруг Ставрогин, - ты лежишь какой-то кракозяброй. Ложись нормально. Или тогда садись, если хочешь смотреть.
Петя стал неразборчиво объяснять, кажется, что ему очень удобно.
- Нет, тебе неудобно. Ложись головой ко мне на плечо. И ноги спусти.
Николай Всеволодович приподнял Петра Степановича со своих колен и переложил, как ему казалось лучше. Пётр Степанович снова нисколько не возражал, и мне показалось, что он только для виду говорил, что ему удобно.
- Извините, - снова сказал мне Ставрогин.
- Я вас не виню нисколько, - ответил я и опять напомнил ему о деле.
Он как-то сконфузился и что-то пробормотал сам себе. Потом обнял Верховенского и начал его баюкать. Верховенский оторвался от него, выпрямился и сказал насмешливо:
- А вы, Николай Всеволодович, чего стыдитесь? Сами же уверяли давеча, что стыдиться нечего…
А потом, обращаясь ко мне, прибавил вроде как из хулиганства:
- А Бога нет, Фёдор Михайлович.
И стал смотреть, что я ему отвечу. Я не стал ему ничего отвечать, но снова спросил о деле.
- А, дело-то пустяшное, понимаете ли, Бога-то, как вы сами изволили согласиться, нет, но только есть одна задача, любезный Фёдор Михайлович, вы ведь нас сами выдумали, и в этом-то осечка. Вы-то нас выдумали, но только у вас всё не совсем как надо подобралось, видите ли, у вас вышло, первое, что мы оба с ним, то есть со Николаем Всеволодовичем, совершенно без души люди, и потому неправы кругом, но только совсем-то без души вы нас оставить не могли! Вы, понимаете ли, вроде как обладаете даром, от Бога то есть, которого у нас не существует, но вы-то существуете. Вы умеете лица создавать, сами ведь знаете, вас за это хвалят. И, кроме того, вы каждому лицо, как настоящий Господь Бог, которого у нас не существует, потому что мы, как вы это сами выдумали, нигилисты, выдаёте искру, часть от себя, дух от духа то есть. И вы нас нигилистами-то сделали, но только искру-то эту вашу зачем-то и нам ведь выдали, и как после того жить надо было? Как же мы должны, по-вашему, отрицать, если вы-то не отрицаете, а искра-то от вас? Знаете ли вы, что вы для нас вроде как сами Господь Бог, и зачем вы так с нами делаете, и как вы хотите, чтобы я после того ещё вам в церковь ходил? Вот у вас всё и посыпалось, и…
Он уже хотел вскочить с дивана, но тут Ставрогин снова прижал его к себе.
- Тихо, тихо. Извините, - и опять начал его укачивать.
Сцена эта, надо сказать, была самая умилительная и нежная. Верховенский был тоньше и меньше Ставрогина, тот его держал за спину и за шею и слегка поглаживал и покачивал из стороны в сторону. При этом он смотрел только на Верховенского и как будто следил, чтобы с ним не случилось ничего нехорошего. Верховенский уткнулся ему лицом в шею и прижался тесно-тесно, сидя рядом с ним на диване. Потом одной рукой взял руку Ставрогина и прижал к своему животу. Ставрогин опять ему что-то прошептал, и видно было, что ласковое, Верховенский что-то ответил, тоже тихо и ласково. Они обнялись ещё немного покрепче и так сидели некоторое время.
Всё это совсем не было похоже на моих «Бесов». Когда они говорили со мной, они были такими или почти такими, как я их сочинил. Но едва они поворачивались друг к другу, всё это с них спадало, они принимались ворковать друг с дружкой, ласкаться, и самые глаза их, когда они смотрели друг на друга, были такие влюблённые, что если бы это не были мои Ставрогин и Верховенский, я бы ни на минуту не подумал, что они могли сделать все те преступления, что они в самом деле сделали. Я не мог это понять для себя. Я не верил, не мог поверить, что можно так любить друг друга - а было видно, очень хорошо видно, что они друг друга очень любят, нельзя притворяться в таких деталях! - и делать такие преступления. Я уже начинал думать, что это Верховенский примчался из Петербурга и вынул Николая Всеволодовича из петли.
Наконец они снова посмотрели на меня, как будто опомнившись. Ставрогин, кажется, хотел ещё раз сказать мне «извините», но вспомнил, что уже это говорил слишком много раз, и немного застыдился. Но тут же взял себя в руки и хотел уже говорить, и именно в этот момент Верховенский успел раньше него.
- Фёдор Михайлович, мы пришли просить у вас благословения на свадьбу.
- Да, - подтвердил Ставрогин, - мы в самом деле пришли просить у вас позволения взять друг друга замуж.
Я растерялся. И попросил рассказать, как так получилось. Я запомнил, что Верховенский говорил о какой-то моей осечке, из-за котрой я не в правах автора, и просил их объяснить, какая это осечка. Они объяснили, правда, сбивчиво и, видимо, сами до конца не понимали, в чём она состоит. Следующим вечером ко мне пришёл Кириллов, герой всё того же моего романа «Бесы», и за чаем объяснил это гораздо лучше. Привожу здесь моё собственное понимание этой осечки, вынесенное из моих бесед с Кирилловым, Верховенским и Ставрогиным. Думаю, что знание этой осечки поможет другим нашим писателям избежать глупой ситуации, в каковой оказался я.
Я действительно дал моим героям части моей души, как это делает и всякий автор, как это сделал и Творец. Я не равняю себя с Ним, само собой, но это и правда делается сходным образом, как описано в священных текстах. Но дав своим героям искры от моего духа, я заставил их действовать совсем не так, как действовал бы я, и искра томилась внутри их, не находя, как выйти. Отчасти, как я мог понять, дело спасло то, что я не святой, у меня есть тёмные стороны, и я дал им тёмные части моей души. Но не мог удержаться и дал им и хорошее, именно, я случайно дал им способность любить страстно, и притом запретил им по их характеру любить кого бы то ни было. Я в этом каюсь: это жестоко с моей стороны. Но каким-то образом в Верховенском это преломилось в его поклонение Ивану-Царевичу, а Иван-Царевич как-то умудрился полюбить Верховенского. Больше я не дал им никого любить, и, оказывается, пока я сочинял книгу, они ещё с Петербурга любили друг друга тайно. Сначала это больше походило на обыкновенный разврат, но со временем они влюблялись всё сильнее, и ко времени действия романа, конечно, уже не были теми, кем я их себе воображал. Известный факт, что любовь истинная меняет человека, и они менялись, и знаете ли вы, что красота внешняя впрямую зависит от внутренней? Потому я и не узнал моего Верховенского: любовь возвысила его дух, и вместе с духом изменилась плоть. Зачем ему было теперь убивать кого бы то ни было? Он никого и не убивал, я сказал неправду в моём романе.
Конечно, я их благословил. Они явились ко мне, оказывается, потому, что всё-таки я их создал, и им надо было, чтобы их брак был признан мною. Читатель может со мной не согласиться, сказать, что я поощряю содомский грех — а я отвечу, что Иисус не говорил ничего о содомском грехе. Я даже скажу ещё: это вовсе и не содомский грех. Содом и Гоморра были преступны тем, что презрели дух и обратились к плоти, что в них люди сочетались без любви. Но здесь, я свидетельствую, здесь подлинная христианская любовь, хотя и страстная, но ведь и к Христу бывает страстная любовь! Когда монах Христа ради не спит, не ест, когда мужик ради Него ползёт от своего села тысячу вёрст, чтобы только поцеловать одно изображение его и получить от Него прощение — это разве не страстная любовь? И страсть исцеляет, если в ней есть любовь. И даже если этого моему благочестивому читателю недостаточно (честь ему и хвала, ревнителю Закона Божьего!), то я ему отвечу: да, я поощряю грех, я делаю грех против Бога. Но приди они так ко Христу — что бы Он тогда сделал? Неужели Он бы сказал им «Идите, злитесь, никто вас не любил, и вы никого не любите! Умирайте ни за что, за собственные заблуждения. Вам нельзя любить друг друга, потому что вы — мужчина с мужчиной!». Нет, Он бы не сказал такого. Читатель скажет об укрощении плоти — а я скажу, что они не станут её укрощать никогда. Читателя ласкала в детстве мать или нянька, и он не подумает, что это худо и что надо укрощать плоть. Не говорят и того, что надо держаться от целования икон и во время церковных обрядов. Наконец, пусть бросит камень тот, кто сам без греха. А я скажу, что был бы счастлив, если б не только мои грешники ускользнули от моей воли, возлюбив друг друга, хотя бы и страстно, но и действительные их прототипы почувствовали бы искру духа их Создателя в себе и не могли бы уже сделать никакого преступления, кроме того, которое заключается в том, чтобы ласкать друг друга.
В заключение скажу, что Ставрогин и Верховенский в настоящее время уже обвенчались и отправились в свадебное путешествие.