Часть 1
4 июля 2024 г., 22:45
К своим двадцати с небольшим, Макс слишком прочувствовал последствия неразделенной любви. Когда горлом, вперемешку с кровавыми ошметками, идут распавшиеся отдельными листьями, соцветия огненно-оранжевых ирисов. Макс слишком долго таращится на исторгнутые собственной сущностью, вихрастые лепестки, к сердцевине контрастом отдающие в бордовый. Жилки под бархатистой поверхностью напоминают переплетение человеческих вен. Это жутко. Это в кошмарной манере прекрасно. Как светлячки, слетевшиеся на огонь костра за теплом, позабыв об опасности.
— Они живые, — шепчет Макс в беспомощности, — а я уже нет.
Мама учила видеть красоту в простом. Это тоже красиво. Лепестки с градиентом позднего заката и серебряная кровь на них, как утренней росой. Данный вид в раковине его скромной ванной комнате мог бы стать произведением искусства. Люди любят красоту и боль. Так рождаются шедевры живописи и сильные лирературные тексты. Так рождается вечное и непогрешимое, а Макс умирает.
Мама не любила ирисы, мама любила скудные, но пестрые полевые цветы; нежно-розовый клевер и поникшие мелкие ромашки. Она часто плела венки из одуванчиков и пушистых, похожих на отъевшихся гусениц, колосков. Макс обожал в детстве носиться по аллейкам и тропинка, увенченный мастерством матери, пока родители неспешно прогуливались позади. Повзрослев, оценить её талант сначала не было времени, а теперь и возможности. Узнай о подобных забавах, Ханна назвала бы это кощунством и издевательством над безобидными представителями растительной среды.
Макс, кроме как в детстве, цветы не любил, зато смог полюбить Поллукса.
И все само собой завертелось в извращенной взаимосвязи, начиная каждое его утро разрозненностью переломанных лепестков в звёздной крови. От этого Макс казался себе бледнее обычного, появилась нездоровая серость лица, а глаза утратили блеск глаз живого существа, став мутными, отстраненными, как вода, встревоженная со дна илом.
Макс о происходящих с ним метаморфозах только читал в заумных книжках, ещё на Терре, в том возрасте, когда надо увлекаться сказками о рыцарях и драконах, а не научным статьями о цветении человека изнутри.
Сначала поражает лёгкие, напоминает себе Макс, отражению; с другой стороны зеркальной глади смотрит чужой человек, больной человек, к такому, как к прокаженному, на десяток метров не приблизиться из чувства самосохранения. Но у Макса без вариантов, Макс этим человеком живёт. Все ещё. Это не долго — успокаивающая, колкая мысль. Он с искаженной благодарностью кивает тому, другому в зеркале, спасибо, что не розы, не синеголовник. Тогда бы смерть пришла быстрее и яростнее, физическая смерть разорванных, встревоженных тканей, а не трепетно забытого сердца.
Спазм, скрутивший внутренние органы всем скопом, напоминает, что звезда он всего лишь на половину. И что в зеркало с таким остервенением, так же, как и в бездну, лучше не вглядываться.
Новая порция цветения и крови покрывает свялявшуюся массу прошлых потуг непорочным ковром лёгких лепестков. Максу больно, потому что это не прекращается второй час; Максу больно, что Поллукс не позволил хотя бы объясниться.
Макс не знает, как плачут звезды; он плачет как обычный человек, в отчаянии, жалея собственную бренную душу.
Он опускается на бледно-голубой кафель пола, утыкаясь лбом в холодный борт ванны; сердце колотится, как бешеное, ему мало места за каркасом рёбер; оно теперь —бутон солнечного ириса, пустившего цепкие корни меж позвонков.
Макс и не расчитывал, что будет просто, но если через терни, то раз и навсегда. Терни оказались мифической болезнью, ставшей кошмаром на яву. Терни оказались нежным соцветием, но Максу от этого не легче. И теперь уже не станет. Продержится, может, дольше, чем приземленный, но не более.
«Может, есть ещё шанс?» — говорит рациональная пугливость.
— Шанс был, но не для меня, — говорит Макс, принимая судьбу в наказание. Но за что? За любовь? — За такую — да, — ещё увереннее. В его случае, это добровольное согласие на казнь.
Хорошо. Пусть.
Очередная ошибка, как и его появление на свет. Антарес сам так сказал. Завуалированно, красиво. Так говорят политики и командующие армиями. Так говорит Верховный Света, чтобы вселить надежду. Но Макс читает между строк. Макс умный и его сын. Дети хорошо читают своих родителей, даже которых не видели с десяток лет.
Макс допускает глупую мысль, собирая с посиневших губ ломкие кусочки лепестков; оранжевый градиент собрался на подрагивающих подушечках пальцев; все напоминает о нем, каждый последующий вздох из-за упрямости и ожидания очередной встречи, только бы последней; вот бы распросить Ханну об ирисах, она бы холодным, отстраненным голосом поведала историю селекции, а встревоженная очередной напастью душа Макса на немного, но успокоилась. Может, в оранжерее под безразличным, к их участи, светом звёзд, нашлись бы пару кустов с всклокоченными цветами. Ханна бы называла разновидности на латыни, а Макс обречённо думал бы, что все можно исправить.
Макс зачем-то прокручивает в голове первое касание к руке Поллукса, случайное, ненужное, но как в омут с головой, в прямом смысле. Сначала лед кожи представителя звёздной расы, что аж пальцы немеют и ломит кости, а потом жар души. Сухость пустыни раскаленным жаром бьёт в лицо, песок колкий, режет невидимыми царапинами щеки. От древней души больно, а механизмы лишь напоминают о неизбежном финале для всех, в том числе и вечных.
Это было первое, но не последние погружение. А с раскрытием тайны, что Макс — звёздный отпрыск, доступ к телу, а вследствие, и душе за ним, был строго пресечен. Последовало признание, которое Макс расписывал в лучших красках в своей голове. Отказ в звёздной манере не заставил томиться в долгих ожиданиях — мы разные, твой отец был мне почти братом, а ты сын своего отца. И вот — ирисы в назидание.
Макса перекручивает болью в двойном объёме, в такие моменты как никогда кажешься себе живым. Такого нет от когтей сплитов и непреднамеренно разлитого по рукам светозарного огня, такое не лечат в Лазарете, а кометная пыль, как никогда бессильна. В груди ворочается ком, куст, плотные листья, возможность кого-то другого на жизнь, гусиницы, вгрызающиеся в костный остов, так и не ставшие бабочками. Оно ворочается и успокаивается на время прокручиванием мыслей о Поллуксе. Это что-то несравнимо дорогое, как для человека, не знающего всех подробностей, свет солнца.
Это путёвка в один конец, а стоило только неосторожно влюбиться.
Макс тоже хорош. Не нашлось кандидатуры по проще для его непрельщенного взгляда? С непреступным Паскалем и избегающим всякого общения Тисусом процент на взаимность был бы выше. А сейчас остались только игры на выживание и призрачная вероятность встретится тет-а-тет ещё хоть раз, а коснуться утонченной руки — непозволительная роскошь, оставшаяся в самых смелых мечтах.
Макс видит ирисы лепестками в ладонях, и безвольны, отнюдь, не окровавленые цветы; Макс помнит совершенно иные ирисы на полотне Ван Гога в его музее, в Амстердаме, пока Фри и Дан с чересчур умным видом разглядывали барышень работы Тулуз-Лотрека. Макса тревожил жёлтый фон и хаотичные мазки, нанесенные мастахином. Внезапно сведующим в искусстве, по каким-то личным соображениям, из их тройки оказался Дан, рассказавший глупому несмышленышу Максу, что Ван Гог писал это полотно, находясь в психиатрической клиники, изувеченый душой и телом. Тогда Макса это пугало, а сейчас нашло отклик, потому что он тоже постепенно сходит с ума.
Ему страшно поднять себя с пола и взглянуть в зеркало, тому, другому в мутные глаза, убрать со лба невольно выбившуюся синюю прядь, убедить себя, что не так страшно умереть за любовь, пусть даже так, немного глупо, с романтизмом трагедии Шекспира, пытаться двигаться дальше, пока есть возможность, спасать людей от угрозы, о которой они не подозревают, помогать товарищам. Он справится. Он обязательно справится.
Макса рвёт, выворачивая нутро, исполосовывая лёгкие крупным оранжево-огненным бутоном с перекрученным стеблем и зачатком корня. Это было его сердце. Макс не справляется.