***
Месье Бонтан весь, от макушки до пяток, принадлежит ей. Не по-настоящему, конечно, кто она такая, чтобы даже мечтать о королевском камердинере. — Ты всего лишь дочь лавочника, — говорит Рене своему отражению, хмуря светлые брови, — знай свое место. Но всякий раз, когда она видит Александра, что приходит в лавку каждый день, в груди становится предательски горячо и легко: так тесто растет на дрожжах, грозясь вылезти из кастрюльки и заполонить всю кухню белой пышной массой. Месье Бонтан никогда не узнает, как она мысленно спорит с ним обо всем на свете: от предпочтительного цвета королевских чулок (право, винный совсем не идет Его Величеству, подчеркивая полноватые икры, не лучше ли выбрать бутылочный оттенок?) до ароматов придворных дам. Те тоже иногда заглядывают в лавку, ух, и кашляет же потом папенька от их духов. Терпкие мускусные запахи заставляют глаза слезиться и поминутно пользоваться платком. Ни одна из дам не любит ни ваниль, ни корицу. Тем ценней уловить их через облака уличной вони. Месье Бонтан никогда не задерживается у них дольше пяти минут, все, о чем они говорят: выпечка и сладости, но и того хватает, чтобы мечтательная Рене не смыкала ночью глаз, а грезила наяву: на темном потолке чердачной комнатки возникают роскошные картины нехитрого девичьего счастья — Александр откидывает с усталого лица локон, ласково сжимает ее узкую ладошку в своей, и садится рядом — стол ломится от снеди, и в воздухе пахнет корицей и ванилью.***
Свита покидает Париж: король отбывает в Версаль, в бывший охотничий домик, и сердце Рене сжимается жалкой горошиной — Александр больше не придет к ним в лавку, не распорядится доставить с дюжину плетенок к обеду, не попробует розетку клубничного варенья, не перемолвится с ней словечком: для него обычным, ничего не значащим, для нее — ценнее любой золотой монеты. Вечером накануне отъезда двора из города она суетится на кухне: чистит ложки и ножи, драит до блеска тарелки, и, пусть в подобном стыдно признаться, роняет пару жемчужных слезинок в замешанное тесто. Месье Бонтан обещался зайти утром, и ей хочется приготовить лимонный пирог. Мама говорила, что тот помогает от разбитого сердца. Рецепт нашелся в одной старых кулинарных книг, не бог весть как попавших к ним на кухню. Много взбитых в крепкую пену белков, чуть тронутые вилкой желтки, цедра лимона, толченый миндаль и, конечно, много-много любви. Рене шмыгает носом и снова чуть не плачет с досады: тесто липнет к рукам и платью, никак не желая становиться гладким, а об ноги трется старый кот, неизвестно как просочившийся на кухню. — Да чтоб тебя, Дарий! — кричит Рене в сердцах, чуть не наступив на хвост коту в очередной раз. — Брысь, и без тебя тошно. — Чего шумишь? — в дверях стоит хмурый отец. — Этак ты всю округу перебудишь. Ты бы причесалась да вышла, дочка. Там камердинер короля пожаловал, о тебе спрашивает. Рене бледнеет. Нет, не может быть. Зачем она месье Бонтану? У нее и не готово еще ничего. Она машинально проводит рукой по раскрасневшейся щеке, оставляя белый мучной след. — Ну чего расселась? — хмыкает отец. — Оглохла, что ли? Умойся, переоденься, и ступай за прилавок. Не те люди, чтобы заставлять ждать. Ну! На негнущихся ногах Рене идет в свою комнату, наспех поправляет прическу и платье, снимает передник, и как во сне бредет вниз. Александр ждет ее у прилавка. Весь его вид — воплощение терпения. При появлении Рене легкая улыбка мелькает на его лице, мелькает — и тут же пропадает. — А глаза все равно грустные, — думает Рене с тревогой. Она привычно приседает в реверансе: «Что вам угодно, месье?». — Мадемуазель, — он чуть склоняет голову. Нерешительно смотрит. — Сегодня Его Величество покидает Париж. Я хотел поблагодарить вас за гостеприимство. Позвольте сделать вам небольшой подарок. Краска заливает щеки Рене. «Ну что вы, не стоит», — лепечет она, но Александр уже протягивает ей сверток. — Откройте, — мягко просит он, и ее пальчики в нетерпении рвут оберточную бумагу. На ладонь Рене ложится лягушка. Зеленая, пупырчатая, с глазами навыкате и золотой защелкой поверх спинки. — Это кошелек, — понимает Рене с опозданием. Одно нажатие, и лягушка разевает пасть, обнажая алый подклад — брюшко туго набито луидорами. В тусклом свете монеты поблескивают и переливаются, заставляя сердце сжиматься от нахлынувшего чувства стыда и разочарования. — За вашу доброту, — звучит в ее ушах бархатный баритон, и Рене овладевает гнев. — Вы платите за добро золотом? — с горечью уточняет она. — Не стоило утруждаться, месье. В его взгляде непонимание. — Я лишь хотел помочь вам, лавка нуждается в ремонте, и мне показалось… — Вы пожалели нас, — перебивает Рене, — но напрасно. Совершенно напрасно, месье Бонтан. Она выплевывает имя Александра в затхлую полутьму, отшатываясь от кошелька как от дохлой крысы. — Приберегите свою сердобольность для тех, кто действительно в ней нуждается. И, не дожидаясь ответа, Рене подхватывает юбки и убегает наверх, из последних сил сдерживаясь, чтобы не разреветься от обиды. Деньги. Кругом одни только деньги. А она-то неизвестно, что себе навоображала. Снисходительная жалость не нужна ни ей, ни ее отцу. Александр потерянно стоит за опустевшим прилавком, смотрит на оставленные временем царапины и ожоги от пекарных форм, на синеватые тушки мертвых птиц в тусклом бутылочно-зеленом свете. Потрясение уступает место пониманию. Не одна раненая гордость говорила сейчас в этой девушке, не только уязвленное самолюбие. Незаметно для себя он прошел мимо чего-то действительно важного, и оно утекло меж пальцев майским грозовым дождем. В памяти проносятся их с Рене беседы: ничего не значащая болтовня, от которой почему-то становилось легче дышать. Дело было не в булочках или пирогах, хотя назвать их безвкусными означало бы солгать, и не в тишине и спокойствии лавки на отшибе, столь контрастной дворцовому оживлению. Дело было в ней — девушке с рыжими волосами, присыпанными сахарно-мучной пудрой, чьи зеленые глаза смотрели, казалось, прямо в душу. В первую встречу он пошутил, признался, что едва ли способен истечь кровью, однако порез, пусть легкий, но все же болезненный, остался на сердце и теперь нещадно саднил. Сам того не желая, он ранил чувства мадемуазель де Ноай, и она не осталась в долгу, ударила в ответ.***
Заколоченные окна и закрытые двери — вот и все, что она ему оставила. Однажды Александр не выдержал — вернулся туда, чтобы увидеть амбарный замок на двери. — Они уехали, — трактирщица из дома напротив смотрит на Александра заискивающим взглядом в надежде получить луидор, — собрали все свои вещи и только их и видали. Старика совсем чахотка одолела, так дочка-то и решила его увезти отсюда подальше, от сырости-то этой. Куда? Вот уж не знаю, они мне не сказали. Скрытный он был, Гийом де Ноай. А дочь и подавно. Трактирщица растерянно замолкает. Александр награждает ее не одной монетой, а мешочком с луидорами. — Благодарю вас, месье, — шепчет она и спешит убраться с глаз долой, еще чего доброго тот возьмет, да и передумает, — благослови вас небо. Женщина исчезает, а он все стоит и смотрит на заколоченные окна.***
В тронном зале шумно. Вокруг Александра сплошь лоснящиеся от пота и похоти лица. Придворные делятся своими любовными похождениями, хвастают победами, умалчивая о поражениях. — Ну а вы, Александр? — Людовик смотрит на своего камердинера с добродушным любопытством. — Хотя бы раз влюблялись? Он вспоминает темную лавку на богом забытой улочке Парижа, выбившуюся из прически рыжую прядь, едва ощутимое касание горячих девичьих пальцев о ладонь, дынную сладость на языке. — Александр? — король все еще ждет ответа. Он с трудом разлепляет губы. — Нет, — голос Александра звучит твердо и уверенно, — не влюблялся.