В железобетонных склепах, на стенах замшелых слизни,
Но я хочу видеть небо, я пробуждаюсь к жизни.
Кашель складывает Луффи пополам, пока он чистит зубы. Свободной от зубной щётки рукой он держится за обод раковины и откашливает в неё сбитую в пену зубную пасту. Пена не белая, но в оттенках розового; розовые лепестки шиповника с сеточкой кровавых прожилок. Струя воды уносит мятые лепестки в слив, но некоторые из них повисают на сеточке и трепещутся там, как трепещутся на ветру крылья маленьких бабочек. Когда Луффи только сюда пришёл, на сеточке оставались ошмётки чего-то синего; анютиных глазок или синих ирисов; снимая с зубной эмали розовые плёночки, Луффи развлекает себя тем, что пытается вспомнить — у кого из них синие цветы? Не у Робин. И не у Монэ. У Чоппера? Точно нет. Каждый тут оставляет свои следы; если провести здесь достаточно времени, можно выучить их все. Луффи задвигает за собой дверь душевой и включает воду. Нужно подождать полминуты, пока она нагреется. Луффи жмётся к стенке и кашляет в ладонь, холодные струи хлёстко бьют его по покрытым мурашками плечам. На пальцах у него остаются смятые лепестки и пара жёлтеньких сердцевин; цветки шиповника такие хрупкие, что распадаются на составляющие, лишь только поднимаясь по туннелю его дыхательного горла. По ночам, если Луффи удаётся забыться зыбким, тревожным сном, его организм тратит все силы на то, чтобы испускать его боль в новые цветы. Именно поэтому утром Луффи всегда кашляет так много; и именно поэтому, проснувшись, он всегда чувствует себя уже усталым. Вода греется, а Луффи скатывает нежные лепестки к кончикам пальцев и размазывает их по матовому стеклу душевой кабины. Своими лепестками Луффи рисует на стекле розовые сердца; подгоняет пальцами контуры так, чтобы получить маленькое розовое солнце. От усердия он высовывает кончик языка. На языке — крошечный лоскут розового и травянисто-кровавый вкус, которому нет конца. Луффи откидывает голову назад, чтобы потеплевшая вода намочила ему макушку. Нерождённая сердцевина щекочет ему стенки горла — так, что его вот-вот начнёт тошнить. Вместо того, чтобы её откашлять, Луффи её сглатывает; его кадык дёргается; сердцевина тащится мокрым комком по пищеводу и перестаёт ощущаться где-то на уровне желудка. У Луффи есть ещё немного времени, чтобы порисовать. . — Жутко здесь, — говорит Нами. Луффи поднимается по ступеням и ведёт по стене рукой. Стена — голый шершавый бетон, изрисованный разбитыми сердцами и нечитаемыми граффити на иностранных языках. Стены заброшки испещрены любовными посланиями и политическими слоганами. Телефонными номерами, по которым можно купить траву и соли. Луффи касается пальцами поблекшей краски с налипшим на неё слоем пыли, трогает буквы, нарисованные лица и цифры; Нами идёт сзади, Хирург Смерти — спереди; спину последнего выедает до кипенно-белого свет телефонных фонариков. В свете фонариков светоотражающие полоски на рюкзаке Хирурга вспыхивают, как маленькие молнии. Под подошвами Луффи хрустит бетонная крошка и осколки разбитых бутылок. Они поднимаются по ступеням, и с каждым преодолённым этажом рекурсия лестничных пролётов под ними становится глубже; перил здесь нет, и сделать неосторожный шаг вправо сейчас равно умереть. Хирург Смерти — на сегодня их проводник. Отчисленный с первого курса медицинского парень готов показать начинающим диггерам самые злачные заброшенные места города. Плата за услугу весьма символическая: чтобы получить снисхождение Хирурга, школьнику достаточно стащить из отцовского мини-бара бутылку приятного пойла или пару пачек сигарет в ценовом сегменте выше среднего премиального. Луффи кажется, что ни один уважающий себя человек не станет подобным заниматься, но по школе гуляют слухи, что Хирург — и не человек вовсе. Луффи в этом сомневается; не видит смысла чего-то бояться и поднимается по лестнице, отстав от Хирурга на пару ступеней. Луффи кажется, что Хирург украдкой на него посматривает, и старательно прячет взгляд. Рассматривает граффити на стене. Слушает сбитое дыхание Нами, идущей позади. Следит за гуляющими по ступеням отсветами телефонных фонариков. Нами говорит: — Я, блин, устала уже… Сколько здесь этажей? Луффи смотрит на неё из-за плеча. За Нами идёт ещё двое их одноклассников; оба запыхались, но не оставляют надежды заглянуть ей под юбку. Луффи говорит: — Пятнадцать. Ещё три осталось, — он притормаживает и делает шаг вправо, чтобы дать Нами пройти. — Иди вперёд. Парни раздосадованно цокают, когда Луффи загораживает им вид на Нами сзади. Хирург Смерти оборачивается, привлечённый их копошениями; он находит Луффи взглядом, как будто нарочно. В любую секунду Хирург выглядит так, будто он способен на убийство. Зрачки у него такие крошечные, что при неосторожном взгляде может показаться, будто у него их нет вовсе. Он держит руки в карманах джинсов, и вены на его предплечьях выпирают так, что кажутся чем-то инородным — как натянутые канаты, туго вшитые под кожу. Если бы холод был временем, то он — те мгновения, что Луффи смотрит Хирургу в глаза. Если бы Луффи знал, что в скором времени его лёгкие превратятся в бесконечный майский цвет, посмотрел бы он в эти глаза ещё хоть раз? . Луффи волочёт поднос из бурого пластика вдоль линии раздачи. Перед ним под стеклянным куполом теснятся лотки с едой. Рис, пюре, макароны; котлеты, выложенные рядами внахлёст; овощное рагу, припорошённое мелкой стружкой петрушки. Если за дело берётся Санджи, он всегда старается придать их по-столовски строгому меню изысканный гастрономический вид, и в его смену Луффи обязательно заставляет себя поесть, даже если не очень хочет. Санджи волонтёрил в их хосписе ещё до того, как здесь оказался Луффи. Больных ханахаки пичкают иммунодепрессантами — такими препаратами для угнетения иммунитета — чтобы организм охотнее отторгал взращиваемые им цветы. Любой чих в сторону больного ханахаки, проходящего терапию, может вызвать у него ряд инфекционных осложнений; угроза может скрываться за любой пылинкой, принесённой извне. Поэтому всякий работник или местный волонтёр вынужден проходить целый комплекс дезинфекционных мероприятий, прежде чем просто оказаться внутри. Встречи с родными, конечно, возможны — строго по записи и в рамках краткосрочных свиданий через стекло. Такие дела. Луффи говорит: — Привет? Вкусный, тёплый запах разного варева пропитывает столовую, и рот Луффи наполняется слюной, солоноватой и вязкой. Желудок спазмирует, и Луффи не уверен, что, съешь он даже хотя бы один кусок, сможет удержать еду в себе. Улыбающееся лицо Санджи появляется в дверях, ведущих на кухню. Он встаёт за линию раздачи, похож на интерна в своей голубой санитарной форме. Поверх формы повязан белый фартук. — Я уж думал, не придёшь, — говорит Санджи, вооружаясь пустой тарелкой. — Что тебе положить? — Давай рис с котлетой. У тебя очень вкусный рис. — Я припускаю его в овощном бульоне, — Санджи кладёт на тарелку несколько уверенных ложек риса; подцепляет кухонными щипцами котлету. — Как себя чувствуешь? Спится лучше уже? Санджи для Луффи, как маленькое окошечко в мир, где жизнь есть нечто большее, чем просто ожидание смерти. Санджи заканчивает колледж, общается с друзьями. Не хочет умирать и не считает до смерти дни. Луффи ему не завидует — просто рад, что будучи в хосписе, всё ещё может иногда общаться не только с кем-то себе подобным. Не то чтобы в хосписе Луффи не удалось ни с кем подружиться. Про себя он называет ханахаки болезнью хороших людей. Просто, глядя на тех, кто делит с ним страшный диагноз, Луффи как никогда лучше осознаёт, что никакой дружбы навсегда не бывает. Что навсегда ничего не бывает, никого не бывает. Время быстротечно; если бы люди могли похвастать даром бессмертия, им пришлось бы отказаться от дара любви. — Гораздо лучше, — врёт Луффи, принимая тарелку с едой. — Мне подобрали хорошую терапию, болей уже меньше. Перед сном доктор Марко даёт мне немного снотворного. — Не забывай принимать всё, что тебе рекомендует врач, — говорит Санджи; он всем так говорит, и Луффи немного обидно, что старый друг позволяет себе применять в отношении него одну из своих дежурных фраз. — Не хочешь кусочек пирога? С черникой, немного осталось. Правда в том, что за последние несколько месяцев своего пребывания здесь Луффи не выпил ни одной таблетки. Луффи говорит: — Пирог? — он смотрит на одинокую тарелку на своём подносе и думает о том, что уже давно ничего не хочет; но обижать других он тоже не хочет. — Да, давай. . Закат уже тащит на город прохладные майские сумерки, но последние отблески солнца ещё липнут к окнам соседних домов и капотам машин, с высоты пятнадцатого этажа кажущихся совсем крошечными. Луффи мутит, когда он подходит к краю крыши. Они поднимались сюда так долго, что мышцы его бёдер кажутся каменными, и их щипет от молочной кислоты. Но видеть под своими ногами мир из розового золота определённо стоит всего. Люди, шатающиеся по улицам, — просто точки, перемещающиеся на плоскости. Дорожные развязки похожи на атласные ленточки, увешанные бисером только-только зажёгшихся фонарей. Будучи выше домов и деревьев, можно видеть каждый оттенок небесного градиента; от золотистого на горизонте до василькового над головой. Луффи смотрит в это синее ничто, ещё не подсвеченное светом ни одной звезды, и ему становится совсем дурно; он отшатывается назад, но старается не выглядеть испуганным. Кажется, что небо слишком близко, будто бы грозится его сожрать. Луффи оборачивается. Дом недостроен, поэтому, технически, они не на крыше, а на полу пятнадцатого этажа. Вокруг — бетонные стены, полуразрушенные, с неровным краем, с торчащими сверху арматурами. Стены по высоте такие, что чтобы выглянуть из-за них, Луффи достаточно привстать на цыпочки. Он видит, как между стен маячит рыжая макушка Нами, ищущей лучший ракурс для фото, и ему становится спокойнее. Хирург Смерти сидит на полу, привалившись к одной из стен спиной. На стене рядом с ним — нарисованный Дональд Дак, жутковато улыбающийся железобетонному миру вокруг; его глазницы пусты. Луффи сглатывает. Наблюдает, как Хирург запускает худые пальцы в свой рюкзак. Шарится там, пока не находит бутылку текилы. Это — один из трофеев, который Луффи с одноклассниками презентовали Хирургу сегодня. Горлышко бутылки освобождается от крышки и исчезает промеж тонких бесцветных губ. Луффи смотрит на Хирурга сквозь штакетник арматурного каркаса. Он медленно идёт вдоль стены и касается пальцами проржавевших металлических балок. Наблюдает за Хирургом, не отрываясь; как бы подкрадывается, чтобы рассмотреть его поближе. Хирург отстраняет бутылку от лица, вытирает с губ влагу тыльной стороной ладони; распахивает глаза и смотрит на Луффи в ответ. Лицо Хирурга подсвечено закатом с одной стороны, закат распадается надвое в отражении его глаз. Если бы его взгляд был звуком, то он — змеиное шипение у самого уха, в тишине такой абсолютной, что кроме него можешь слышать только свой пульс. Нами кричит: — Луффи, сфоткай меня тут! Луффи прячет глаза, старается сделать непринуждённый вид. Он идёт на голос Нами, но взгляд Хирурга продолжает жечься у Луффи где-то на уровне шеи. Мимо Хирурга Луффи проходит по широкой дуге — иначе рискует споткнуться о его ноги, вытянутые на всю длину; боковым зрением Луффи видит, как Хирург делает головой кивок — в ту сторону, откуда был слышен голос Нами. Хирург спрашивает: — Твоя девушка, Луффи? Луффи притормаживает, боком к Хирургу. Смыкает большой и указательный пальцы на своём запястье. Считает удары сердца, смотрит перед собой, думает; потом отвечает: — Просто подруга. А что? В голове у Луффи продолжает пульсировать собственное имя, произнесённое чужим голосом. Тонкий, мистический звук, похожий на тот, что оставляет за собой колокольный звон. Хирург коротко прикладывается к бутылке, Луффи чувствует запах спиртного даже с высоты своего роста. Пара капель срываются с губ Хирурга на его футболку и остаются на ней круглыми тёмными пятнами. Он запускает свободную от бутылки руку в рюкзак, ищет что-то в нём, достаёт ручку, достаёт огрызок тетрадного листа. Откуда-то из-за бетонных нагромождений Нами кричит: — Луффи, давай быстрее! А Луффи смотрит, как Хирург кладёт листок на согнутую коленку и шкрябает по нему ручкой. Обводя написанное снова и снова, чтобы было лучше видно, Хирург говорит ему: — Напиши мне, если захочешь, — и наконец тянет Луффи кусочек бумаги, зажатый между средним и указательным пальцами. Луффи берётся за краешек протянутой ему записки; их с Хирургом пальцы совсем близко друг к другу. Нами кричит: — Луф-фи-и! В записке написано: «Ло». И одиннадцать цифр. . К зиме у Эйса бледнеют веснушки; Сабо заправляет за ухо отросшие волосы, под собственной тяжестью превращающиеся из кудряшек в пологие волны. Они приходят к Луффи не чаще раза в полмесяца, поэтому ему легко подмечать в них все эти мелкие изменения. У Сабо от недосыпа кожа под глазами становится сероватая; в редкий момент, когда Эйс не улыбается, над уголками его губ можно заметить неглубокие мимические морщинки. Они могли бы быть сейчас в баре с друзьями или идти в обнимку с какими-нибудь красотками под заснеженными ветвями деревьев в парке, но чувство долга и машина Драгона приводят их сюда. Луффи бы хотел сказать им, не надо, больше сюда не приходите; впереди у вас целая жизнь, которую вы проживёте без меня, так почему бы не начать сейчас? Но, на самом деле, Луффи немного страшно думать о том, что память многих знакомых уже давно хоронит его заживо. Поэтому он жмёт к уху трубку и спрашивает, смотря на бледные веснушки Эйса через стекло: — А сессия у вас как? Эйс улыбается, свободной от трубки рукой показывает Луффи «палец вверх». — Один экзамен сдал уже. Пацанский удос, — его улыбка становится шире, — а у Сабо почти всё автоматом. Бо-тан. Сабо, стоящий у Эйса за спиной, даёт ему слабую затрещину. Луффи улыбается; он кашляет так много, что выдавливать из воспалённого горла смех становится просто больно; поэтому он потихоньку отучается это делать. — А Сабо ещё девчонку завёл. Прикол, да? Сабо пытается вырвать у Эйса трубку, но он не даёт. — На свиданки шастает, — продолжает Эйс. — Коала — просто подруга! — восклицает Сабо, склонившись над Эйсом. — …он один раз сказал, что хотел бы на ней жениться. — Замолчи, а?! И вообще, моя очередь! Отдавай трубку. Эйс смеётся, пока Сабо спихивает его со стула серией тычков в плечо. Когда Сабо смущается, его лицо розовеет, но не равномерно, а пятнами; поэтому смущать его так весело. Они с Эйсом меняются местами, Сабо опускается на стул и берёт бразды правления в виде телефонной трубки на витом проводе в свои руки. Некоторое время он просто смотрит на Луффи, будто впитывая в память каждую его черту. Может, он сопоставляет то, что видел раньше, с тем, что видит сейчас. Луффи жаль: кто бы что ни говорил в попытках его подбодрить, а выглядит он день ото дня хуже, и братья почти наверняка каждый раз задумываются о том, какова вероятность, что в следующий раз они увидят лицо Луффи только на похоронах. В трубке тишина, Луффи чувствует себя неловко и не знает, куда деть глаза. Не знает, стоит ли ему завести разговор первым. С ним и говорить-то не о чем; его мир сузился до ежеминутного просмотра мемов в соцсетях (только мемов, потому что друзья уже давно перестали писать ему с прежней регулярностью) и групповых сеансов психотерапии по субботам. Но вряд ли кому-то будет интересно слушать про практики направленной медитации. Такие дела, да. Сабо улыбается уголками губ и приоткрывает рот; смотрит на Луффи и пару секунд сидит вот так, с разомкнутыми улыбающимися губами, будто бы тоже не решаясь что-то ему сказать. Наконец Сабо спрашивает: — Как твои дела, Луффи? — и его голос такой нежный, что у Луффи начинает щипать в носу и влажно блестят глаза. Он думает о том, что больше никогда не почувствует под ладонями тепло братских спин, когда они втроём обнимаются, как придурки. Что отец уже никогда не положит ему на макушку свою тяжёлую сухую руку и не скажет — «хватит паясничать». Отец иной раз вообще предпочитает дождаться Сабо с Эйсом в машине, нежели пройти внутрь, — вот как сегодня. Луффи не обижается; он с Драгоном не в ладах — примерно с тех пор, как наотрез отказался отвечать, любовь к кому его так убивает. Он так и не ответил — никому. Когда Луффи открывает рот и делает вдох, чтобы начать свой рассказ, он чувствует, что по трахее у него гуляет очередной цветок. Комок лепестков, объединённых сердцевиной и вязкой мокротой в нечто хрупкое, но целое. Луффи содрогается в приступе кашля — почти ложится на столешницу грудью и кашляет, кашляет, кашляет. Кашляет, пока не выплёвывает перед собой свою кроваво-розовую любовь; она пахнет цветами и его воспалённым нутром. Он поднимает на братьев глаза и вымучивает виноватую улыбку. Эйс с Сабо расслабляют напряжённые лица и плечи; в трубке возобновляется неловкая тишина. Сабо говорит: — Луффи. Луффи приближается к разделяющему их стеклу, будто так сможет лучше его расслышать. Наматывает на палец телефонный провод и держит так, что на фалангах остаются красные полосы. Сабо говорит снова: — Луффи. Я люблю тебя. Мы все так сильно любим тебя. Луффи не слышит Эйса, стоящего за Сабо, но по губам читает: «я люблю тебя». Эйс с Сабо тянут руки к Луффи; Эйс — правую, Сабо — под ним — левую; они прислоняют к стеклу свои пальцы, сложенные в виде половинок сердец. Луффи кладёт трубку на столешницу и тянет руки братьям в ответ — так, чтобы сделать два их сердца целыми. .Подземными бункерами, среди обломков орудий
Солдаты погибших армий
Блуждают с простреленной грудью.
Ло говорит: — Объект был построен на стыке шестидесятых и семидесятых годов. Изначально он должен был послужить общежитием для людей, отбывающих исправительные работы на местном химкомбинате, — он перешагивает глыбу бетона, отколовшуюся от стены, и Луффи повторяет за ним. — Но вскоре общежитие было переделано под больницу для психбольных. Которая, впрочем, тоже прослужила недолго и спустя несколько лет была перенесена в место более подходящее. С точки зрения экологических условий. Луффи вздрагивает, когда под его ногой что-то хрустит. Он направляет телефон с включенным фонариком вниз и видит размозжённый его подошвой корпус медицинского шприца. Шприц низведён до блестящей стеклянной стружки, которая забилась в стыки между напольными плитками. В свете фонарика всё здесь напоминает одно большое пепелище. Стены долгих коридоров с облупившейся краской, разбитые стеклянные вставки в облезлых от времени дверях; шприцы и блистеры без таблеток, слабо бликующие из темноты. Ло оборачивается и говорит: — В чём дело? Выключи уже фонарик. Когда Ло дёргает вверх лямку своего рюкзака, чтобы накинуть его поудобнее, слышится звон стеклянных бутылок. — Я так ничего не увижу, — отвечает Луффи. Про себя он думает о том, что каждый поворот здесь скрывает за собой лишь очередной коридор, ничем не отличающийся от предыдущего; если бы не Ло, Луффи навряд ли бы смог найти выход — и наверное, ему пришлось бы прыгать в окно. — Тебе так кажется, — говорит Ло, продолжая идти вперёд. — Сегодня ясная ночь. — Ну, может. Луффи не хочет показаться Ло трусом, ведь тогда он никогда не пригласит его снова. Боится он и того, что Ло может прятать в рукаве нож; или иглы; или удавку — такой шнурок с парой металлических колец, чтобы было удобно за него тянуть. Ощущение, будто опасность крадётся за тобой по следу и роняет от аппетита слюни. Или, может, ты сам идёшь за опасностью. Напряжение, ещё не успевшее стать страхом, ощущается в воздухе, как густой запах топлёного масла, на котором жарят хороший стейк. В эхе их шагов, летающем по коридорам, Луффи слышатся шаги кого-то третьего; узоры слезшей со стен краски складываются в лица. Когда он заглядывает в одну из дверей, ведущих в палату, то на ржавом каркасе кушетки ему чудятся очертания чьего-то тела — и больше Луффи старается не смотреть по сторонам. Ло останавливается у одной из дверей и просовывает палец в дырку, оставшуюся от бесследно исчезнувшей дверной ручки. — Кое-что покажу, — говорит Ло, и дверь скрипит, когда он тянет её на себя одним пальцем. — Только осторожно. В больнице навряд ли удастся найти хоть одно целое окно, и поэтому она в любой момент пронизана всеми ветрами; сырой сквозняк ощущается на лице, как чьи-то не согретые жизнью пальцы. Луффи торопится пройти в дверь за Ло, потому что не хочет выпускать его из поля зрения. Луффи становится к Ло плечом к плечу и смотрит туда же, куда и он. Коленками они почти упираются в то, что осталось от древней больничной кушетки. Ветер вносит в палату шелест травы такой сочной, какой она может быть лишь в умеренно жарком июне; Луффи наводит телефон с включённым фонариком на стену и испускает ртом плотный, короткий выдох, как будто хочет задуть им свечу. Он ведёт фонариком по стене из стороны в сторону и вверх, пока свет не начинает цеплять потолок. Со стены на него смотрят лица; много-много лиц размером не больше девичьей ладони. То есть, всего лишь рисунки мелом. Самые простые: овал, точки-глаза под дугами бровей. Чёрточка не улыбающихся губ. Несколько штрихов, изображающих редкие волоски. Десятки таких похожих-непохожих голов разбросаны по стене в ряды, аккурат друг над другом. — Говорят, кто-то из пациентов нарисовал, — Ло скидывает рюкзак с плеча и тянет за язычок молнии. — Странно, что так хорошо сохранились. Может, врут. Луффи ему не отвечает. Он растерянно думает о том, каким образом безвестный художник смог дотянуться мелом до самого потолка. Луффи смотрит по сторонам — лица смотрят на него в ответ со всех стен; в один момент ему начинает казаться, что он занимает здесь слишком много места, и он делает шаг назад, но не находит подошвой ничего, кроме пустоты. Время для него замедляется, вязнет, как остывающая карамель. Луффи падает, и десятки нарисованных лиц в его обозрении становятся меньше, и меньше, и меньше; Луффи видит их все, гравитация тянет его на дно пустоты неопределённых размеров. Его хватают за руку, и Луффи зависает над пропастью. Одной ногой он упирается туда, где кончается пол. Ло держит его за руку, пальцы на запястье горячие и сухие, под ними бьётся пульс. Сердце у Луффи в груди ударяется несколько раз в секунду. Секунды теперь снова ощущаются, как секунды; время встаёт на привычные рельсы и теряет плотность. — Я же сказал, осторожно, — говорит Ло. — Пол давно обвалился. Ло не похож на груду мышц, но вытягивает Луффи из опасного положения без видимых усилий. Под ногами Луффи чуть крошится пол, осколки падают вниз, слышен перестук и эхо, следующее за ним, как лёгкий шлейф. Луффи не хочет оборачиваться; он выбирает смотреть на Ло. Чужие пальцы всё ещё сомкнуты у него на запястье раскалённым кольцом. — Почему, — начинает Луффи, — почему ты позвал сюда меня? Он сжимает телефон с включённым фонариком так, что его ребра больно впиваются в ладонь. — Тебе здесь не нравится? — отвечает Ло, но это не ответ. Ло пахнет, как закат, на который ты смотришь, будучи совсем высоко; выше облаков. Он кажется недосягаемым, даже стоя к тебе совсем близко. Как охваченный огнём двигатель самолёта — прямо напротив твоего иллюминатора. На фоне обожжённого солнцем розового неба, которое ты видишь в последний раз. Луффи выключает фонарик. Ночь действительно ясная, и лунный свет позволяет ему увидеть Ло лучше, чем в какой бы то ни было момент до. . Луффи закрывает свой дневник. Обычный чёрный ежедневник в твёрдой обложке, обитой чем-то похожим на кожу. Отличительная особенность: маленький хлипкий замочек, сомнительная защита личных записей от чужих глаз; к замочку прилагается ключик, похожий на те, что отпирают девчачьи шкатулки или кукольные домики. Луффи хранит ключ под матрасом своей кушетки. Психолог говорит, что ведение дневника — это отличная практика; помогает вернуть в жизнь осознанность, раскопать истинные причины своих переживаний; отделить эти переживания от себя и взглянуть на них, как на что-то себе подвластное. Луффи подносит дневник к уху и легонько его трясет. Звук при этом слышен такой, какой издавала бы упаковка тик-така, которую ты спрятал в кармане, прежде чем пуститься в бег. Луффи убирает дневник под подушку, но под подушкой продолжает держать на нём свою руку — как своё успокоение; как тайну, которую хочет сберечь. Его дыхание и неверный свет прикроватного ночника режут темноту. Луффи держит руку на дневнике, смотрит перед собой и внимательно слушает; ему нужно убедиться, что в коридорах, ведущих к его палате, нет ни души. В 22:00, через час после того, как медсёстры завершают вечерний обход, в палатах гаснет свет. Таким добровольно-принудительным порядком пациентов призывают ложиться вовремя, ведь всякому больному полагается качественно и долго спать. Конечно, если внутри тебя неустанно цветёт твой шипастый демон, о здоровом сне остаётся только мечтать; ну, как и о многом из того, что не казалось такой уж роскошью раньше. Для облегчения страданий пациентам выписывают обезболивающее и седативное. Луффи их не пьёт; он придерживается схемы лечения, которую изобретает для себя сам, и в ней не место для подобных полумер. Луффи слушает тишину и ведёт обратный отсчёт до наступления той самой безопасной минуты. Он концентрирует свой слух, обращается в него весь; отделяет от внутреннего безмолвия хосписа внешний шум качающихся деревьев и редко-редко волочащихся по дорогам машин. И когда он поднимается; встаёт с кровати так осторожно и тихо, чтобы скрип пружин не смутил ни тех, кто доживает своё в соседних с его палатах, ни его самого; делает свой первый и робкий шаг на пути к побегу… Он слышит, что по коридору кто-то идёт. Луффи замирает. Стоит полусогнутый, с нелепо растопыренными пальцами, в полутьме, как вор. На стене перед ним висит мотивационный плакат: чёрный фон, несколько строчек на английском; каждая новым цветом. Луффи слушает шаги и читает: THINK POSITIVELY Чужой шаг приближается. Лёгкий, слышится почти шелестом; явно женский. Перед собой Луффи читает: EAT HEALTHY Возможно, думает Луффи, кому-то приспичило сходить в туалет. Возможно, кто-то идёт к дежурной медсестре клянчить ещё одну дозу обезбола. Кто бы то ни был, в этот момент Луффи искренне его ненавидит. Плакат говорит ему: STAY STRONG В свете ночника все строчки имеют один грязно-жёлтый цвет; но лишь благодаря ночнику Луффи может прочесть: LOVE OFTEN BE HAPPY Шаг прекращается точно напротив его двери. Луффи задерживает дыхание в попытке услышать чужое, чувствует чью-то душу по ту сторону стен; читает, LOVE OFTEN BE HAPPY, loveoftenbehappy, сука, серьёзно? В его дверь стучат, но не сразу. Будто полуночный гость на несколько ударов сердца замер, чтобы собраться с духом. Но стоит ему начать долбиться в дверь, как он тут же входит во вкус; стук становится громче, навязчивее; человек за дверью не то что не боится всех разбудить — он будто бы этого добивается. Луффи открывает дверь, не удосужившись прикинуться сонным. На вылазки ему приходится надевать много, много кофт, чтобы стылая сентябрьская ночь не смогла под них забраться — в отличие от Ло. Робин смотрит на Луффи своими злыми голубыми глазами. Она в одном из своих любимых платьев — свободном, хлопковом, нежно-фиалкового цвета. Оно идёт сборочкой выше талии и в прошлом, в жизни-до-любви, отлично подчёркивало каждый изгиб фигуры; но Робин худеет — как и все, кому приходится делиться любым питательным веществом со своим прекрасным паразитом. Платье на ней — уже просто мешок. Волосы выбились из пучка, их гораздо меньше, чем раньше, и они не блестят. Луффи спрашивает: — Что? Робин распахивает дверь и упирается руками в обе стороны дверного косяка. Она шмыгает покрасневшим носом, и Луффи понимает, что Робин не злится; она в отчаянии. — Прекрати это делать, — говорит она. — Я всё знаю. Луффи вздыхает, скучающе переносит вес на одну ногу. Запускает руку в карман толстовки, надетой поверх кофты, надетой поверх футболки, надетой поверх пары маек. Он смотрит на Робин, на эту слабую, побеждённую воительницу. Смотря на неё, он думает — никто в этом мире не заслуживает твоих страданий; твоей любви. Ты умрёшь несчастной, но твоё несчастье останется жить в твоих близких. Ханахаки как вирус, как выброшенное на волю радиоактивное вещество; ядерная зима, которой нужно время. — Отойди, Робин, — Луффи спокоен, но задней мыслью уже думает о том, успеет ли прийти к месту встречи с Ло в обозначенное время. — Пожалуйста. — Нет, — слёзы собираются у неё в уголках глаз, пальцы со слоящимися ногтями сжимают дверной косяк до побеления. — Нет, Луффи. Я не позволю тебе. Луффи поджимает губы, в его глазах скапливается чёрная, тягучая решимость. Без Ло его ломает; но знаете, почему из хосписа никого не выпускают? Даже к семье на праздники. Даже если течение болезни приостанавливается удачно подобранной терапией. Все эти встречи только через стекло; знаете, почему? Потому что любовь — это хотеть касаться. Видеть. Чувствовать. Любовь — это невозможность иначе. Но близость растит в тебе цветы; ничто не убивает быстрее близости. Хоспис — твоя тюрьма. Убежище, которое спасает тебя от того, от чего ты не хочешь спасаться. Ну, то есть, такие дела. Луффи кладёт свои руки Робин чуть выше талии. Она такая тонкая, её ледяная кожа имеет болезненный голубоватый подтон. Робин можно сломать, если постараться; но Луффи лишь отодвигает её со своего пути, и в её руках, ногах не хватает силы, чтобы ему противостоять. Она делает несколько мелких шагов в сторону и начинает плакать. Кривит лицо в рыданиях, но не издаёт ни звука. Робин бессильно приникает к стене и сползает по ней вниз, рукав её фиалкового платья задирается, обнажая бледное худое плечо с проступающим рисунком вен. Луффи смотрит на неё снизу вверх; в его глазах равнодушный расчёт, молчаливая потребность. Он просто хочет разделить с Ло ещё несколько часов своей жизни, которой остаётся на самом дне. Он опускается перед Робин на корточки. Она плачет, смотрит на него испуганно, потому что Луффи пугает — неотвратимостью своих решений, одержимостью тем, что его убивает; он ни за что не борется — просто идёт по пути самоуничтожения. — Луффи, ты должен перестать, — говорит Робин сквозь всхлипы. — Ради меня. Ради всех. Не ходи к ней. Прекрати к ней ходить! Она начинает кашлять. Луффи приобнимает её за плечи, считает потраченные на неё секунды, ждёт. В его руках Робин склоняется, нежно-розовые лепестки хризантем вместе с кашлем вырываются из её рта. Закончив, она поднимает на Луффи свой затравленный взгляд, и он горче, чем дёготь, режет тупой надеждой. Луффи протягивает к её лицу руку. — Не говори никому, ладно? — шёпотом просит он, убирая прилипший к уголку её губ лепесток с щемящей заботой. И поднимается на ноги. Робин следит за ним, перебирает по полу руками, точно готовая за ним ползти, её лицо мокрое от слёз. — Нет, Луффи, — говорит она. — Если ты уйдёшь, я… я закричу. Луффи медленно отступает от неё, спиной назад. Бесшумно закрывает дверь своей палаты. И уже готовясь отвернуться от Робин, чтобы оставить её одну на полу в пустом коридоре, он говорит: — Нет, ты не закричишь. Конечно, он прав; Робин не закричит и никому не расскажет. Когда он уйдёт, она даже заберёт свои лепестки, чтобы не оставить за собой следов. Потому что она его понимает. Потому что она, наверное, сделала бы то же самое. Если бы тот, кого она любила, был жив. . В том, как Ло держит руку на его затылке, не давая отстраниться, Луффи хочет видеть — и видит — больше романтичного, чем есть на самом деле. Поцелуи Ло имеют вкус хорошего табака и крови, которая сохнет в трещинках на его губах. Ло только-только прикончил бутылку пива, и его язык у Луффи во рту холодный и мокрый, и юркий, будто бы он запускает туда ужа. Ло тянет его за волосы назад. Луффи открывает глаза и облизывает губы, вымазанные их хмельной слюней. Ло закрывает своей головой садящееся солнце, но Луффи всё равно щурится, смотря на него; небо похоже на лоскутное одеяло — розовое, но с сероватыми пятнами облаков. Кивком головы Ло указывает куда-то Луффи за спину. Ло говорит: — Ложись. Луффи стирает с лица смущённую улыбку. Он оборачивается; от места, где они стоят, до края крыши не больше метра. Дом жилой, свежеотстроенный человейник в хорошем районе; под их с Ло ногами — бессчётное количество людей, добровольно заперших себя в своих квартирах, десятки включенных телевизоров и микроволновок, греющих чьи-то ужины с идеальным соотношением БЖУ. Если встать у самого края и посмотреть вниз, можно увидеть выступы чьих-то балконов и редко торчащие из них руки с сигаретами между пальцев. Каждое свидание с Ло Луффи ощущает себя вот как сейчас — рядом с пропастью, от которой хочется встать подальше и в то же время остаться к ней достаточно близко, чтобы видеть, что происходит внизу. Мир под другим углом; маленький, высолнечненный розовым закатным светом. Луффи спрашивает: — Прямо здесь? — и жестом обводит огрызок крыши у себя за спиной. Луффи волнуется; нетрудно догадаться, чего от него хочет Ло. Луффи тоже хочет: долгие поцелуи и чужие горячие пальцы под толстовкой приводят его член в полуготовность, и это начинает доставлять дискомфорт. Ло непонятный, непроницаемый; не оставляющий времени, чтобы подумать; не предлагающий альтернатив. Он отвечает: — Да. Прямо здесь. Возбуждение в нём выдаёт только голос, тронутый хрипотцой. Луффи никогда не спорит с Ло — даже не пытается. Он опускается на колени, с опаской поглядывая назад, на пропасть за краем крыши. Потом ложится, чувствует под лопатками влажный от недавно прошедшего дождя бетон, дышит пыльной сыростью. Над ним — розовое небо с серыми клочками облаков; Луффи не знает, куда деть руки, и складывает их в замок у себя под грудью; не знает, куда деть глаза, и смотрит в небо. Его ноги полусогнуты. От темечка до края крыши — сантиметров тридцать, можно достать рукой. Всё не так, как ему бы хотелось; но если бы они с Ло завели собаку, Луффи назвал бы её Пиратом. И отказался бы от привычки подолгу спать, чтобы выгуливать её любым даже самым непогожим утром. Ло подходит к нему, наклоняет голову; он закрывает собой солнце и на фоне светлого неба кажется просто чёрной фигурой, выбеленной по контуру солнечным светом. Луффи даже не может найти его взгляд, когда слышит: — Двинься поближе к краю. Буднично, как просьба передать соль. Луффи задирает голову — чешет головой по бетону почти больно — чтобы убедиться: край крыши и так к нему очень близко. И небо — близко, и смерть — близко; и Ло — как бы тоже близко, но всё равно жжётся недосягаемостью догорающего в закате самолётного двигателя. — Зачем? — спрашивает Луффи. Он крепче стискивает свои пальцы, сплетённые в замок на груди. Возбуждение сникает, и страх, который клокочет у Луффи под лёгкими, неотличим от пресловутых бабочек в животе. — Давай, — солнце пробивается из-за угольного силуэта Ло крошечными жёлтыми щупальцами, так, что глядя на него Луффи приходится щурить глаза. — Тебе понравится. — Ну… Луффи вытягивает руки вдоль тела, плотно вжимается в бетон ладонями и стопами, делает несколько несмелых виляний туловищем — сокращает расстояние до края ещё на несколько сантиметров. Сердце у Луффи бьётся так, что кажется, будто пульсации стекают от него вниз, ввинчиваются в крышу здания, и каждый, кто в нём живёт, может услышать его страх, лишь прислонив к стене ухо. Ло опускается на бетон между его раздвинутыми ногами, нависает над ним, хватает за грудки — и тянет к краю. Луффи выжимает из себя тихое, пунктирное «а-а-а-а-а» и пытается зацепиться пальцами за бетон, но только собирает ногтями грязь. Под его головой больше ничего нет. Ну, то есть; сорок метров пустоты, пронизанной закатным светом, и тёмный от прошедшего дождя асфальт. Луффи позволяет своей голове опрокинуться, перед глазами — маленький, далёкий, перевёрнутый мир; серые провалы окон соседнего дома, в которых солнце разбивается на осколки и вытягивается в дрожащие струны. Ну, то есть. На самом деле, дрожит Луффи. — Ло. Л-Ло, — говорит он, с высоты смерти глядя вниз; или вверх; к его голове приливает кровь, в таком положении сложно сглатывать слюну. — Это страшно. Пусти. Пальцы Ло всё ещё стискивают ткань ветровки у него на груди, и Луффи обхватывает его запястье обеими руками. Как единственное, что может его спасти; как единственное, что он может утянуть за собой; Ло прижимается горячими бедрами к его раздвинутым ногам, брыкаться и искать пути к бегству — себе дороже. Ну, то есть, может стоить ему жизни — буквально. Их собака по кличке Пират самоедской породы. Луффи сдаст экзамены в этом году и не будет учиться никогда больше. Ему придётся очень много работать — ведь, если Ло восстановится в универе, у него никак не останется на работу времени. Зато — думает Луффи, пока Ло громыхает пряжкой его ремня — если они пройдут через всё, то непременно останутся счастливы; обеспечены; влюблены. Голова у Луффи тяжелеет, во лбу, над переносицей, будто скапливается расплавленный свинец; шторка его чёрных волос тянется к асфальту, их колышет ветер. Отец и братья их примут — просто не сразу, и это тоже нужно перетерпеть; так же, как Луффи терпит безнежные ерзанья чужих пальцев в себе. В их первый раз Луффи не чувствует возбуждения, постепенно перестаёт чувствовать страх; его голова тяжёлая и болит — будто вот-вот грозится перевесить и потянуть их с Ло вниз, в недолгое путешествие на самое дно. Дышать тяжело, Луффи принаравляется впихивать в себя воздух маленькими, частыми глотками. Луффи уверен: Ло достаточно силён духом, чтобы прекратить пить и употреблять; в конце концов, Луффи будет с ним, пока Ло проходит свой нелёгкий путь избавления. Его поникший член — жалкое зрелище. Луффи превозмогает боль, чтобы поднять голову и взглянуть на Ло хоть разок, его шея как каменная. Глаза у Ло закрыты, над ними — сведённые друг к другу брови, лицо сосредоточенное, блаженное. Солнечный диск утекает на горизонт. Каждая фрикция — секундное приближение к точке невозврата, укол боли, тонущей во вспышке ощущения, что они вот-вот упадут. Но Ло крепко держит его под коленями — Луффи чувствует кожей жаркие отпечатки его пальцев, и он уверен, точно уверен, что время всё вылечит. Время заканчивает всякую войну и любую боль, и чинит всё то, что не могут починить они сами; звёзды падают днём и ночью — и значит, любое желание сбудется, если сильно его хотеть. Их маленькая квартира в стиле «ничего лишнего». Большой телек с приставкой. Поцелуи с утра и когда приходишь с работы. Совместные прогулки с запахом цветущей сирени. Со вкусом города, посыпанного сладко-горькой пудрой закатного света. Всё будет. Но пока Луффи чувствует Ло в себе, и это не столько приятно, сколько нужно и правильно; небо темнеет, в окнах дома напротив зажигается свет и скользят чьи-то силуэты, чёрные, равнодушные и безликие, как тени. Всё плохое когда-то заканчивается — думает Луффи, закрывая глаза, и терпит. Безответная любовь уже отравляет его плевру, но он ещё об этом не знает. Ну, то есть; как сказать. . Да, их хоспис абсолютно отрезан от мира и время в нём кажется не таким, каким Луффи ощущал его вовне; но праздники здесь — тоже праздники. Они празднуют день рождения каждого своего собрата по несчастью, как день рождения дорогого друга. Конечно, дни рождения эти имеют особый вкус, запах и цвет; ты говоришь поздравления, и они скрипят у тебя на зубах, как песок; потому что всякий раз ты невольно задумываешься о том, что следующего такого дня может и не быть. То есть, день непременно наступит. Но кого-то из вас скорее всего в нём уже не будет. Тот, кто празднует день рождения сейчас; ведь он уже может и не стать старше, понимаете? Моне умеет делать элегантно абсолютно всё — даже выуживать изо рта продолговатые белые лепестки лилий. Кто-то может сказать, что ей не повезло, ведь эти цветы, они же такие крупные; но, знаете, по крайней мере на них нет шипов. Нет, Луффи относится к Моне очень хорошо. Они все тут относятся друг к другу так. Их общение подогревается особой формой сострадания — от неудачника к неудачнику, от осуждённого к осуждённому; день ото дня все они лишь петляют коридорами хосписа, роняя из простреленных грудных клеток цветы, — и надеются найти свой смертный одр за следующим углом. Это их объединяет. Луффи измельчает грецкие орехи, чтобы присыпать ими какой-то салат. Он делает это ровно так, как ему показывает Санджи — взявшись за нож, будто бы за чью-то руку. Луффи кажется, что у него получается уже гораздо лучше, но Санджи крошит ножом овощи так, что взгляд едва поспевает за движением его рук. Словом, Луффи вызывается ему помочь, но помощь эта скорее номинальная. Просто повод постоять плечом к плечу и поспрашивать Санджи о том, как течёт жизнь за пределами хосписа. Пока ссыпанные в сковородку овощи тушатся на плите, Санджи орудует кондитерским мешком — отсаживает в несколько десятков профитролей нежнейшую крем-пасту из авокадо. Луффи крошит грецкие орехи и краем глаза смотрит, как Санджи заботливо коронует профитроль розочкой из нескольких полосочек красной рыбы; следующую профитроль — маленькой креветкой; снова цветочек из рыбы; маленькая креветка… В холодильнике стынет торт, украшенный подтёками фисташковой глазури. В одном из шкафчиков кухонного островка спрятаны свечки. Моне придётся задуть их аж тридцать штук, если она хочет, чтобы её желание сбылось. И впрочем, это не работает так — знает Луффи; он переносит вес с одной ноги на другую, но дёргается, потому что в нежную серозную оболочку его лёгких вдруг впивается маленький острый шип. Из-за ублюдских шипов его слюна всегда розовая. Луффи оставляет кровавые поцелуи на кромках чашек, когда пьёт чай. Он ненавидит есть, потому что любая еда в его рту нисходит до отравленного привкусом железа чего-то. Луффи крошит орехи. Санджи завершает композицию из очаровательных профитролек четвертинками лимона. Они порезаны так тонко, что кажутся неосязаемыми, как свет. По кухне расползается аромат овощей, жареных на топлёном сливочном масле. Луффи смотрит, как четвертинки лимона находят своё место на вершинах последних профитролей. Наблюдая за Санджи, он не прекращает крошить орехи; и попадает ножом себе по пальцу. — Блин, — Луффи кладёт нож рядом с доской (орехи на ней превращены уже едва ли не в пыль), подносит к лицу пострадавший палец. Крови нет, но если вглядеться, на ногте можно заметить трещинку. — Что такое, порезался? — Санджи прекращает украшать профитроли, и те несколько штук, что ещё не сыскали своего лимонного хохолка, кажутся Луффи какими-то голыми. Луффи смотрит на Санджи. На свой палец. Выжимает слабую, чуть виноватую улыбку. — Да не, — говорит Луффи. — Не парься. Только по ногтю немного попал. Санджи не отводит от него взгляда ещё пару секунд — видимо, проверяет на вшивость. — Знаешь что, — Санджи возвращается к украшению профитролей и говорит как-то торопливо — с привычным добродушием, но будто нервничая. — Я сейчас быстро закончу, и ты уже можешь нести закуски на стол. Резать больше ничего не надо. Спасибо за помощь. На последней профитроли — последний лимонный треугольничек; у Санджи всё под расчёт. Луффи берёт в руки большое блюдо — одно из двух, на которых размещаются маленькие произведения искусства. Он поворачивается к Санджи спиной и идёт на выход. Луффи сосредоточен на профитролях и смешно косит на них глаза — смотрит, чтоб ни одна не пошатнулась. Следит за каждой розочкой из рыбы и маленькой креветкой. Что-то здесь не чисто, думает он, но Санджи выпроваживает его так виртуозно и быстро, что задаваться вопросами Луффи начинает только у самых дверей. «Спасибо за помощь», оброненное Санджи, вертится у Луффи в голове и кажется хорошо знакомым. Какое-то оно… сжатое. То есть. Как объяснить. Будто бы Санджи не хватило воздуха, чтобы сказать его нормально. Да. Будто бы он сейчас… Санджи начинает кашлять — и кашляет, кашляет, кашляет… кашель влажный, громкий. Луффи оборачивается, от резкого движения пара профитролей падает набок, на блюде распускаются упавшие с них рыбные розочки. Санджи сползает на пол, держится за край кухонной тумбы одной рукой, случайно цепляет ей миску с остатками крема из авокадо; миска падает на пол, у Санджи на брюках — маленький фейерверк из зелёных брызг. Луффи подбегает к нему так быстро, как позволяет огромное блюдо в его руках, отставляет профитроли, опускается на колени; он вцепляется Санджи в плечи, а тот кашляет — гулко, неустанно. Из его рта на пол планирует маленький синий клематис. Санджи пытается отдышаться после приступа кашля, касается пальцами горла, в котором ещё гуляет месиво из слюны, и слизи, и невыкашленных лепестков. Руки Луффи бессильно сползают у Санджи с плеч. Луффи смотрит на этот цветок: оказавшись на свободе, лепестки медленно расправляются, и они влажно блестят от слюны. Крошечный синий цветочек, пятно посреди безнадёжно белого, чистого кафеля; что-то затухает у Луффи в глазах — будто прогорают свечи, которые кто-то забыл задуть; им уже не придётся исполнять ничьи желания. Луффи отползает назад и приникает спиной к дверце духовки, ещё хранящей в себе тепло. Санджи уже возвращается в норму, но продолжает сидеть, сгорбившись над порождённым собой цветком. Он выглядит дерьмово, Луффи его понимает и ни за что не винит. Признаться близким в том, что ты скоро умрёшь, значит окончательно убедиться в этом самому; задать правде форму и совсем перед ней обессилеть. Луффи думает — думает холодно, быстро, хватается за нужные мысли, как за ленточки нужного цвета. Слышно, как овощи на плите уже варятся в собственном соке. Стоит новому вопросу возникнуть у Луффи в голове, как он тут же находит на него ответ. Почему Санджи волонтёрит именно здесь. Почему ему удавалось скрывать болезнь так долго. Кому принадлежали эти красивые синие лепестки, которые Луффи то и дело здесь видел — но ни разу не видел того, кого они убивают. И наконец… — Вот почему Зоро больше сюда не приходит, да? — спрашивает Луффи больше для того, чтобы прервать тишину, чем чтобы получить ответ; ответ он знает. Санджи закрывает глаза. . Луффи пьёт вино долго, щедрыми глотками. Потом возвращает бутылку Ло и прячет в карманы свои озябшие руки. Сыро и холодно, и из-за туч на небе не видно ни одной звезды; ночь пылесосит улицы от людей, и горят редкие вывески магазинов, но за их витринами темно и ни души. К мокрому асфальту клеятся опавшие листья. Ло допивает вино, и Луффи смотрит на его профиль, срезанный краем капюшона. К тому времени шиповник разрастается так, что Луффи может засыпать только ненадолго и только лёжа на спине; вся его жизнь превращается в пытку — очень затянувшуюся смерть от тысячи порезов, Луффи живёт от встречи с Ло до встречи и спасается от тягот пребывания в хосписе тотальным эскапизмом. Луффи учится сдерживать кашель и сглатывать прущие из горла лепестки, чтобы Ло ничего не заметил. Ло всё равно почти его не целует — и ещё бы то было иначе: рот Луффи на вкус, как залитая кровью компостная куча. Как дерьмовым парфюмом, он мечен хосписным запахом; верхние ноты — отдушки чистящих средств; сердечные — ассорти лекарств и антисептика. Запах не смывается с рук и не отстирывается от вещей, Луффи теряет волосы и вес, и едва ли Ло всего этого не замечает; может, и правда не замечает. Луффи кажется, что на мир Ло смотрит через особый фильтр — чёрно-белый, с резкостью, выкрученной на максимум; и неудивительно, что никто не может его понять; и неудивительно, что Луффи тоже не может. Когда дождь начинает лить стеной, они забегают под козырёк аптеки. Ло перевешивается через перила, чтобы закинуть в урну пустую бутылку вина; Луффи знает, что у него есть ещё. Облокотившись о перила, Ло говорит: — Отвратная погода. Дождь его перебивает. Луффи поворачивается к дверям аптеки и жарко выдыхает на стекло, под вывеской с часами работы. На запотевшем стекле рисует пальцем; одна половинка сердца, вторая; выходит плохо — Луффи стирает ребром ладони всё к чертям и дышит на стекло снова. Ло подходит к нему сзади — Луффи видит в стекле его отражение, перекрытое собственным. Уличного освещения недостаточно, чтобы в отражении можно было разглядеть глаза или черты лица, и они с Ло — просто тени, вливающиеся одна в другую. Пальцем Луффи выводит на стекле цветок с пятью лепестками. Ло берёт его за предплечье, тянет на себя, вынуждает развернуться; потом — толкает в дверь спиной. Луффи приникает к стеклу лопатками, в поясницу ему тычется пластиковая дверная ручка, и пальцы Ло обнимают его шею горячим ободом. На двоих они делят одно дыхание, оно клубится между их лицами почти невидимым слабым паром, пахнет вином. Ло — как последний закат; как момент, который хочется растянуть в вечность; шиповник растёт и берёт своё, и колется, и напоминает — навсегда ничего не бывает, никого не бывает. Луффи открывает рот — Ло сжимает ему шею медленно и равномерно, асфиксия лишает его мысли строя и снижает их пробу. Ло целует его так редко, каждый раз — как приятное исключение; как лакмусовая бумажка, показывающая, что в крови у Ло достаточно спирта; язык-уж заползает Луффи промеж губ и волочит за собой мокрый кислый след. Пальцы Ло вжимаются ему в шею так, что на коже жгутся острые краешки ногтей — той же болью, что и шипы, выписывающие предсмертные послания на его плевре. Воздуха становится критически мало, Луффи позволяет чужому языку полировать своё нёбо и зубные ряды, его мысли — теряющий краски фильм о том, что с ним было, и о том, чего с ним никогда не будет; чего никогда не будет с ними. И Луффи думает — пока его целуют, и шиповник в нём даёт новые бутоны, как в рапид-съёмке, он думает — об их белой собаке по кличке Пират; о Робин, плюющейся хризантемой у него на руках; о том, как держит на этих руках диплом Ло о высшем медицинском и говорит — поздравляю, я так люблю тебя, поздравляю; он думает, что в мире без безответной любви просто-напросто не растут цветы — у него слёзы-семечки в уголках глаз и спазмирует горло, и было бы славно, если бы Ло отпустил его прямо-вот-сейчас, потому что… Луффи кашляет в поцелуй, и чужой язык у него во рту вдруг замирает, как змеиный труп. Труп оживает — несмело. Ло ощупывает языком маленький шершавый лоскут чего-то такого, к чему он точно не готов. К тому времени у Луффи слёзы на глазах, и под глазами, и на щеках; у Луффи хоспис — как перевалочный пункт к смерти на полпути; когда Ло отстраняется, сквозь слёзы Луффи едва может видеть его лицо. Пока Луффи беззвучно хнычет, Ло отплёвывается — долго и старательно, будто в рот ему спикировала жирнющая мерзкая муха. — Дерьмо, — повторяет Ло между плевками. Два склеенных лепестка лежат у него под ногами. Луффи всхлипывает-кашляет, сплёвывая третий, по носоглотке у него гуляют сопли и слизь. Отпечатки пальцев Ло ноют на шее прощальным подарком; последние касания любимого человека застынут на коже в синяки, а потом — исчезнут. Луффи поднимает на Ло взгляд, и он никогда ещё не видел Ло таким. Злой испуг, растерянность в оттенках пренебрежения; Луффи чувствует себя виноватым и тупым; глаза у Ло такие ясные, что кажется, он вовсе и не пил. Верхняя губа Ло приподнимается, губы дрожат от омерзения. Отшатнувшись назад, он кивает головой на упавшие лепестки и спрашивает: — И давно?.. Луффи не знает. Луффи не помнит. Луффи хочет обо всём соврать; он думает — лучше бы ему было послушать Робин, послушать Робин и не сбегать из своего заточения никогда больше. Всё лучше, чем слышать теперь, как хлюпающий шаг Ло удаляется от него дорогой из луж и гниющих листьев. Если расстаться придётся, уходи первым; в мире без безответной любви не цветут цветы и электрички ходят строго по расписанию; небо всегда ясное и не врут синоптики, и (Луффи хватает себя за запястье и чувствует под пальцами тук-тук-тук) всякая боль там — одно название. . Нами сковыривает с ногтей потрескавшийся розовый лак и говорит: — Я Зоро тоже звала, — Луффи смотрит, как розовая стружка падает на столешницу, — но он вечно в делах. Трубка зажата у Нами между ухом и плечом. Волосы у неё к середине первого курса отрастают ниже лопаток, здоровые и красивые. Если Луффи проводит по своей голове рукой, несколько волосинок нет-нет да и остаются у него на пальцах; то есть, прямо много волосинок. Луффи смотрит на лампочку у Нами над головой по ту сторону стекла. Смотрит на белые потолочные плинтуса. За спиной у Нами — окна; за окнами печальный пейзаж в оттенках серого. Луффи ненавидит и зиму, и осень, и когда ему холодно, а холодно ему в последнее время всегда — и он даже немного рад, что ему больше не надо искать с Ло встречи. Надевать на себя сто одежд и запускать под них чужие горячие руки. Надеяться на хотя бы один поцелуй и верить в будущее, которому не найдётся места ни в одной из всех возможных параллельных вселенных. Шиповник его изживает; Луффи просто ждёт, когда закончится боль. — Зоро сейчас в университетской сборной по футболу. То матчи, то тренировки. Ну, ты знаешь, — продолжает Нами. Луффи умиляет, как она пытается оправдать Зоро; и жалко только, что они с Зоро и Санджи делят печальную правду на троих. — А по учёбе нифига не успевает. Дурной. Пока Нами говорит, она опускается к столешнице всё ниже и ниже, склоняет голову так, будто что-то невидимое, но весомое тянет её ко дну. Нами просто не хочет, чтобы Луффи видел, как она плачет — но голос-то её выдаёт. Если человек умирает, когда о нём забывают, то Луффи умирает по чуть-чуть каждый день; он смотрит на сгорбленную фигуру Нами и думает — тебе тоже пора забыть. И жить дальше. И быть любимой. Но на всякий случай — никогда не любить. — А я нормально, — говорит Нами, как бы невзначай проводя по лицу рукавом. Она наклоняется так низко, что перед собой Луффи видит только её макушку и красивые рыжие волосы, метущие по столу. — Учиться не сложно. Нодзико взяла к себе подрабатывать. Пока что только бумажки и кофе разношу, но всё равно. Голос у неё совсем сдавленный. Она поднимает лицо и — конечно же — плачет; смотрит на Луффи как-то зло. — Почему ты не отвечаешь? — говорит она. Вцепляется в трубку обеими руками, смотрит на Луффи и говорит: — Хотя бы что-нибудь расскажи, — слёзы её душат, и она уже не говорит, а как бы сипло давит из себя гласные; на щеках свалявшаяся комочками тушь. — Луффи. Луффи закрывает глаза, но даже так продолжает ощущать, как взгляд Нами сдирает с его ран заплатки и распарывает швы. Нами роняет трубку — та скользит по столешнице и ухает вниз, повиснув на витом проводе; как бы издалека Луффи слышит, что Нами начинает тихонько выть. Когда Ло прижимал его к замшелым стенам зданий, в окнах которых никогда не загорится свет, Луффи чувствовал так много; и кто знает, может, у чувств есть запас? Может, поэтому Луффи сейчас чувствует так мало? Пока Нами жмёт ко рту ладони и жмурит глаза, он чувствует только сожаление — о том, что она выбирает снова и снова приходить сюда. Нами плачет, а Луффи тянется к нагрудному карману своей рубашки, чтобы сдёрнуть прищёлкнутую к нему авторучку. Единственный доступный ему способ изложения мыслей сейчас — чернилами на бумаге; карманы его одежды забиты стикерами для заметок — нетронутыми, и исписанными, и смятыми; Луффи достаёт из кармана один такой — неонового розового цвета — и пишет на нём. Он пишет: «из-за шипов я не могу разговаривать». Нами напротив него размазывает по лицу косметику и слёзы. Луффи приходится постучать по разделяющему их стеклу пальцем, чтобы Нами обратила на него внимание и прочла послание. Луффи не врёт: он блюёт расчленённым шиповником, его исцарапанный ларинкс бесконечно воспалён; его голос меняется до неузнаваемости, а потом одним днём пропадает вовсе. Нами перечитывает прижатую к стеклу записку снова и снова; даже плакать забывает. Под её воспалённым взглядом Луффи чиркает на оборотной стороне стикера: «всё наладится спасибо тебе» И снова прислоняет к стеклу так, чтобы Нами смогла прочитать. Всё нутро у Луффи болит, как непроходящий ожог, — это шиповник, скребётся и ищет к свету путь; или к Ло. Луффи скрипит зубами — мысли о Ло на вкус, как жжёная карамель; цвета летних закатов, в которых самолёты летают в один конец; Луффи никогда никому о Ло не рассказывал — и он тянется в карман за новым стикером, потому что на этом уже негде писать. Нами ждёт его, шмыгает носом, ничего не говорит. Медленно наклоняется, чтобы поднять упавшую трубку, заправляет за ухо прядь своих красивых рыжих волос; а Луффи пишет что-то на листке западающей авторучкой — и уже немного об этом жалеет. Обводит буквы снова и снова, чтобы потянуть время. Под остриём его ручки неоново-розовая бумага впитывает в себя дурацкую, дурацкую правду. На ней написано: «передай Ло, что я больше не приду». . В новогоднюю ночь самых жизнеспособных из них выпускают на улицу — подышать воздухом, которым дышат люди, лёгкие которых не умеют продуцировать цветы. На снегу во дворе они оставляют следы разных размеров и редкие лепестки. Все в куртках одного и того же неприятного ржавого цвета. По сугробам гуляют отсветы эпилептически мигающих гирлянд, которые нацепили на ёлку; Луффи смотрит на её верхушку, колющую небо острым концом звезды. На разноцветных ёлочных шариках скапливается снег, они похожи на большие жёлуди со снежными шляпками. Ташиги, милая девочка-волонтёр, включает на своём телефоне новогодний плейлист; под хор детских голосов, она говорит: — Та-а-ак, берёмся за руки! Луффи пригибается, чтобы подцепить безвольную ручонку Чоппера. Чоппер младше его на год, ниже в полголовы; оставляет за собой след из миленьких бледно-сиреневых колокольчиков. Луффи смотрит на то, как в его карамельных глазах ежесекундно взрываются маленькие огоньки гирлянд. С тех пор, как их покидает Робин, у этого парня глаза вечно на мокром месте; Луффи его понимает, ведь это так больно — терять друзей в первый раз. Луффи гладит Чоппера большим пальцем по тыльной стороне ладони, спотыкается им о костяшки. Нужно быть слепым, чтобы не заметить, как подрагивают у Чоппера уголки губ. Луффи тянет его ближе к ёлке, чтобы встать с остальными в хоровод; Чоппер не сдвигается с места. Луффи понимает его, так понимает; Ташиги кричит: — Быстрее! Встаём, все-все-все! Но у Чоппера уже блестит кожа под внутренними уголками глаз, и они с Луффи остаются стоять так — взявшись за руки, пока хоровод вокруг ёлки замыкается без них. Первые слёзы чертят влажные дорожки у Чоппера на щеках, и в них — зелёный, красный, синий свет от гирлянд. До Нового Года — не минуты, секунды; Луффи смотрит поверх плеча Чоппера — на крыльцо, где Санджи крепко держится за ручки инвалидного кресла, в котором сидит Моне. Ташиги кричит: — Загадываем желание! Они выдыхают в морозный воздух облака своих несбыточных, слабых надежд, чтобы вдохнуть их снова; круговорот отчаяния в их природе, обнесённой высокими стенами из красного кирпича. Луффи смотрит, как Чоппер тянет к лицу свои руки. Как Санджи подносит зажжённую сигарету к сигарете в зубах у Моне. Будто в замедленной съёмке, Луффи смотрит, как крошечной огонёк раскалывается в темноте надвое. А Ташиги кричит, и весь хоровод ей вторит: — …Три! Луффи и рта-то уже не раскрывает: истерзанным горлом даже дышать — больно. — Два! Он смотрит на Чоппера, закрывающего глаза руками; между рукавами куртки — видно только его маленький нос, подбородок с ямочкой, кривящиеся в рыданиях губы. — Один! Где-то позади у Луффи над головой салюты начинают громыхать так, что от них содрогается земля и снег вокруг светится будто бы изнутри, а Луффи смотрит на губы Чоппера, блестящие зелёным, красным, синим, зелёным, красным, синим салюты взрываются так громко, что Луффи ничего не слышит и прочесть может только по губам. И он читает, а Чоппер говорит ему, то есть, Чоппер у него спрашивает: — Мы все здесь умрём? Но Луффи и рта-то уже не раскрывает. . Луффи всегда немного паникует, когда не находит под матрасом ключик от своего дневника сразу, хотя сделан он так хлипко, что раскрыть его силой не составит никакого труда. Руки Луффи перманентно мелко дрожат — он не помнит, как давно это началось; ключик в замочке поддаётся его дребезжащим стараниям с четвёртого раза. Открывать ежедневник нужно очень аккуратно, чтобы не растерять содержимое — у Луффи так уже случалось. В приоткрытое окно палаты лезет сырой прохладный ветер, и Луффи прижимает страницы ежедневника пальцами, чтобы те не колыхались. Ветер гладит его по рукам, по ключицам, видным в растянутом вороте пижамной футболки, касается волос. В центре ежедневника — пустота; Луффи расковырял её канцелярским ножом немногим позднее того, как сюда попал; идея пришла к нему в голову тогда, когда он понял, что выполнение заданий от психолога помогает навести порядок в голове, но боль от шиповника — она не уходит, и её становится лишь немногим меньше, если выпить т а б л е т к у. Личное пространство Луффи по объёму своему равно прямоугольной ямке, выцарапанной в центре страниц, на которых он должен был планомерно оставлять свои чувства и мысли. Всё то, что он пока ещё может выбирать для себя сам, оно собрано здесь, блестит и перекатывается, издаёт тихий перестук при неосторожных движениях. У Луффи во рту таблетка; он размыкает губы, снимает её двумя пальцами с языка — и кладёт в ежедневник, к остальным таким же. Луффи смотрит на скопление таблеток, окружённое разлинованным пространством дневника. Некоторые из таблеток имеют розоватый оттенок, потому что перед попаданием сюда проводят некоторое время у Луффи во рту; в его вечно кровоточащем рту. Луффи закрывает дневник. .Я осыпаю белым рокот машин и слякоть
И поздравляю небо
взрывами красных ягод.
Луффи делает вид, что смотрит на свои ногти — потрескавшиеся, с обломавшимися краями; на самом деле, он смотрит, как его пальцы одолевает тремор. И пока он старательно ищет повод не касаться Ло взглядом, Ло смотрит на него в упор. Когда Ло устаёт держать трубку у одного уха, он переносит её на другую сторону — и видно, как под рукавами футболки перекатываются мышцы его рук. В окнах у Ло за спиной остатки снега съедает апрель; у Сабо с Эйсом скоро очередная сессия; шиповник занимает в Луффи так много места, что в собственном теле Луффи как бы уже становится тесно. Луффи думает — сколько они не виделись? Ло не кажется ему похожим ни на один из тех закатов, в которых они оба когда-то сгорали; что-то больное, чужое, объятое болезненно-белым светом ламп. Без хмельной поволоки глаза Ло уже не выглядят, как два застывших во времени взрыва. Смотря на свои ногти, Луффи думает — зачем он пришёл? В первую их встречу Луффи думает — этот парень, наверное, способен на убийство; и в итоге выбирает умереть от него сам. Ло говорит: — Мне жаль. Его пальцы длинные, паучьи, кажется, что могут обвить трубку дважды. Луффи помнит каждый отпечаток этих пальцев будто бы своей кожей, и эти отпечатки на коже — они болят. Ло смотрит на него и говорит: — Мне пиздец как жаль. Ло пригибается, потому что хочет поймать его взгляд. И когда их взгляды пересекаются, они смотрят друг на друга долго, пресно, никак. У Луффи в голове — чёрно-бело-красная кинолента ощущений; красные отпечатки-ожоги, чужой язык во рту — красный и скользкий, как самая ядовитая в мире змея; и они с Ло — такие чёрно-чёрно-белые, во вспышках множащихся красных прикосновений. Ло говорит: — Это можно как-то исправить? И он выглядит так, что можно подумать — ему не всё равно. Но если бы Ло было не всё равно, Луффи бы не пришлось давиться чёртовым шиповником так долго. Оставлять красные поцелуи на кромках чашек и прятать таблетки в потайном отделении личного дневника. Если бы Ло было не всё равно, Луффи мог бы видеть своих близких тогда, когда сам захочет — а не тогда, когда они найдут в себе силы прийти сюда. Иногда он проматывает диалоги в социальных сетях, чтобы послушать свои голосовые — и вспомнить, как звучал его голос когда-то давно-давно-давно. Луффи кашляет в кулак, содрогается от кашля всем телом. Ло напрягается — подрывается с места, так, будто бы думает, что сможет чем-то помочь, будучи отделённым от Луффи барьером из стекла. Но всё, что Ло мог для него сделать, он уже сделал. Луффи кашляет с какой-то злой силой, бьёт себя кулаком по груди — будто хочет пробить грудную клетку; каждое движение сопровождается шуршанием мятых стикеров для заметок, которые полонят карманы его одежды. Шиповник у него внутри — он на конечном этапе своего развития. Цветов не остаётся, и то, что Луффи из себя исторгает — мятые, сочащиеся соком плоды одного с его кровью цвета. Глядя Ло в глаза, Луффи перекатывает ягоду во рту; медленно толкает её языком по нежной слизистой щёк, ягода волочёт за собой терпкий кисло-сладкий вкус; Ло говорит, но Луффи его не слышит — они оба выронили свои трубки: — Это можно, — губы у Ло бледные и сухие, от болячек как бы полосатые, и Луффи странно думать о том, что когда-то он их целовал, — исправить? Смотря Ло в глаза, Луффи раскусывает ягоду. И выплёвывает. . Ло слышит: — Эй. Он смотрит на мыски своих кроссовок, влажные от росы; на траве у Ло под ногами на много-много осколков бьётся рассвет. Он рассеянно думает, почему на могиле Луффи ничего не написали? Ну, то есть. Такое обычно пишут. Скажем, «любимый брат и сын». Или «вернуть нельзя, забыть невозможно». Может, пара строчек из каких-то слезливых стихотворений. Почему нет? — Эй! Это выглядит — думает Ло, смотря на черту дефиса между годами чужой жизни — будто Луффи и вовсе никто не любил. Не ему судить, конечно; он делает щедрую затяжку, и небо на рассвете у него над головой голубое, как льды Антарктиды в детских мультиках. А отец Луффи, только сюда подошедший, становится с ним рядом, тоже смотрит на могилу, и между их с Ло плечами — около полушага. Они молчат; Ло рад, что до него больше не пытаются достучаться: он общается с людьми так мало в последнее время, что почти забывает как. Но когда Драгон коротко касается его локтем и кивает ему головой с зажатой в зубах сигаретой, Ло даёт ему прикурить почти охотно. Сень нависающих над ними деревьев режет солнечный свет на лоскуты; у Драгона волосы тронуты сединой, и дым от сигареты — точно продолжение его седины. — Ты друг Луффи? — спрашивает Драгон. Ло кивает. «Друг Луффи»; с такими друзьями врагов не надо. Драгон говорит ему: — Я тут часто его друзей встречаю. Хорошие ребята. И говорит он как бы с мрачной ленностью, но Ло чувствует, что ему действительно нужно говорить, и совсем не против его послушать. — Каждый нет-нет да что-нибудь новое расскажет. Некоторые даже заходят к нам на чай, — Драгон делает паузу, украдкой смотрит на профиль Ло. — Ты, кстати, тоже можешь. И Ло понимает, что, стало быть, выглядит действительно жалко, но ещё более жалко он живёт; спасается от жизни тотальным эскапизмом, копит долги по коммуналке, расплачивается в магазинах кредиткой и не думает о том, как будет её гасить. Его губы ванильные от пропитки, которой подслащены фильтры его сигарет, а его мысли — теряющий краски фильм о том, чего у них с Луффи не было, и о том, чего у них никогда не будет… — И знаешь, что? — говорит Драгон, отводя в сторону сигарету. Ло поворачивает на него голову как-то по инерции, их взгляды ненадолго пересекаются, Драгон уводит свой первым и пусто смотрит перед собой. — Я знал, что он покончит с собой. Найдёт способ. Лучше так, чем… не думаешь? Ло кивает. Он думает, что отец Луффи от боли себя теряет; но держится хорошо. А Драгон стряхивает пепел и говорит: — Одного не могу понять. Таким задумчивым голосом, обращаясь будто бы не к Ло, а к рубиновому кончику своей сигареты, Драгон говорит: — Эта дрянь, которая росла в Луффи. Что, что? — думает Ло, и когда он вдыхает, то чувствует, как что-то щекочет ему бронхи, и это не дым; Драгон смотрит на него напряжённо, будто бы что-то знает — или что-то чувствует, может быть, и тем не менее он продолжает: — Вскрытие показало, что на момент смерти весь шиповник в нём был уже несколько недель как мёртв. Голос Драгона звучит так, точно бы он сам не может поверить своим словам, а небо голубое и холодное не как вершина айсберга, а то, что ниже и не видно глазу, и рассветное солнце кидает на могилу Луффи длинный острый блик, а Драгон спрашивает у Ло и не верит сам себе: — Разве такое возможно? Ло коротко кашляет и прячет лепесток шиповника под языком. .Моя колючая кожа — это печальная память:
Я знаю о смерти больше, чем можно себе представить.