how much of my love can you borrow?
Образец несочетаемых контрастов: то, как он замирает, вглядываясь в недружелюбную хмарь. Лицо вполоборота, брови поближе к переносице; под глазами у него ни тени сомнения, солнце по-прежнему вяжет его взгляд, а оно всегда его вяжет, оно вливается в него, подсвечивая чем-то инаковым, — и сейчас тоже. И солнце вяжет его, оно подпирает его вплотную, и несмотря на очевидное благословение, несмотря на лучистость, что вот-вот отрикошетит по всем сторонам света, Кавех выглядит как никогда мрачным. Вот что имеет в виду аль-Хайтам под образцом несочетаемых контрастов. Дождь и солнце одновременно. Неутолимый, неискоренимый свет, сомкнутый в кольцо тугих туч, и легкая встревоженность, которая может оставить водную гладь нетронутой, а может поднять гигантскую волну. Тут как посмотреть. Аль-Хайтам подается вперед. В правой руке у него пачка сигарет, под ней телефон, и он их складывает на подлокотник, ненадолго задумываясь о чем-то своем. С недавних пор он стал рассеянным, начал забывать (или вспоминать с опозданием) миллион мелочей, про которые раньше не забывал, и некоторые из них относились к Кавеху, из-за чего аль-Хайтаму было почти стыдно. Почти, потому что Кавех не обижался, — а если и дулся, то ненадолго и не всерьез. Между ними штиль оставался непоколебимым. Спокойным, как мелкая рябь от бережного движения пальцев по воде. Все по плану, все как всегда, но аль-Хайтама стачивал прогорклый почти-стыд, он планомерно обсасывал его нервную систему и покусывал — то сильнее, то слабее, — что, впрочем, не мешало ему оставаться рассеянным и продолжать забывать про все подряд. Кавех пожимал плечами, отворачиваясь к окну. Образец несочетаемых контрастов. — Кавех? Он оборачивается. Глядит из-за плеча, изнуренно и заинтересованно, и он это не специально, он не обижается, не злится, и с аль-Хайтамом они не ссорились, ничего ровным счетом не произошло. Все как всегда. Однако сейчас, вот прямо сейчас, отражается в его лице, в его фигуре нечто, чего аль-Хайтам раньше не видел. Нечто неуловимое, как собственная тень, выцепленная краем глаза. Как мысль, еще не успевшая сформироваться в голове, а уже канувшая невесть куда. Бесследно и навсегда. — Что там на улице? Что-то произошло? Сегодняшний вечер — скучнее некуда. Унылый и тоскливый, как сотня вечеров до и сотня вечеров после; такой вечер — пора, когда хочется удрученно поглазеть в окно или напрочь забыть про существование внешнего мира, в котором нет ничего интересного и вряд ли предвидится хотя бы до утра. Вечер как вечер: сплюснутое у горизонта солнце, вытянувшееся в тонкую леску, и остывающая кромка горизонта. Местами ровная, местами рваная: как раз там, где ее подпирают остроносые гребни крыш. Чем-то напоминает крохотную горную систему. А вечер как вечер. Всеобъемлющая тишина, — почти звенящая — двое на кухне и штиль. Кавех пожимает плечами, отвернувшись от аль-Хайтама, а тот вытаскивает сигарету из пачки. С каждой минутой в комнате становится все темнее и темнее, солнце — слабее, а тучи напористее, и насыщенные сумрачные тени, налитые тяжестью, подпирают каждый из углов этой чертовой комнаты. Самое время, чтобы погрузиться во что-то свое: каждый сам по себе. Аль-Хайтам щелкает зажигалкой, но огонь к сигарете не подносит. В тот же момент Кавех оборачивается всем телом и поворачивается против остатков пролитого солнца: сегодня без крови. Свет бледно-желтый, выцветший и угасший, и Кавех замирает против него. Аль-Хайтам не видит его лица. Фигура напротив — сплошной знак вопроса, мрак и загадка, которую, как знать, может и не стоит разгадывать. Задумчиво пожевав губу, аль-Хайтам изгибает бровь. Сигаретный фильтр немного намок между губ, и он легонько шевелит ими, чтобы отодрать его от верхней. Аль-Хайтам выжидает, не сводя глаз с безликого силуэта. Кавех стоит, рассматривая его из сумрака, и резко ворвавшийся ветер лихо задирает занавеску, шлепнув ею по белым голым лодыжкам. Балконная дверь открыта настежь, Кавех стоит у нее, зажатый между куском тюля и кухонным гарнитуром, а за спиной у него капитулирует обескровленное солнце. Кавех такой же бледный и лишенный крови, и его светлые, чуть растрепанные волосы сияют в обрывках невнятного света. Какое-то время он не двигается, а затем отводит от себя левую руку, растопыривает пальцы. Складывает их, шевелит, показывая несколько жестов, и вертит ладонью, как будто разыгрывает театр теней. Аль-Хайтам внимательно наблюдает за жестами, рожденными в тени. — Да, — тихо отзывается он после небольшой паузы, — я согласен. Небо в самом деле чем-то удручает. Голос сухой и избитый в глотке. Его как будто переломали в трех местах, и он, вспоров горло, неприятно саднит под подбородком. Задумавшись, Кавех снова приближает руки к груди: он так же жестикулирует, только активнее, и сводит-разводит пальцы, каждый раз изображая разные знаки. Кто смотрит внимательно, тот заметит, что его жесты всегда отличаются и что несут они столько же смысла, (если не больше) сколько несут слова и интонации. — Думаешь? — Отзывается аль-Хайтам, едва Кавех замирает, выжидающе смотря на него. Его глаз он не видит, но знает, что Кавех смотрит выжидающе. Кавех кивает, а Хайтам, наконец, закуривает. — Нет, вряд ли похолодает. Ветер врывается вновь, беспардонно заявляя о себе: теперь смелее. Он гнет к земле кроны деревьев, заигрывает с листьями и наклоняет высокую траву. Небо отныне напоминает синяк. Похожий — только обширнее и ярче, лопнувшей крови в нем больше — расползается между ребер аль-Хайтама, а ведь это величайшая ирония, что такой болтливый и энергичный человек, как Кавех, не произнес за свою жизнь ни слова. Аль-Хайтаму вдруг хочется услышать его голос. — Но если ты захочешь прогуляться, то я с тобой. Это величайшая ирония, что тот, кто привык говорить мало, редко и по настроению, с недавних пор начал говорить за двоих. Насмешка судьбы или упрек, аль-Хайтам так и не понял, но ему это не пришлось по вкусу. Кавеху нужно говорить и ему нужно быть громким и шумным: таким же шквалистым, как ревущий позади него ветер, и резким, в чем-то неосторожным, угловатым и сумбурным, как он же, задирающий треклятую занавеску почти до потолка. Словно прочитав его мысли, Кавех отрывает себя от места и неторопливо приближается к аль-Хайтаму. За плечами у него размеренно жужжит холодильник, и Кавех замирает аккурат тогда, когда тот, ухнув, неожиданно умолкает. Собой он как будто распугивает все звуки и их производные, притягивая лишь стопроцентную тишину. Нахмурившись, Кавех выглядит расстроенным, но в чем дело, так и не дает понять. А Хайтам не хочет спрашивать. Сомневается и опасается того, что может узнать. — Нет, если… если ты хочешь один, то я не против, — неожиданно добавляет он, мягко касаясь холодной руки Кавеха, — как и не против, если ты захочешь, чтобы я составил компанию. Кавех кивает. Тишина, принесенная им, отличается от обычной: в ушах она не тяжелеет и язык не отягощает, не напирает и не напрягает; она переносится легко, свыкнуться с ней — пара пустяков, и в какой-то степени с ней даже комфортно, однако легкая грусть то и дело выныривает тут и там. То из-за его локтя, то из-за плеча. Приблизившись, Кавех неторопливо садится перед креслом и опускает голову на колени аль-Хайтама. — Ты же говорил, что тебе не нравится запах сигарет? Кавех слабо пихает его ладонью в колено. И вертит головой: щека тихо шуршит по плотной ткани. Облаченный в черное, аль-Хайтаму как будто по судьбе оттенять Кавеха, вобравшего в себя все небесные светила. Его золотистые волосы кажутся еще светлее на фоне черных джинсов. — Ладно, ладно. А длинный светло-бежевый кардиган стекает к лодыжкам, напоминая опрокинутый из упаковки карамельный пудинг. Мягко накрыв чужой затылок ладонью, аль-Хайтам затягивается и откидывается на спинку кресла. Голову он задирает и глядит в потолок: недолго, прежде чем его внимание перехватывает вскинутая кверху занавеска. Дверь так никто и не закрыл, и неутолимый ветряной поток несильно покачивает ее, пока она не замирает так, что аль-Хайтам видит свое расплывчатое лицо и поникшие плечи. И Кавеха в ногах. Перед грозой его то и дело тянет на побережье, ему это нравится: липкий морской воздух, песок между пальцев и избитое до ссадин небо, тяжелое и фиолетовое, исхлестанное остывшими солнечными лучами. Там, куда оно убегает вдаль на много-много километров вперед, сливаясь с водой, Кавеху спокойнее всего; спокойнее, вернее, наблюдать за этим из далекой точки, и спокойнее, когда ветер хлещет его по щекам, а вдали гремит природная канонада. Спокойнее, когда кое-где начинает сверкать, море начинает вздыматься, шумно вспениваясь, и в него Кавех заходит по щиколотку, пока аль-Хайтам не попытается утащить его на берег. Так ему спокойнее, и это — очередной образец несочетаемых контрастов, которому аль-Хайтам никогда не найдет объяснения. Как и не найдет его тому, почему он, видя чужие тревогу и обеспокоенность, все не осмеливается задать вопрос. С этой мыслью аль-Хайтам неспешно докуривает — гуляющий туда-сюда огонек в новорожденной ночи, — пока Кавех не поднимается на ноги. Он протягивает руку и берет чужую ладонь в свою, едва аль-Хайтам успевает потушить окурок в пепельнице. — Что, уже? — Он сам не знает, отчего так удивляется. — Но подожди, мне нужно надеть толстовку… там похолодало, Кавех! Кавех кривится. Немного держит его ладонь и отпускает, а сам ныряет в сумрачную пасть коридора, где дожидается, пока аль-Хайтам напялит поверх черной футболки такую же черную толстовку. Кое-где на ней — тонкие светлые волоски, напоминающие позолоченные нити. Занавеска продолжает хлопать на кухне, дверь вновь разгоняется туда-сюда — уже сильнее, — когда они выходят из дома. Кавех — сплошная спонтанность, его все — действовать ситуативно, на ходу и особо не раздумывая, и аль-Хайтам все не может понять, как он к этому относится. С одной стороны раздражает, с другой пленит. С одной стороны его это волнует, а с другой завораживает как то самое неуловимое и единственное, что резвится в глазах Кавеха и вовлекает внутрь другого мира, обещающего ему, аль-Хайтаму, что он не одинок. С бледной кожей и в черной одежде, с белыми ногтями и густым туманом в голове, он словно черно-белое кино, из которого давно выкачали все краски, выкачали всякий смысл, желания и стремления. В чем-то ему нравится быть черно-белым; ему нравится его скучная жизнь, его монохромные будни и мысли, отпечатанные в сепии. Нравится размеренность и тоскливость, нравится неторопливость и то самое, что Кавех называл способностью плыть по течению; да, аль-Хайтаму нравится быть скучным, мрачным и тихим, но почему это нравилось Кавеху, так и оставалось для него под знаком вопроса. Неспешно следуя за ним, аль-Хайтам задумывается. Он хочет снова закурить, но передумывает, и бредет за Кавехом, чья белокурая макушка рассекает собой сгущающиеся сумерки. Воздух спертый, как перед грозой, а ветер усиливается; улица узкая и пустынная, и по ней они спускаются к морю как по оборванному канату: совсем одни и без всякой подстраховки. Ни людей, ни машин. Никого и ничего. Кавех не оборачивается, пока они не подходят к пляжу, а когда подходят, украдкой бросает взгляд через плечо — совсем как тогда, на кухне, когда он замер рядом с открытым балконом. В сизом оттиске небес и блеклого горизонта, слившегося с водой, его кожа выглядит синюшной, а глаза обеспокоенными. Аль-Хайтам изгибает бровь, собравшись было спросить, как Кавех отворачивается и уходит дальше, ступая по песку. Никого и ничего, и шумный бойкий мир, готовый разразиться гневной стихией, весь как на ладони; в чем-то даже романтично. Ненадолго задумавшись, аль-Хайтам вздрагивает и догоняет далеко ушедшего Кавеха, мягко тронув его за локоть. Он замирает. Такие неловкие паузы в какой-то момент стали нормальными между ними, и в них нет чего-то неуютного или отталкивающего. Скорее, они как безобидные вопросы, которые Кавех не мог задать. А Хайтам не хотел. — Я думаю, что нам не следует задерживаться надолго, — аль-Хайтаму приходится говорить чуть громче, и он щурится из-за хлещущего по глазам ветра. — Хорошо? В амбровых глазах напротив — странная близость, граничащая с неосведомленностью. Кавех смотрит долго и упрямо, — а он всегда смотрит долго и упрямо, оценивающе даже, — и аль-Хайтама словно испивают до дна. Он — как бездонный океан, вмиг ставший иссушенным, как немой вопль, застигнутый врасплох посреди бескрайней рваной ночи. Из-за этого его взгляда, из-за проклятого несочетания контрастов, из-за того, что проницательность Кавеха разоблачает его, Хайтама, скрытую уязвимость, тот чувствует себя странно. Но не более того. И тут он кивает. Кавех кивает, отстраняется и проходит еще немного, прежде чем сесть на песок. Истерзанное небо — болезненная гематома — побуждает спасаться бегством, но аль-Хайтам послушно садится рядом. Куда ему деваться? Он там, где Кавех. Аль-Хайтам сам не заметил, как начал думать в этом ключе, а когда и как — поди разбери. — Ты хочешь о чем-то поговорить? Да оно и неважно. Не всегда следует знать все нюансы, не всегда это нужно: смотреть дальше и загадывать сильнее, чем хотелось бы, и не всегда они к месту, эти мысли о переходящей природе всего. Аль-Хайтам пожимает плечами и достает пачку сигарет. Наблюдая за ним, Кавех задирает рукав, стаскивает с запястья резинку и закручивает волосы в низкий пучок. Не без интереса аль-Хайтам смотрит на него, вытаскивая зажигалку, а Кавех наклоняется к нему, слегка раскрыв рот. — Глазам своим не верю, — усмехается аль-Хайтам, — да ты, должно быть, шутишь? Кавех хмурится — совсем легонько — и прикрывает глаза. Резкий порыв ветра играется с его челкой, и кое-какие пряди, выбившиеся из пучка, он убирает за ухо. — Ну хорошо, хорошо… Аль-Хайтам бережно всовывает сигарету между обветренных губ. Как может прикрывает ее кончик ладонью, с трудом поджигает, и тут же, не теряя драгоценного времени, поджигает свою от сигареты Кавеха. Да, в чем-то романтично. Наверное. Их взгляды не встречаются; свой Кавех отводит, а Хайтам прикрывает глаза — в первую очередь из-за того, что ветер швырнул дым ему в лицо. Поморщившись, Кавех коротко кашляет, аль-Хайтам улыбается, зажав сигарету в уголке губ, и его дымный оскал одновременно смешит и раздражает. Кавех легонько пихает его коленом в бедро. — Это просто забавно. — Аль-Хайтам придвигается, садясь вполоборота. — Не обижайся. Кавех зажимает сигарету во рту, собравшись было жестикулировать, но передумывает и машет на него рукой. Иди ты, мол. Аль-Хайтам улыбается, преисполненный невиданной нежностью. Это чувство — единственный в жизни компас, работающий без перебоев и как надо, и аль-Хайтам методично настраивается, не спуская глаз с растрепанной макушки рядом. Какое-то время Кавех смотрит вдаль, затем поворачивается в профиль, — пленительный очерк, вылепленный на фоне исхлестанных небес, — после чего скашивает взгляд (как бы на пробу) и разворачивается лицом. Уютный в своей определенности, в своей беспрекословной уверенности, он выглядит спокойнее, чем дома, и аль-Хайтам как никогда хочет прижиться в этом маленьком теплом мире, кажущимся одновременно близко и далеко. Что и говори, а Хайтам по-прежнему плохо понимает его характер и ход мыслей. — Ты ведь знаешь, зачем я выучил язык жестов? — Вдруг спрашивает он, не понимая, что удивляет больше: сам факт вопроса или того, что он ни с того спрашивает нечто очевидное. — Я хотел и хочу понимать тебя. Узнавать тебя лучше и понимать ход твоих мыслей, что дается мне довольно-таки непросто, учитывая то, как мы… Аль-Хайтам медлит, пробуя слова на языке. Каждое из них покусывает кончик, и он выбирает то, чей нажим не кажется слишком болезненным: — … как мы отличаемся. Затянувшись, он замирает на секунду-другую с сигаретой во рту, после чего выдыхает. — И я так мало знаю о тебе, несмотря на то, что ты рядом. Выдыхает и тут же протягивает руку вперед, убирая одну из пшеничных прядей за ухо. Ветер постепенно усиливается, а истерзанное солнце догорает в радужках напротив. — Ты рядом, но я все не могу уловить то, что тебя составляет. Что является твоей определяющей чертой. И чем сильнее я не понимаю, тем мне интереснее… и тем сильнее я хочу постичь это. Кавех выглядит озадаченным. Сальный свет, вытекший из-под сизых облаков, расползается вдоль кромки горизонта, напоминающую белую прожилку на куске мяса. Сгущающийся вечер сырой и мрачный, воздух налипает к коже, а слова пригорают к глотке, наскакивая одно на другое. Аль-Хайтам и сам не понимает, чего это он тут наговорил. — Ладно, — отмахивается он, докуривая, — не бери в голову. Это мои заморочки. Ветер наотмашь хлещет по щекам. Встревоженные волны бушуют, гневно перешептываясь, и вспениваются, с каждым разом ударяясь о берег все сильнее и жестче. В серо-сиреневых потемках догорающая сигарета Кавеха — блуждающий огонек в ночи, далекий сигнал, который вот-вот затеряется, но он пока здесь, все еще рядом, и аль-Хайтам, исполосованный внезапным опасением, мягко касается его руки. Она бледная и будто лишена крови, — а он весь бледный и будто лишен крови, мечтатель, чей неистребимый дух заменит десятерых. Пальцы у него холодные, а щеки горячие, и это удивительно, до чего Кавех весь полон контрастов; до чего он, одновременно непостижимый и исчерпывающий, полон жизни, которую при этом недолюбливает. Глядя на него, аль-Хайтам понимает: он, Хайтам, счастливчик. Он берет руку Кавеха в свою, мягко сминает костяшки и длинные фаланги, и все, чего ему хочется, — стать каждым углом в каждой комнате, где мог находиться Кавех. На правах чего-то сводящего с ума, он осознает: то радушие света, плещущееся через край, поистине очаровывает и пленит, и это было бы кощунством: пройти мимо или позволить кому-то другому завладеть таким сокровищем. Мысли эти спонтанные и глупые, за них скользко цепляться, но аль-Хайтам держится кончиками пальцев, болтаясь над пропастью и не понимая: счастлив ли он сейчас сильнее, чем когда либо еще, или настанет момент в будущем, когда счастье его, смешанное с обожанием и волнением, увеличится в геометрической прогрессии? Как знать. Не на все и всегда следует давать очевидный ответ. И знать его — тоже. Пожевав губу, Кавех запускает руку в карман кардигана. Шарит там, не смотря аль-Хайтаму в глаза, и наконец достает что-то, зажатое в кулаке. — Что? И тут же, с жестом его ладони — угловатым и неловким, — вдруг возникает какая-то ускользающая неловкость. О такой вслух не говорят и ей не удивляются, ее не осознают и не воспринимают всерьез: ей только повинуются, мягко и мимолетно, словно прикосновению свыше. Кавех подается вперед. Чуть наклонившись, касается губами сначала теплой шеи над воротом толстовки, потом — подбородка и, выдохнув, целует приоткрытые губы Хайтама. Не признавая умеренных скоростей, Кавех сразу же набирает скорость; локтем он бегло обхватывает чужую шею и, наклонив голову, целует его влажно и глубоко, с приятным нажимом и легкой болью в загривке и на кончике языка. Достается и нижней губе: Кавех несильно кусает ее и тянет на себя, прежде чем отстраниться. По инерции аль-Хайтам облизывается, — и только тогда Кавех берет чужую руку в свою и, раскрыв кулак, надевает ему на безымянный палец кольцо из бисера. Выглядит как игрушечное. — Что ты... Кавех страшно смущен. Смущен настолько, что зажмуривается и отворачивается; он раскрывает рот, дыша через него, и ладони у него потряхивает. Тучное фиолетовое небо нависает над солнцем его макушки, готовое вот-вот сожрать, и тут же, поводя плечами, Кавех поворачивается. Щеки у него полыхают, он весь покрывается розоватыми пятнышками — от шеи до лба, — и, пожевывая губы, явно думает над дальнейшими действиями. Аль-Хайтам рассматривает кольцо: оно ему нравится, бисер, из которого его сплели, розовый и белый, и такой контраст забавно выглядит на фоне черной одежды и хмурой физиономии. Недолго поборовшись с собственным смущением, Кавех приближает руки к лицу и смыкает-размыкает пальцы. Оторвавшись от любования кольцом, аль-Хайтам — весь внимание. — Знаешь, я привык к тому, что люди не понимают того, что я говорю. — Жесты у Кавеха от сердца, а белые руки особенно прелестны на фоне разгневанных небес и воды. — Но я все вижу и все слышу, и понимаю больше, чем выражено словами. Аль-Хайтам тихо повторяет за ним. Озвучивает его, еле слышно, и Кавех кивает, ненадолго опуская руки. Немного подумав, он продолжает: — Ты сказал, что не всегда можешь понять меня, и я чувствую то же самое, и дело вовсе не в том, что я не могу говорить. И объяснить это я тоже не могу, может... потому что мы разные? — Вокруг его рук — разбушевавшаяся стихия, ветер и взбудораженные волны; не самая романтичная обстановка, если подумать, но аль-Хайтам полностью переключается на Кавеха, забывая про апокалипсис вокруг. — Но… недавно я прочитал, что «если ты хочешь кого-то узнать, загляни в глубины своей души», и мне понравилось это. Как это написано. — «В глубины своей души?» Кивает. Его полураспустившийся пучок превращается в какое-то безобразие, гуляющее за тощими плечами, а волосы так и лезут в лицо. Аль-Хайтам протягивает руку, убирая чужую челку со лба и глаз. Кавех улыбается, ненадолго прильнув к раскрытой ладони. И чуть погодя добавляет: — Да. Может, я не нырял так глубоко в эти пресловутые глубины, но что я знаю наверняка, так это то, что я бы очень хотел… И он не договаривает, а только постукивает по кольцу из бисера. Тоненькое розово-белое кольцо на безымянном, подогнанное почти к костяшке. — Вот как. Доверие вырастает до того, что аль-Хайтама щемит под горлом. Жест сентиментальности, если подумать, да и к черту; он готов разрыдаться здесь и сейчас, но не перед Кавехом, который может счесть это неправильно. Аль-Хайтам прикусывает кончик языка и качает головой, преисполненный теплой здешностью. Неловко подавшись вперед, он обнимает Кавеха и ничего ему не говорит. Говорить ему не хочется, слова — не его конек, а сейчас и вовсе кажутся трухой, испепеленные бескомпромиссным обаянием Кавеха. Его открытость, смелость и эмоциональность…его волнение и смущение, его любовь и некоторое опасение, с которым он теребил в кармане чертово кольцо, пробивает внутри дырку, как холостой выстрел, отправленный в ночь. Ощущение за ребрами — словно громоздкий набросок чего-то несуществующего, эфемерного и нереального; аль-Хайтам никогда не испытывал ничего подобного, да и вряд ли желает испытать вновь, — если это не Кавех. Если это не его теплые плечи, не его мягкий запах позади шеи и волосы, лезущие в лицо, когда его обнимаешь; если это не его жесты от сердца и не огонь в глазах, неповторимый и неугасаемый; если это не та смелость, раздвигающая локтями тучи, и не его соучастие, не его понимание, которых аль-Хайтам ни у кого больше не замечал. Если это не то, как он любит целовать чужие загрубевшие костяшки и целовать между пальцев, неспешно вылизывая натянутую кожу. И если это не он же, кто тащит аль-Хайтама в чертов эпицентр бури, чтобы признаться в чувствах, и не он же, кого мягко сотрясает в рыданиях, пока аль-Хайтам гладит его волосы и вглядывается во вспененные волны, — и с кем еще он бы мог такое пережить?//
9 июля 2024 г., 22:34
Примечания:
спасибо!
мой тгк: https://t.me/h2dhoe