Inter vepres rosae nascuntur.

R
В процессе
148
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 34 страницы, 7 890 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде

Глава 4.

Настройки
Гию спит чутко. Стоит только шелохнуться, совсем тихо, осторожно, едва различимо, он услышит. Проснётся сразу же, чуть ли не вскакивая, осматривая комнату в тусклом свете, который пробивается сквозь неплотно задёрнутые шторы. Сердце колотится где-то в горле, глаза лихорадочно шалят по темноте, выхватывая силуэты, тени, всё, что может оказаться угрозой. Спать крепко было попросту нельзя. У охотников сон должен был быть некрепкий, поверхностный, такой, из которого можно вырваться в любой момент, готовым к бою. Ибо каждая секунда на счету, каждый миг промедления может стоить жизни, своей или чужой, и это правило въелось в сознание до такой степени, что стало второй натурой. Гию попросту привык вот так вот из раза в раз подниматься даже по самой нелепой мелочи, будь то гроза за окном с её раскатистыми ударами, заставляющими вздрагивать даже самых стойких, или тихий стук мелких капель дождя там же, монотонный и усыпляющий для обычного человека, но для Томиоки всегда являющийся сигналом к пробуждению. В лазарете было ещё хуже, чем в собственной комнате, потому что здесь невозможно было расслабиться даже на мгновение. Особенно, если рядом лежит кто-то другой, кто дышит, ворочается, стонет во сне или, что ещё хуже, затихает так, что кажется, будто он больше никогда не проснётся. За прошедшую неделю Томиока то и дело просыпался – чаще всего из-за чужого храпа, который разносился по палате, отражаясь от голых стен. А ещё просыпался, наблюдая, как еле подрагивают ресницы Шиназугавы во сне, тонкие и почти девичьи, если не знать, кому они принадлежат. Просыпался, видя, как он ворочается с боку на бок, беспокойно и тяжело, будто даже во сне продолжает сражаться с кем то невидимым, и всё никак не может заснуть по настоящему, чтобы отдохнуть хотя бы на несколько часов. Ему было совсем его жаль – это чувство разрасталось внутри с каждым днём, с каждой бессонной ночью, с каждым разом, когда он слышал чужой сдавленный стон или видел, как Шиназугава сжимает одеяло так, что костяшки белеют. Гию был в курсе того, что младший брат Шиназугавы, Генья, погиб в сражении с Высшей Луной, причём самой первой – той, что считалась непобедимой и которую никто никогда не мог одолеть в одиночку. Да, хоть он и не был знаком с ним лично, но по рассказам Танджиро Гию имел о нём хоть какое-то представление, чтобы понять, что это был за человек: вспыльчивый и упрямый, отчаянно пытающийся догнать того, кто всегда казался недосягаемым. Это грустно осознавать. Что теперь у тебя никого не осталось, что ты стоишь на краю пропасти и смотришь в пустоту, где когда-то были лица, голоса, тепло, а теперь только холод и тишина. Гию в курсе, какой Санеми тяжёлый человек, колючий и недоверчивый, как дикий зверь, который привык выживать в одиночку и не подпускает никого ближе, чем на расстояние вытянутой руки. Попытаешься помочь, поладить в большинстве случаев сделаешь только хуже, потому что Шиназугава не умеет принимать помощь, не умеет доверять и раскрываться, боясь, что это будет использовано против него. Доверие Шиназугавы было сложно заполучить, почти невозможно, а если и получилось, береги как зеницу ока, ведь его так просто потерять, достаточно одного неверного слова или движения. А ещё Шиназугава очень ворчливый, и ранимый, хотя сам никогда в этом не признается и будет отрицать до последнего, даже если улики будут очевидны. Хотя Томиока, может быть, ошибается, или ему вовсе послышалось, может быть, это ему всё снится, но почему ему кажется, что Шиназугава плачет? Почему он расстроен до такой степени, что не может сдержать слёз даже здесь, в темноте, когда никто не должен его видеть? И он не шевелится, прислушивается, как чужое дыхание совсем нарушается, сбивается с ритма, становится рваным и прерывистым, как он, похоже, утыкается куда-то в подушку или в сгиб локтя, чтобы не разбудить его, Томиоку, чтобы тот ничего не заметил и не начал задавать вопросы. Лучше бы я действительно спал, – с грустью думает Гию, не зная, куда себя деть и как поступить в этой неловкой и тягостной ситуации. Он не считал чьи то слёзы слабостью, никогда не считал, потому что сам знал, как тяжело даются эти солёные капли, как они выжигают изнутри и оставляют пустоту. Он просто не знает, что ему делать сейчас, как себя вести, чтобы не сделать хуже и не разрушить ту хрупкую грань, которая едва наметилась между ними за последнюю неделю. Шиназугава наверняка прогонит, накричит, пошлёт куда подальше в своей излюбленной манере, если подойти к его койке и спросить, что стряслось, но и бездействовать не хотелось, потому что внутри что то подсказывало, что именно сейчас, в эту самую минуту, решается что то важное. Каждая моя попытка, даже если неудачная, это один шаг вперёд, – мысленно подмечает Гию, и наконец принимает решение, хотя в груди всё сжимается от страха и неуверенности. Встаёт с постели зачем-то резко, отчего он норовится упасть или обратно на кровать, или, что ещё хуже, на пол, и голова идёт кругом от слишком быстрого движения. Удерживается, видимо, сегодняшнее хождение туда сюда не прошло даром и тело начинает понемногу привыкать к нагрузкам. От слышного скрипа половиц Шиназугава затаивает дыхание, и в наступившей тишине этот звук кажется оглушительным. Господи, Гию, что же ты творишь, Гию? Вновь хочешь нарваться на грубость, выслушивать в свой адрес всё самое плохое, что только может придумать раздражённый и уставший Шиназугава? Что тобой движет? Что же?... Гию мотает головой, прогоняя сомнения, и приказывает себе не слушать внутренний голос, который твердит об опасности. Брюнет осторожно садится на край чужой постели, чувствуя, как кровать под ним скрипит и прогибается, хоть он и пытался сделать это как можно тише и незаметнее, но в этой гробовой тишине даже самый лёгкий шорох кажется взрывом. Ладони потеют, хотя здесь совсем не жарко, в палате скорее холодно, тот самый холод, который пробирает до костей и не отпускает, и Томиока чувствует, как капельки пота выступают на коже, выдавая его волнение. Он волнуется – действительно волнуется – так, что сердце готово выпрыгнуть из груди, будто перед ним не его ровесник и не его союзник, а какая-нибудь будущая тёща, к которой он пришёл свататься и должен произвести хорошее впечатление. Томиока набирает в лёгкие воздуха и медленно выдыхает, пытаясь успокоиться. – Шиназугава, – произносит Гию на выдохе, стараясь, чтобы голос звучал ровно и уверенно, – Послушай меня. Ответ приходит сразу же, быстрый, грубый и резкий, как удар плетью, но Гию другого и не ждал от человека, который привык отгораживаться от мира колючей проволокой. – Пиздуй спать, Томиока, ночь на дворе, – говорит Санеми, и голос его звучит сипло и невыспанно, хотя причина этого состояния кроется явно не в недостатке сна. Да поспишь тут с тобой, – думает брюнет, тяжело вздыхая и чувствуя, как раздражение начинает закипать где то внутри. – Шиназугава... – начинает он снова, но его перебивают, не давая договорить ни слова. – Хватит тебе, Томиока, отъебись, – цедит сквозь зубы Санеми, и каждое слово звучит как пощёчина: короткая, злая, почти бесповоротная, но он ничего не делает, хотя мог бы и пнуть – так чтобы точно отстал, но почему-то не пинает, не бьёт, просто лежит неподвижно, отвернувшись и спрятав лицо в темноту. И Томиока – Томиока, представьте себе – то ли чувствует себя ниспосланным самим боженькой, то ли окончательно теряет страх перед этим колючим человеком, но он срывается, чуть ли не на крик, и голос его гремит в тишине слишком громко для лазарета и слишком отчаянно для полуночи. – Это хватит тебе, Шиназугава! Почему ты слушаешь, но не слышишь, что тебе говорят? – он уже не сдерживается, чувствуя, как даже ошарашенно смотрят на него фиалковые глаза, широко распахнутые и блестящие в темноте, пойманные врасплох этим внезапным взрывом эмоций. В этот раз ты выслушаешь меня, Шиназугава, потому что теперь только я могу до тебя достучаться, только я готов пробивать эту стену снова и снова, пока она не рухнет. – У нас с тобой никого не осталось, – слова вырываются наружу горячими и колючими, и Томиока чувствует, как они обжигают горло, — Представь себе, я тоже одинок, я тоже потерял всех, кого любил, и я знаю, что это такое, когда мир становится пустым и холодным. И мы проиграли битву с этим монстром, ту главную, решающую не только нашу судьбу, но и судьбу всех остальных людей, мы проиграли, и теперь вынуждены жить с этим, каждый день, каждую минуту. Мы... У Гию голос срывается от непривычки, с каждым словом становится всё тише и хриплее, горло дерёт, связки ноют, но он из последних сил продолжает выдавливать из себя всё то, что хотел сказать, всё то, что копилось внутри эту неделю и рвалось наружу. То, что в состоянии хоть немного растопить эту холодную стену, которая выросла между ними и не даёт дышать. – Мы теперь совсем одни, Шиназугава, и это факт, от которого не убежать и не спрятаться. Почему бы нам не беречь друг друга вместо того, чтобы ненавидеть и отталкивать, когда мы так нужны друг другу? У Томиоки наворачиваются слёзы, и он не пытается их сдержать, потому что устал притворяться сильным и бесчувственным. У Томиоки в горле засел ком, который не проглотить и не выкашлять, и он знает, сколько раз он уже тонул в этой боли. Который раз за эту неделю он срывается и плачет, как ребёнок? Он сбился со счёта и перестал обращать на это внимание. И он прекрасно знает, что у Шиназугавы тоже засел этот ком в горле, и глаза тоже жгут, хотя он и пытается скрыть это, отвернувшись к стене. Но было ли это от его слов, или боль пришла от чего-то другого, более глубокого и старого? – Ты ничего не знаешь, – холодно отзывается Санеми, и голос его звучит ровно, слишком ровно – как у тех, кто стоит на краю и боится сделать шаг вперёд. Гию ударяет кулаком по матрасу, левым, единственным оставшимся, и удар получается глухим и бессильным, но в нём вся злость, вся боль, вся отчаянная надежда на то, что его услышат. По лицу уже текут горячие слёзы, он их не вытирает, пусть текут, пусть Шиназугава видит, как ему больно и как он устал быть сильным. – Я знаю! – кричит он, и голос срывается на хрип, почти на визг, — Я знаю, что ты чувствуешь, знаю, какое хреновое это осознание, когда ты теряешь близкого человека, когда понимаешь, что никогда больше не увидишь его лица и не услышишь его голоса, и это разрывает тебя изнутри, и ты не знаешь, как жить дальше. Я знаю это чувство, я живу с ним столько лет, сколько ты даже представить себе не можешь! Рот наполняется металлическим прикусом, он закусил щёку до крови, но почти не чувствует боли, потому что внутри всё горит и разрывается на части. Голос совсем садится, становится почти шёпотом, но каким-то надрывным, идущим из самой глубины, из той части души, которую он никогда никому не показывал. – Поэтому завтра мы поговорим, – говорит он, и вытирает рукавом мокрые дорожки на щеках, движение получается резким и почти злым, – Обязательно поговорим, и ты не отвертишься, Шиназугава, сколько бы ни пытался. Тишина накрывает их обоих, тягучая и тяжёлая, как мокрое одеяло. Санеми молчит, но не прогоняет и не огрызается, просто молчит, и в этом молчании Томиока чувствует что то похожее на согласие, или на то, что когда-нибудь станет им, если продолжать стараться.

***

Со дня смерти Шинобу прошло шесть месяцев и семнадцать дней – Аой знает это точно, потому что сама высчитывала, каждую ночь, каждый раз, когда не могла уснуть от тоски, каждый раз, когда тишина в её комнате становилась слишком громкой и невыносимой. Аой горько плачет каждую ночь: плачет в подушку, чтобы никто не слышал, закусывая губу до крови, чтобы ни звука не вырвалось наружу, плачет от собственного бессилия, от осознания того, что она ничего не может изменить, от нескончаемой печали, которая приходит с каждой новой потерей, от ноющей в сердце боли, которая нарастает с каждым днём и не даёт дышать полной грудью. Жить становится попросту невыносимо, жить и смотреть, как с каждым днём на ноги встают чудом выжившие охотники, она считала это настоящим чудом, и вновь шли в бой, не жалея себя и своё здоровье, снова и снова бросаясь в самое пекло, где смерть поджидала их за каждым углом. А Аой слабая. Обычная слабачка, которая ни на что не годится, кроме как сидеть в лазарете и перевязывать раны, пока остальные сражаются и умирают. Всё, что она может, это лечить и следить за больными, хотя и это удавалось с трудом – потому что наблюдать за смертельно ранеными, знать, что кто-то из них уже не встанет на ноги, а кто-то, возможно, и вовсе не проснётся утром, было выше её сил. И она понимала, что всё это только начало их ада, что впереди будет ещё больше боли и потерь, и что они обречены страдать до самого конца. Конечно, она не винила никого в их окончательном проигрыше, попросту не посмела бы, не смогла бы обвинить хоть в чём-то тех, кем она по-настоящему восхищается, тех, кто отдал всё, что у них было, ради этой битвы. И она действительно радуется, смотря на то, как крепнут на её глазах Шиназугава-сан и Томиока-сан, как они понемногу восстанавливаются, хотя это восстановление скорее физическое, потому что души их, кажется, остались навсегда сломленными. Они настоящий пример сильных людей – ведь не каждый сможет пережить такое, даже не физически, а морально, не каждый сможет подняться после такого удара и продолжать дышать, когда сердце разбито на тысячи осколков. И Канзаки знает, что в конце они оба умрут – возможно, мучительно и страшно, возможно, совсем безболезненно и тихо, но вместе, так ведь? Томиока-сан попросту не даст умереть ему в одиночестве, не позволит гнить заживо, не имея никого рядом, потому что он сам знает, как это страшно — оставаться одному в темноте. А ещё Аой часами сидит возле Канао, Иноске и Зеницу, смотрит на их бледные лица, на спокойные, почти мёртвые черты, и очень надеется на то, что хоть один из них вот-вот проснётся, откроет глаза и улыбнётся, и скажет что-нибудь ободряющее, что вернёт надежду. Аой не знает, переживут ли они тот факт, что Танджиро больше нет, не знает, сможет ли вообще сказать им об этом, когда они очнутся, потому что это будет значить, что у них почти никого не осталось, и они снова останутся одни в этом жестоком мире.
Примечания:
Отзывы (9)